Бубенцовская память была уже начеку. Она разом подловила этот наклон головы!
— Я узнал вас! — вскричал Бубенцов. — Сейчас прямо осенило. Это же вы меня тогда пожалели! У булочной. У меня мелочь отняли, а вы рубль мне вручили. И отдали пыжиковую шапку. Я её, между прочим, до сих пор храню.
Бывает трудно вспомнить нечто ускользающее, но если уж оно вспомнилось... Впечатление ещё раз попыталось вырваться, но теперь уже окончательно и навек запуталось в силках памяти.
Афанасий Иванович вгляделся в лицо Ерофея, но, по-видимому, не узнал.
— Кажется, припоминаю. Кроличью, — мягко улыбаясь, поправил Афанасий Иванович. — Я отдал мальчику всего лишь кроличью шапку. У меня никогда не бывало пыжиковой, бог с вами.
— Нет, пыжиковую! Дорогую, — сказал Бубенцов. — Я храню и часто вспоминаю.
— Да, — сказал Афанасий Иванович, как будто что-то наконец сообразив. — Именно так. Это приблизительно так и должно было быть! — И добавил уверенным голосом: — Вот почему они направили вас ко мне. Проклятые пересмешники!.. Их манера, их метод.
— Вы имеете в виду... потусторонние силы? Как-то, знаете, всё это слишком далеко от реальности.
— Это настолько близко, что не надо и руки протягивать! — Афанасий Иванович опустил голову, прикрыл ладонью веки. — Вот она! Один шаг — и вы там! И всё знакомое, как в родной квартире, сто раз виденное. Всё почти такое же, идентичное, но перевёрнутое. Право и лево поменялись местами. Только и всего. Вот вам и весь потусторонний мир!
— То есть они как бы пародируют наш мир?
— Они пародируют, высмеивают и принижают всё. Ибо лишены дара самостоятельного творчества! И вот в чём я совершенно уверен! Раз уж они выбрали вас и послали ко мне... — профессор сделал паузу, а затем продолжил торжественно, привстав в кресле: — Нынче же вечером вы меня предадите!
— Это невозможно! — привстал и Бубенцов.
— Им важно соблюсти древнейший обряд, и вы будете главным участником этого обряда.
— Но я никогда на это не... — начал было Бубенцов.
— О, не продолжайте! — мягко перебил профессор Покровский. — Беда не в том, мой юный друг, что злые люди творят злые дела. Главная трагедия мира в том, что подавляющую массу скверных поступков на этой земле совершают — добрые люди!
Глава 9
Обряд предательства
1
Слова профессора про «древнейший обряд предательства», в котором ему уготована роль иуды, немало озадачили Ерофея. Тем более что и срок был назван определённый — «нынче же вечером». Вернувшись домой, скидывая обувь в прихожей, Бубенцов обнаружил на коврике знакомые калоши с выстилкою из красного сукна. Оранжевый шарф на вешалке. Со стороны кухни слышался перебор гитары и дребезжащий козлиный тенор. Как многие люди с деревянным слухом, Адольф любил мучить близких пением. Слышно было, что сегодня Шлягер особенно фальшивит. Расстроенная гитара звенела сама по себе, голос страдал отдельно.
При появлении Ерошки Вера вскочила, обрадованная тем, что появилась легальная возможность прервать пение Шлягера. Адольф отставил гитару, украшенную красным бантом на грифе, но отставил таким образом, чтобы её можно было в любой миг выхватить из угла. Подавляя в себе раздражение от присутствия Шлягера, Бубенцов встал к раковине, принялся мыть руки. Не то чтобы его снедала ревность или мучило подозрение... Но всё-таки.
Шлягер запел опять, задребезжал задушевно, встряхивая головою, играя лицом и бровями в страстных местах. Пытался попасть в колею народной песни «Верила, верила, верю...». Вязкая пошлость пропитывала слова, но что-то настоящее, подлинное, хватающее за сердце пробивалось сквозь корявую форму:
Вы-спомню я дни золоты-ы-я
Нашей без-зумнай любви!
Больше всего ты любила
Белые зубы мои.
Как любовалась ты ими!
Как целовала, любя...
Но и зубами своими
Не удержал я тебя!
Вера искала тарелку и чашку для Ерофея, рылась в кухонных ящиках, нарочито громко гремела вилками и ножами.
Но и зубами своими
Не удержал я тебя!
Шлягер воспроизвёл последние слова и замолк. Видно было, что он всеми своими чувствами там, в песне, что именно он и есть тот драматический герой, обладатель прекрасных белых зубов, потерявший любимую. Покосился на Бубенцова и, по-видимому, заметив сочувствие, в третий раз, уже лишний, прорыдал ударный припев: «но и зубами своими...» — оскалил страшные свои зубы. И мгновенно всё погубил, проклятый комедиант!
Адольф Шлягер нечувствительно сумел втереться в семью Бубенцовых. Вера вынуждена была деликатно терпеть некоторые его тщеславные слабости. Он не скупился на комплименты и похвалы, иногда даже приносил цветы. Она, конечно, не подозревала, что цветы Шлягер крадёт в театре, из женских гримёрок.
Шлягер как-то скоро, легко и умело овладел симпатией Веры. Без совещания с ним она и шагу не хотела ступить. Как-то так получалось, что он поддерживал её, помогал преодолеть колебания. Например, ей нравился антикварный сервиз, она мысленно примеривала его к своей кухне, но смущала непомерная цена. Бубенцов противился. Вот тут-то приходил на выручку Шлягер. Уверял, что цена тут не самое важное, а важнее вкус Веры. В другой раз речь заходила о платье или новой шубе. Ерошка Бубенцов настолько мало интересовался таким вещами, что ей делалось досадно.
— Погляди, как капюшон ловко укладывается! — звала Вера, поворачиваясь перед большим зеркалом.
— Ух ты, вот это да, — равнодушно хвалил Ерошка, мельком глянув на капюшон.
— Да ты не поглядел же! — злилась Вера.
— Да как же не поглядел? Я раньше видел.
— Как ты мог раньше видеть, если я только сейчас шубу эту купила?!
— Да видел я! — не сдавался Ерошка.
— Да то ты совсем другую шубу видел! — сердилась Вера.
И тут опять вступал Шлягер со своими чрезвычайно льстивыми советами. Не то чтобы соглашался с каждым её словом, но даже и в споре, когда брался перечить, делал это не напористо, а, наоборот, как-то очень извилисто, отступчиво. Зато насмерть стоял на своём, когда принимался защищать заведомо нелепые и уязвимые позиции. Например, когда речь шла о том, как должна быть устроена кухня, он упорствовал:
— Голые стены, Верочка Егоровна. Абсолютно голые стены! Серый пористый бетон. Пеноблоки! И никаких занавесок! Даже и намёка на занавески не должно быть!
— А уют? — возражала Вера. — Занавески создают атмосферу, тепло.
— Не соглашусь! Знаете, я бывал за границей. Так вот, скажу вам, в том же Веймаре ни одного зашторенного окна! Открытость, ясность, простота. Вени, веди, вики!
Он оставался как будто при своём мнении, не уступал, не признавал поражения. Но всем вокруг, и конечно же самой Вере, было совершенно очевидно, что она победила в споре. Когда Шлягер являлся в следующий раз и видел вместо рекомендованных им «голых стен» уютные шторы, в цветочках и с бахромой, то очень ненатурально ахал, всплескивал руками, хватался за сердце и выразительно открывал рот. Такой молчаливый театр мимики и жеста мог продолжаться до полуминуты. Даже Бубенцова, давно уже привыкшего к выходкам Адольфа Шлягера, коробила наглая халтура.
— Берите ещё пирога, Адольф! — угощала Вера. — Не стесняйтесь. Всё забываю спросить вас, вы женаты?
Шлягер немного помолчал, ответил уклончиво:
— Сказано, Верочка Егоровна, в премудростях Иисуса, сына Сирахова: «Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели со злою женою»!
— Развелись? — простодушно переспросила Вера.
И ещё более уклончиво отвечал Шлягер:
— «Горе жена блудливая и необузданная. Ноги её не живут в доме ея...» А вам бы, Верочка Егоровна, при вашем вкусе, красоте, хозяйственных способностях, жить в восемнадцатом веке, — переменил тему Шлягер, клонясь и отхватывая по-собачьи от края пирога. — Где-нибудь среди тенистой дубравы в Калужской губернии. В доме с колоннами на высоком берегу реки Угры. Так и представляю себе!
— Да это же с детства моя заветная мечта! — засмеялась Вера в ответ. — Мы с Ерофеем на речку ходили как раз мимо такого имения. Развалины, правда. Там бы я окончательно растолстела.
— А вам и к лицу, Верочка Егоровна! Вам и к лицу!
2
«Как же называется та болезнь, когда пальцы кажутся липкими? — думал Бубенцов. — Надо бы спросить у Шлягера. Или справиться в Википедии, что за фобия. Хотя нет, не нужно! Зачем вспоминать имя болезни? Нельзя! Вспомнишь — и окончательно заболеешь. Слово-то и прилипнет. Таков, кажется, закон психиатрии. Наоборот, надо относиться ко всему с юмором. Юмор и самоирония — лучшие лекарства от гордости и тщеславия. И всё-таки что имел в виду профессор? «Нынче же вечером...»
Ерошка выключил кран. Поток сознания тотчас иссяк, прекратился. Ерошка постоял некоторое время, раздумывая, включить снова или не стоит. Шлягер между тем успел расправиться с пирогом, взялся за струны. Мычал на разные лады, перебирал мелодии.
— А я еду за туманом, за туманом... — запел чувствительно, качая в такт ногой, глядя на Веру мечтательными глазами. Переметнул взгляд на Бубенцова, находчиво поправился: — А мы едем, а мы едем за туманом... Вот вы говорите, голос, вы говорите, слух, — отложив гитару, взвился неожиданно Шлягер, и в тоне его послышалась застарелая обида. — Чушь всё это! Знаете, что я ставлю выше всех этих «природных данных»? Что, по-вашему, самое главное в песне?
— Сюжет? — попробовал угадать Бубенцов. — Литературная основа?
Шлягер оживился, пересел к Вере.
— Мимо! — сказал он весело.
— Драматизм? — продолжил Ерошка, вспомнив любимую тюремную балладу Шлягера «А наутро мать лежала в белом гробе...».
— Близко. Но не горячо, — смешливо сказал Шлягер, подталкивая Веру плечом, как бы призывая её в единомышленники.
— Мысль?
— Мимо! Ладно, не буду мучить. Я ставлю на задушевность. Без задушевности нет песни!
— Мне кажется, без слуха и голоса тоже нет песни, — осторожно заметил Бубенцов, которому именно «задушевность» была особенно невыносима.