С этими словами Разумовский повернулся спиной к сконфуженному Казачинскому.
В богатом кабинете Разумовского, в резном изящном шкафе из розового дерева, свято хранились пастушеская свирель и простонародное платье, которое он носил в юности. Когда дети его, забывшись, высказывали аристократические претензии или чересчур гордо обращались с низшими, Разумовский в присутствии их приказывал камердинеру отворить шкаф, говоря:
– Подай-ка сюда мужицкое платье, которое было на мне в тот день, когда меня повезли с хутора в Петербург! Хочу вспомнить то время, когда пас волов и кричал: «Цоп, цоп!»
(«Исторические рассказы…»)
Тайный советник С. И. Шешковский
Потемкин, встречаясь с Шешковским, обыкновенно говаривал ему: «Что, Степан Иванович, каково кнутобойничаешь?», на что Шешковский отвечал всегда с низким поклоном: «Помаленьку, ваша светлость!»
(А. Пушкин)
Приезжий донец, отставной генерал, был на дружеском обеде. За столом, однако же, сидело человек до тридцати. Подгуляв, генерал начал говорить свободно о правительстве, о государыне. Вдруг, среди разговора, он замечает, что за столом, среди гостей, сидит и Шешковский. У генерала и язык остановился. По окончании обеда, когда гости разошлись в разные углы и сидели кучками, подошел к генералу Шешковский. Начав вежливо разговор о разных предметах, Шешковский, между прочим, спрашивал генерала, давно ли он приехал с Дона, просил пожаловать к нему, а чтобы не откладывать вдаль, приглашал его на другой же день, к обеду. Прошел и хмель у генерала! Он почти не мог отвечать и едва произносил несвязные выражения:
– Ваше превосходительство, конечно, ваше превосходительство, извините меня, я не привык к богатым обедам, я простой человек, куда мне? Мне был бы малороссийский борщ…
– В том-то и дело, – перебил его Шешковский, – потому-то я и приглашаю вас, что завтра у меня будет приготовлен чудесный борщ.
– Знаю, знаю, ваше превосходительство, – продолжал генерал, – но ради Бога, увольте меня от обеда.
Сколько ни отговаривался он, Шешковский оставил, однако же, его, твердо повторив приглашение к завтрашнему обеду. Задумался генерал и не знал, что делать: ехать к Шешковскому – беда! и не ехать – беда! Всю ночь протосковал он. На следующее утро, решив пасть к ногам самой императрицы, он отправился во дворец. Камердинер Зотов не решался доложить о нем, потому что было время, когда императрица ожидала докладчиков с делами. Но генерал просил неотвязчиво.
– Ради Господа Бога, доложите матушке-то государыне, – мне крайняя нужда просить о себе, ради Бога.
Захарушка доложил, объяснив, что проситель от чего-то в страхе и трепете. Императрица дозволила ввести его.
Только что вошел генерал и чубурах в ноги.
– Матушка-государыня, – завопил он, – виноват перед Богом и перед тобою, прости меня, помилуй!
Императрица спрашивает:
– Что такое, что такое, скажите?
Генерал откровенно рассказал: как он был навеселе, что болтал от вина и простоты, как Шешковский просил его приехать на борщ. Загнув руку за спину и потирая ее, он говорил плачевным голосом:
– Знаю я, матушка-государыня, знаю, что у него за борщ!
Понравилась императрице наивность генерала. Она побранила его за разговоры и взяла с него слово, что он никогда не будет делать этого. В это время вошел Захарушка с докладом, что Шешковский приехал и спрашивает дозволения войти к императрице. Государыня приказала генералу спрятаться за ширму и стоять там; потом приказала звать Шешковского.
– Знаю, – сказала она, – о чем вы хотите доложить мне; но я уже видела виноватого, он в полном раскаянии; пожалуйста, дозвольте ему не являться на ваш борщ; я с ним переговорила.
Стоявший за ширмами генерал до того обрадовался, что не утерпел, выглянул из-за ширмы и, разинув рот и показывая кукиш, с насмешкой сказал Шешковскому:
– А, что, взял!
Императрица, услышав его голос, тотчас оглянулась, увидала все, и много смеялась над наивным донцом.
(РС, 1874. Т. Х)
Для домашнего наказания в кабинете С. И. Шешковского находилось кресло особого устройства. Приглашенного он просил сесть в это кресло, и как скоро тот усаживался, одна сторона, где ручка, по прикосновению хозяина вдруг раздвигалась, соединялась с другой стороной кресел и замыкала гостя так, что он не мог ни освободиться, ни предотвратить того, что ему готовилось. Тогда, по знаку Шешковского, люк с креслами опускался под пол. Только голова и плечи виновного оставались наверху, а все прочее тело висело под полом. Там отнимали кресло, обнажали наказываемые части и секли. Исполнители не видели, кого наказывали. Потом гость приводим был в прежний порядок и с креслами поднимался из-под пола. Все оканчивалось без шума и огласки.
Раз Шешковский сам попал в свою ловушку. Один молодой человек, уже бывший у него в переделке, успел заметить и то, как завертывается ручка кресла, и то, отчего люк опускается; этот молодой человек провинился в другой раз и опять был приглашен к Шешковскому. Хозяин по-прежнему долго выговаривал ему за легкомысленный поступок и по-прежнему просил его садиться в кресло. Молодой человек отшаркивался, говорил: «Помилуйте, ваше превосходительство, я постою, я еще молод». Но Шешковский все упрашивал и, окружив его руками, подвигал его ближе и ближе к креслам и готов уже был посадить сверх воли. Молодой человек был очень силен; мгновенно схватил он Шешковского, усадил его самого в кресло, завернул отодвинутую ручку, топнул ногой, и… кресло с хозяином провалилось. Под полом началась работа! Шешковский кричал, но молодой человек зажимал ему рот, и крики, всегда бывавшие при таких случаях, не останавливали наказания. Когда порядочно высекли Шешковского, молодой человек бросился из комнаты и убежал домой.
Как освободился Шешковский из засады, это осталось только ему известно!
(РС, 1874. Т. X)
Емельян Пугачев
Пугачев человек был добрый. Разобидел ты его, пошел против него баталией… на баталии тебя в полон взяли; поклонился ты ему, Пугачеву, все вины тебе отпущены, и помину нет! Сейчас тебя, коли ты солдат, а солдаты тогда, как девки, косы носили, – сейчас тебя, друга милого, по-казацки в кружок подрежут, и стал ты им за товарища. Добрый был человек: видит кому нужда, сейчас из казны своей денег велит выдать, а едет по улице – и направо, и налево пригоршнями деньги в народ бросает… Придет в избу, иконам помолится старым крестом, там поклонится хозяину, а после сядет за стол. Станет пить – за каждым стаканчиком перекрестится! Как ни пьян, а перекрестится! Только хмелем зашибался крепко!
Ну, а кто пойдет супротив его… Тогда что: кивнет своим – те башку долой, те и уберут! а когда на площади или на улице суд творил, там голов не рубили, там, кто какую грубость или супротивность окажет, – тех вешали на площади тут же. Еще Пугач не выходил из избы суд творить, а уж виселица давно стоит. Кто к нему пристанет, ежели не казак – по-казацки стричь; а коли супротив него – тому петлю на шею! Только глазом мигнет, молодцы у него приученные… глядишь, уж согрубитель ногами дрыгает…
В Ставропольского уезде (Самарской губ.), в селе Старом Урайкине, побывал Пугач и с помещиками обращался круто: кого повесит, кого забором придавит…
Была в Урайкине помещица Петрова, с крестьянами очень добрая (весь доход от имения с ними делила); когда Пугач появился, крестьяне пожалели ее, одели барышню в крестьянское платье и таскали с собой на работы, чтобы загорела и узнать ее нельзя было, а то бы и ей казни не миновать от Пугача.
Когда Пугачев сидел в Симбирске, заключенный в клетку, много народа приходило на него посмотреть. В числе зрителей был один помещик, необыкновенно толстый и короткошеий. Не видя в фигуре Пугачева ничего страшного и величественного, он сильно изумился.
− Так это Пугачев, – сказал он громко, – ах ты дрянь какая! а я думал, он бог весть как страшен.
Зверь зверем стал Пугачев, когда услышал эти слова, кинулся к помещику, даже вся клетка затряслась, да как заревет:
− Ну, счастлив твой бог! Попадись ты мне раньше, так я бы у тебя шею-то из плеч повытянул!
При этом заключенный так поглядел на помещика, что с тем сделалось дурно.
Фома-дворовый был пугачевец, и его решили повесить. Поставили рели, вздернули Фому, только веревка оборвалась. Упал Фома с релей, а барин подошел и спрашивает:
− Что, Фома, горька смерть?
− Ох, горька! – говорит.
Все думали, что барин помилует, потому что, видимо, Божья воля была на то, чтобы крепкая веревка да вдруг оборвалась. Нет, не помиловал, велел другую навязать. Опять повесили, и на этот раз Фома сорвался. Барин подошел к нему, опять спрашивает:
− Что, Фома, горька смерть?
− Ох, горька! – чуть слышно прохрипел Фома.
− Вздернуть его в третий раз! Нет ему милости!
И так, счетом, повесили барского человека три раза.
(Д. Садовников)
Пугач и Салтычиха
Когда поймали Пугача и засадили в железную клетку, скованного по рукам и ногам в кандалы, чтобы везти в Москву, народ валом валил и на стоянки с ночлегами, и на дорогу, где должны были провозить Пугача, – взглянуть на него. И не только стекался простой народ, а ехали в каретах разные господа и в кибитках купцы.
Захотелось также взглянуть на Пугача и Салтычихе. А Салтычиха эта была помещица злая-презлая, хотя и старуха, но здоровая, высокая, толстая и на вид грозная. Да как ей и не быть толстой и грозной: питалась она – страшно сказать – мясом грудных детей. Отберет от матерей, из своих крепостных, шестинедельных детей под видом, что малютки мешают работать своим матерям, или что-нибудь другое тем для вида наскажет, – господам кто осмелится перечить? – и отвезут-де этих ребятишек куда-то в воспитательный дом, а на самом деле сама Салтычиха заколет ребенка, изжарит и съест.