[65] — что, по существу, ничего не значит. А сейчас он будто бы живет в Германии или где-то в другом месте в ожидании денег за свою часть Выйсику (так же, как и Георг), но не вместе с ним и, по слухам, находится в фактическом разводе с женой. Из себя он, насколько помню, довольно привлекательный смуглый человек, немного легкомысленный, более похожий на Георга, чем на исполненного достоинства Тимо. Мне казалось, что от гуманизма Лерберга и к нему что-то пристало, но от лерберговской этической требовательности, думается мне, не так уж много…
Ээва постучала ко мне около половины двенадцатого. Я задвинул тетрадку в ящик и пригласил ее войти. Она села на мой старый плетеный стул.
— Ну, господин следователь, — ты все на свете замечаешь. Другой раз даже то, чего и нет… Как же ты не обратил внимания, что Карл старался — как бы это сказать — приблизиться ко мне?
Вынужден был признаться, что этого я действительно не заметил, и спросил, когда и как это происходило. Ээва рассказала. Немножко сбивчиво, чуточку смущенно, но все же…
Еще тогда, в семнадцатом году осенью, когда Карл приезжал на неделю в Выйсику посмотреть на брата и его молодую жену, он объяснился Ээве в любви. И тут же прямо признался в этом Тимо, в ответ на что Тимо велел ему поступить на военную службу и держаться подальше от Выйсику. Карл исчез. То ли был в армии, то ли за границей. Спустя год после ареста Тимо он приехал опять и произвел впечатление по-настоящему несчастного человека, он сказал, что покинул свою жену, и снова делал признания и просил… И когда Ээва сказала ему, что с ее стороны Карлу не на что надеяться, то Карл ответил, что именно Ээвина — как он выразился — святая чистота и есть то, что сводит его с ума.
Ээва сказала:
— Тогда он уехал и обещал мне больше не возвращаться, и я с облегчением написала Тимо то, что ты прочел на этих обрывках…
Я спросил (возможно, мне хотелось этим вопросом расшевелить ее):
— И после этого Карл оставил тебя в покое?
Ээва покачала головой:
— …Весной двадцать шестого года он опять приезжал в Выйсику… Это была ужасная весна… Юрик болел тяжелой скарлатиной… И шел процесс над декабрьскими мятежниками… И снова усилились слухи о безумии Тимо… Нет-нет, Карл, конечно, не говорил о том, что я могла бы вследствие этих разговоров считать себя свободной… Но мне казалось, что как-то, может быть даже невольно, он дал мне это понять… Он ведь звал меня поехать с ним за границу, как он сказал, отдохнуть душой… Он сказал, что не ждет от меня ничего, кроме дружеской, родственной близости… А я от всех бед была так взвинчена, что чувствовала, еще немного… и я скажу ему: ради всего святого… Дайте мне возможность хоть на две-три недели попасть в другое окружение и подышать другим воздухом… И тогда я ответила ему… Я сама не знаю, откуда у меня взялась эта дерзость, просто от невзгод… я ответила ему: поймите, если уж я поеду с кем-нибудь отдыхать душой, то не только для дружеской близости! Но для чего-либо большего брат Тимо мне абсолютно не подходит…
— А потом?
Ээва сказала:
— …А потом он говорил мне такое, что мне пришлось рукой зажать ему рот…
Глядя на Ээву, я подумал: интересно, какова же должна была быть эта сцена, чтобы она зажала ему рот рукой. Я набрался было духу, чтобы спросить ее, но не решился. Я просто спросил:
— И тогда?
Ээва сказала:
— Тогда он стал говорить мне, что я дитя природы и именно из-за моей цельности он не в силах оставить меня в покое…
— А все-таки оставил?
Ээва сказала:
— Ну да. Тогда он уехал. А через год освободился Тимо. И с тех пор от него ни слуху ни духу.
Понедельник, 19 марта 1829 г.
Написал сейчас число и сам испугался: больше трех месяцев у меня не оставалось времени для этой тетради.
Утром сегодня я отправился верхом в Пыльтсамаа. Анна просила меня купить в лавке кардамона и привезти ей, когда я на пасху приеду в Рыйка. Русские женщины из поселка научили ее печь какие-то очень вкусные пасхальные куличи.
После недавней оттепели снова похолодало, и подтаявшая за несколько недель дорога утром была твердая, как кость или стекло. Я уже проскакал несколько верст в сторону Пилиствереского тракта вдоль снежных Нымавереских лесов, оставшихся по левую руку, когда услышал сквозь цоканье копыт моей лошади другое цоканье, и за спиной у меня кто-то крикнул:
— Эй! Господин Якоб!
То был наш арендатор господин Латроб. Я придержал лошадь. Господин Латроб направил своего сивого к моему в яблоках. По лицу Латроба было видно, что он сильно гнал лошадь. Это было явно и по тому, как он запыхался. А трусить со мной рысцой у него нашлось время. И при этом он говорил сквозь одышку:
— Вы тоже, как я вижу, в Пыльтсамаа… Я… за доктором Робстом. Все ж таки он больше смыслит… Хотя ведь я и сам… Но когда дело касается собственного ребенка… Наша Паулина, наша полуторагодовалая… Много времени в жару… Не пойму, что у нее… Между прочим: мы уезжаем из Выйсику. Да-да. Через неделю… Не хочется с больным ребенком. Ведь еще ужасная погода… Но — приказ генерал-губернатора…
Я об этом еще ничего не слышал. Но понял, что для нас в Выйсику это может повлечь большие изменения. Мне захотелось скрыть, что для меня это неожиданность. Я спросил:
— Ах, вот как! Уезжаете. А почему, собственно?
— Разве вы не знаете? — Господин Латроб схватил мою лошадь под уздцы, и мы остановились. Он взглянул из-под вытертой выдровой ушанки мне в глаза: — Одну минутку. Господину фон Боку я не могу этого сказать. И госпоже тоже. Но я хочу, чтобы кто-то об этом знал. А вы все равно человек посвященный. Видите ли, после того как ваш зять отверг мое предложение — чтобы он сам просматривал мои донесения и, если нужно, переделывал…. нет-нет, здесь нас, кроме лошадей, никто не слышит, я эти донесения писать не мог…
Он смотрел, ожидая от меня подтверждения, что я верю его словам, но я молчал. Собственно, даже не знаю почему. Отчасти, наверно, чтобы не мешать ему говорить. А отчасти, видимо, и для того, чтобы подразнить его, даже не понимаю, в сущности, за что… Он воскликнул так громко, что лошади от испуга шевельнули ушами:
— Понимаете, я не написал ни одной строчки!
Я ничего не сказал. Но я сдался. Я кивнул. Этого ему было достаточно. Он тихо произнес:
— Ну и слава богу… Но теперь сделаны выводы. Приедет господин Мантейфель и с юрьева дня примет поместье.
Я спросил:
— В качестве нового арендатора попечительского совета?
— Именно.
Я спросил:
— И как новое ухо генерал-губернатора?
Господин Латроб отпустил поводья и поднял в воздух обе руки с растопыренными пальцами:
— Господин Меттик, прошу вас! Об этой стороне дела я не хочу говорить ни одного слова…
Я спросил:
— Даже если нас слышат только лошади?
Господин Латроб привстал на стременах. Его руки с растопыренными пальцами были все еще в воздухе, как бы заслоняя лес с голыми ракитами (только тут я заметил, что он был без перчаток). Он сказал:
— Да-да! Даже если только лошади. Я говорю лишь о том, что касается меня самого. Об остальном я умышленно молчу. И я надеюсь, что мне больше не придется иметь дела со здешними господами. Мы переедем сначала в Пыльтсамаа. Но оттуда я постараюсь, как только смогу, попасть в Тарту. Фон Липхарт приглашает меня туда заниматься его струйным квартетом. И у меня, знаете ли, мысль основать в Тарту большой смешанный хор. Представьте себе, стоголосое генделевское «Аллилуйя» под сводами Яановской церкви… Я даже скажу вам: если ангелы на небесах поют аллилуйя иначе — понимаете, — иначе, чем у Генделя, то я на небеса не хочу! А теперь, извините, я очень тороплюсь. Не то доктор Робст может уйти к больным, и я его не застану. Мы с вами еще увидимся до нашего отъезда…
9 апреля 1829 г.
Вот уже две недели как уехали Латробы. И больше я их перед отъездом так и не увидел. Не считая прощания перед господским домом у кареты под мокрым снегом. Госпожа Альвине уже сидела с детьми в экипаже, более бледная, чем обычно, девчушка у нее на коленях, а мальчик рядом. Господин Латроб стоял перед открытой дверцей и тряс мне руку. Неожиданно долго. И, не выпуская ее, наклонился к моему уху и спросил:
— Господин Якоб… скажите мне, мое поведение здесь… — правой рукой он описал дугу, которая должна была охватить всё Выйсику, но, когда рука остановилась, она ясно указывала на Кивиялг за безлистными кустами шиповника, — было здесь во всех отношениях… таким, какое англичане называют джентльменским?!
Почему-то я не сразу ответил, но потом сказал:
— Да, господин Латроб. Я в этом абсолютно не сомневаюсь.
Тогда этот славный дуралей поцеловал меня в левый висок и вскочил в карету, и первое время мы больше ничего о них не слышали. Господин Мантейфель еще не прибыл, и я не хочу даже думать о его приезде. Слава богу, что у меня есть свояки из более приятных дворян. Во всяком случае, те немногие, которых я имею в виду.
Сегодня утром Ээва принесла мне прочитать полученное от Георга письмо. Я точно перепишу его сюда:
Дорогой брат и милая невестка!
Когда я вернулся из Лифляндии, наши дела в Берлине казались весьма безнадежными. Но потом неожиданно произошли кое-какие благоприятные события, так что мы наконец смогли прилично устроиться. Прежде всего благодаря тому, что наш дорогой Петер прислал нам мою долю стоимости Выйсику, пятнадцать тысяч рублей серебром. Здесь это составляет немногим больше двух тысяч луидоров. Так что теперь мы переехали из Берлина в Швейцарию и сняли здесь, неподалеку от города Веве, маленький замок. Правда, он совсем крохотный, и будь он не таким старым, а поновее, то вряд ли его так именовали бы, но поскольку его происхождение восходит к шестнадцатому столетию, то это гордое название по сей день сохранилось на устах у всей округи. И Терезу оно забавляет еще больше, чем меня