… Наш замок — круглая четырехъярусная башня. На каждом ярусе отдельный вход и две или три комнаты — одна побольше, другие поменьше. Изо всех окон открывается чудесный вид на виноградники, которые нас окружают, а с северной стороны — на горы. Из всех южных окон видно синью и зеленью сверкающее Женевское озеро, отражающее небо и горы, до которого от нас меньше четверти версты Чем выше ярус, тем, соответственно, шире и величественнее панорама. Представляю себе, Тимо, как благодатно было бы все это для твоих нервов, какой отдых был бы для Китти пожить здесь под нашим кровом; вообразите себе — стоять у открытого окна в большой комнате на верхнем ярусе и вдыхать юго-западный ветер, дующий над озером со стороны Ферне… Так что у нас серьезное к вам предложение: обратитесь к милостивому государю императору и ходатайствуйте перед ним о разрешении для вас (и, разумеется, маленького Георга) приехать сюда к нам. Ради здоровья своих подданных наш теперешний государь не откажет в разрешении, как несколько лет назад его брат не отказал нам ради слабых легких нашей Агнес предпочесть на время воздух чужбины воздуху России… Буде же, вопреки ожиданию, случится так, что вам откажут в разрешении приехать к нам, что было бы огорчительно как для нас, так и для вас, — что поделаешь, рассудительный человек в самом тяжком огорчении по большей части находит для себя утешение, наверно, найдете его и вы, хотя бы таким веселым способом, как утешился один из племянников покойного генерала Плуталова (о чем генерал мне Сам рассказывал), когда перед племянником возникли препятствия, мешавшие ему чокнуться бокалом со своим дорогим дядюшкой. Каково! Не уверен, что вы помните эту историю, но кому-то из вас я ее рассказывал, и мы смеялись от всей души… Ну, хватит. Тереза и Агнес всем вам кланяются, как и я, и вместе со мной надеются, что скоро мы сможем собственными глазами вас увидеть и обнять.
Любящий вас брат и деверь
Георг
Веве, 26 марта 1829 г.
После обеда Ээва пришла ко мне и спросила, что я думаю о письме Георга. Я уже переписал его сюда и вернул ей, сказав:
— Швыряние деньгами я ему простить не могу. Как уж там вышло тогда с рождественской игрой в кости — но за те пятнадцать тысяч, за которые мы здесь получаем на нашу голову Мантейфеля, он снимает там замок… Господин фон барон! Но болтовню этого жуира, советующего обратиться с просьбой к императору, я ему прощаю, хотя сперва я еще больше обозлился. Решив, что это дурацкий совет. Что он и сам это очень хорошо знает. А потом вдруг я понял: Георг вовсе не думает этого всерьез. Пишет только для того, чтобы запорошить глаза соглядатаям, проверяющим письма. На самом деле конечно же он ни на йоту не верит, что император разрешит вам поехать за границу. На самом деле он подбивает вас — обрати на это внимание — каким-нибудь таким же головоломным способом бежать из России, каким сам он однажды проник в Шлиссельбург — ты же помнишь?
— Конечно, помню, — сказала Ээва.
Я спросил, понимает ли она письмо Георга так же, как я, и она ответила, что понимает точно так же. Тогда я спросил, зачем же она допытывается у меня, и она ответила: чтобы проверить себя. И тут она высказала свои соображения: в июне следует снова поехать в Пярну и на этот раз условиться с капитаном Снидером. А сама она собирается в мае отправиться в Царское и заблаговременно забрать оттуда Юрика.
Я спросил:
— Ээва, еще осенью, когда я ездил договариваться, я думал о том, а как же Тимо уедет отсюда? В случае неудачи за ним сразу же могут послать погоню…
— Ну, а в случае удачи не пошлют. И весной наверняка не пошлют, — сказала Ээва. Потом она подошла ко мне ближе. Присела на угол моего стола и сказала шепотом: — Ведь теперь вместо Латроба членом опекунского совета стал фон Лилиенфельд из Уус-Пыльтсамаа. Каков бы он ни был, но он друг вильяндиского орднунгсрихтера Лорингхофена… — Ээва наклонилась ко мне и заговорила еще тише: — Я просила господина Лилиенфельда походатайствовать за нас и на прошлой неделе сама была у Лорингхофена, говорила с ним. Как сумела. Не может ли он, как орднунгсрихтер, разрешить Тимо поехать весной в Харьюмаа, что было бы полезно для его здоровья и ради перемены места, да и повидаться с родными. В моем присутствии и под мое попечительство…
— И Лорингхофен?
— Он улыбался и ежился, ему хотелось быть рыцарем… Он считает себя человеком столь высокого происхождения, что свое вильяндиское орднунгсрихтерство всерьез не принимает…
Я спросил:
— Какого же он такого особенного происхождения?
Ээва сказала:
— Ну, один из предков Лорингхофенов был будто бы магистр Ливонского ордена. А их приравнивали к королям.
Я свистнул и спросил, что же этот королевский отпрыск ей ответил. Ээва рассказала:
— Тут же на моих глазах он снова перечитал присланное генерал-губернатором предписание и — уж не знаю, во имя правды или во имя галантности — это все равно — заключил, что при желании предписание можно понять и так, что орднунгсрихтеру предоставляется право по собственному усмотрению такую поездку разрешить…
— Так что?..
— Так что я попросила его такое разрешение сразу написать… Знаешь, я заметила, когда я всеми силами хочу, чтобы кто-нибудь что-то сделал, то обычно он делает. Если я тут же поблизости. И на этот раз тоже.
— То есть?
— Это разрешение уже у меня. Дату я сама должна проставить, когда мы будем уезжать.
Это, конечно, поразительное достижение. И я спросил:
— И ты поедешь и будешь отвечать?
Ээва закусила свои мягкие, но упрямого очертания губы и кивнула. Я спросил:
— Но ты же дала подписку и заверила, что будешь следить, чтобы…
Ээва соскользнула с моего стола — я понял, она сделала это, чтобы, говоря, можно было ударять ногой в пол:
— А я не собираюсь считать, что подобная подписка имеет какое-нибудь значение! Если она дана в подобных условиях!
Я усмехнулся:
— А царь считает, что имеет…
Ээва сказала:
— Пусть. Если он так наивен. Только он этого не считает. Он делает вид, что считает. И я делаю вид. Пока мы однажды не тронемся с места. Тогда — игра позади и делу конец.
29 апреля 1829 г.
Чему быть, того не миновать. На прошлой неделе, несмотря на весеннюю распутицу, прибыли Мантейфели с двумя огромными обозами. И еще не все семейство. Однако их куда больше, чем хотелось бы. Петер такой, как и прежде. С тяжелым синеватым подбородком и черной обкорнанной головой, он успел уже повсюду сунуть свой хмурый мрачный нос. И его по-прежнему насморочная и тихая, очевидно, не такая уж антипатичная Эльси. И пятнадцатилетняя Клэр, смущенная собственной полнотой, с колыхающимися пышными формами под стать какой-нибудь пекарше, она бывает надоедной, хотя порой эта болтушка остроумна. Затем одиннадцатилетний черноволосый чертенок Эмма и, кроме того, еще двое шумных, веснушчатых мальчишек — восьмилетний Макс и шестилетний Алекс. И при этом есть еще три старших сына от первого брака Петера: Герхард, Отто и Карл, тем уже больше двадцати, они живут отдельно, двое первых, как я понял, офицеры, а третий учится в Тартуском университете. Так что только летом мы будем иметь честь и радость ожидать их сюда — теперь, видимо, уже в наследственное имение их отца…
3 мая 1829 г.
Так и есть — чему быть, того не миновать… Сегодня утром, когда мы втроем по случаю воскресенья сидели в зале и Тимо играл нам на фортепиано, с самодовольным выражением лица вошел Петер. Самодовольным, насколько допускают его крохотный и немножко кривой рот, массивный подбородок и глубоко посаженные глаза с тяжелым взглядом.
Тимо едва ответил на его приветствие, но Ээва предложила ему сесть. Он расселся на нашем скрипучем диване и после нескольких вежливых фраз с явно слышимой недовольной ноткой сказал своим низким голосом примерно следующее:
— Друзья мои, я люблю открытые карты. Во всех делах и обоюдосторонне. Тимо, мне говорили, что ты будто бы что-то пишешь. Нет, я не собираюсь тебе, ну, запрещать. Пиши, если хочешь. Если ты иначе не можешь. Но я хочу читать то, что ты пишешь.
Мы все взглянули на него с нескрываемым удивлением. Очевидно, Тимо первым из нас пришел в себя. Мне показалось, что от раздражения голос его стал глухим:
— Как это понимать?
— А что тут понимать! — произнес Петер. — Я же сказал: я люблю открытые карты. — (Кстати, я уже не раз слышал, как в течение этой первой недёли пребывания в Выйсику Петер все говорил об открытых картах, а Эльси — за его спиной — умилялась, какой он бесконечно честный человек.) — Да-да, именно открытые карты. И да будет тебе известно… и вам тоже: я должен писать про тебя донесения генерал-губернатору. Два раза в месяц. Буду писать о том, как ты живешь, что ты говоришь, чем ты занимаешься. Я же не стану просто указывать, что ты занимаешься бумагомаранием, не поинтересовавшись тем, что именно ты пишешь.
— А почему бы тебе не писать именно так? — спросил Тимо. — Никто из знающих тебя не заподозрит, что ты скрываешь свой глубокий интерес к написанному слову. Кстати, а разве ты не нарушаешь предписания? Когда во всеуслышание объявляешь нам, что тебя обязали писать обо мне донесения. Тебе же поручен тайный надзор!
Петер склонил голову вправо и выставил подбородок:
— Слушай, фон Бок, тебе бы следовало это понимать, хотя ты и лишен понимания: Мантейфель — не доносчик. Это первое. Но и не слепой исполнитель предписания, это второе. Да и какой может быть толк от тайного надзора?
— А от гласного может? — спросил Тимо.
— Во всяком случае, не исключен. При условии, что ты настолько разумен, что оставишь свое бумагомарание. Если оно подозрительно и если ты знаешь, что с тебя не спускают глаз.
— Значит, ты хочешь прочитать то, что я написал? И думаешь, что тебя это позабавит?
— Не знаю, позабавит меня или нет, — сказал Петер, — но сейчас я во всяком случае не забавляюсь. Мне еще нужно обойти здоровенное поле, убедиться, до чего спустя рукава этот новый управляющий Тимм его унавозил. Так что —