Императорский Рим. Книги 1-12 — страница 218 из 448

Она все еще прямо смотрела на меня, но в выражении ее лица уже была растерянность и голова уже не была так гордо откинута.

Я все-таки был замечательным актером, и только тупая толпа не могла уразуметь этого. Кто бы видел сейчас, какую великолепную паузу я сумел выдержать! Ни один актеришка во всем Риме — из числа тех, кто считаются великими, — не смог бы сыграть лучше.

— Я терпел, — продолжил я уже по-настоящему трагическим голосом (в нем были и боль, и гнев, и стыд, и гордость), — шел на самые страшные унижения, чтобы спасти Рим. А ты в это время жила в свое удовольствие, спала, с кем хотела, делала, что хотела. Тебе не нужно было ходить по притонам и отдаваться всякому, кто бы тебя захотел! И ты еще смеешь упрекать меня. Где же справедливость, о боги!

Я выговорил это и отвернулся. На моих глазах выступили слезы. Самые настоящие, и ни одному лицедею не снилась такая игра.

Снова наступила пауза. Но в этот раз требовалось, чтобы вступила Друзилла. И она сказала, осторожно тронув мою руку:

— Но я же не знала, Гай. Я не понимала ничего, прости меня, прости!..

— Разве в этом дело, — проговорил я с грустью (трагический тон был бы сейчас неуместен), — ты ни в чем не виновата, и мне не за что прощать тебя. Ближе тебя у меня нет никого на свете. Я всегда любил и люблю тебя одну. Ты и представить не можешь, как ты мне дорога!

Действие комедии развивалось так, как я хотел, только Друзилла думала — что было особенно комично и что составляло всю соль представления, — она думала, что это трагедия.

— О Гай! — самым трагическим тоном воскликнула она и, встав, обняла меня нежно за плечи, уткнувшись лицом в мою грудь. — О Гай!

Да, я в самом деле вошел в роль, потому что, когда я заговорил, в моем голосе звучали слезы. Не ложные, а уже настоящие.

— Ты самое дорогое, что есть у меня, — с трудом выговорил я, проведя ладонью по ее волосам (при этом я почувствовал, что туника на груди стала мокрой: Друзилла плакала беззвучно). — И ты не представляешь, как страшно мне просить у тебя то, что я хочу попросить. Мне легче умереть, чем сказать тебе это.

— Я все сделаю, все сделаю… — не отнимая лица от моей груди, глухо выговорила она.

— Но ты не представляешь себе, чего мне это стоит. Я не выдержу, я чувствую, что сердце мое разорвется на куски.

— Нет, нет, Гай, скажи, я прошу тебя!

Я снова выдержал паузу — при этом дрожь охватила все мое тело — и только тогда сказал:

— Мы попали в безвыходное положение, и только ты, Друзилла, можешь спасти империю. Заговор преторианцев я разгадал слишком поздно, и силой оружия и своей властью я уже ничего не могу сделать. Но я разговаривал с ними, я смело пошел на разговор. Они могли там же убить меня, но я сумел с ними договориться. Они требуют тебя, Друзилла.

— Меня? — спросила она, подняв голову и посмотрев мне в глаза.

Но я не мог (тут, по-видимому, все же не хватило актерства) смотреть ей в глаза и, взяв ее голову обеими руками, снова крепко прижал к груди.

— Эти скоты потребовали, чтобы ты переспала с ними: с Туллием Сабоном и со всеми начальниками когорт, — гневно проговорил я и быстро добавил: — Их не так много, всего девять человек.

Тут я, конечно, сказал не то, и если бы не весь мой прежний трагизм и натуральные слезы, то, думаю, Друзилла разгадала бы мою игру или хотя бы почувствовала фальшь. Но она не почувствовала, и я продолжал:

— Я ответил им отказом, я сказал, что они могут убить меня здесь же, но никогда не получат моей Друзиллы. Я отказался, но что из того — сила на их стороне, и, чтобы призвать верные мне легионы, мне нужно время. Я знаю, как расправиться с ними, но мне нужно всего каких-нибудь несколько дней. О, если бы боги даровали мне эти несколько дней! Какую бы казнь я им придумал! Но времени этого у меня нет, и я уверен, что они уже ждут за дверью. Я сказал тебе обо всем этом, потому что ты, самый близкий мне человек, потому что ты — это все равно что я сам, потому что мы одно целое. Но я никогда не позволю тебе пойти на это! Мы умрем вместе! Пусть они входят — мы обнимемся и так примем смерть!

И, проговорив все это, я сжал ее что было сил. Она дернулась в моих объятиях раз и другой и наконец подняла (я чуть расслабил руки) голову.

— Нет, Гай, — произнесла она так, что у меня самым настоящим образом все похолодело внутри и я готов бы разрыдаться. — Нет, я согласна, я так люблю тебя. Я сделаю, как они хотят, но только чтобы… чтобы тебе было хорошо.

— Что ты такое говоришь! Замолчи! — гневно вскричал я, уже не понимая, наигранный это гнев или настоящий.

Но она опять сказала, что согласна, что ради меня она готова пойти на смерть, а унижение все-таки не смерть, хотя бывает, что и хуже смерти.

Она так говорила, повторяла одно и то же раз за разом, то ли меня убеждая, то ли себя саму. Мне бы радоваться, что все так неожиданно хорошо получилось, но радости не было в моей душе. Напротив, я чувствовал раздражение и досаду — слишком все как-то легко получилось. И Друзилла согласилась слишком легко. Я стал думать, что, может быть, она сама хочет этого — сильные мужчины, новые ощущения; она жертва и все такое прочее, что дает женщине особенное удовлетворение. Удовольствие изысканно-порочное, болезненно-сладкое.

— Да ты просто дрянь, — неожиданно для себя отчетливо и твердо произнес я. — Самая настоящая низкая шлюха!

Она не только не ожидала от меня такого, но, кажется, и плохо расслышала.

— Что ты сказал, Гай? Я не понимаю.

— Я сказал, что ты шлюха и дрянь, и ты готова спать с первым встречным. Ты дрянь, дрянь, и ты на все готова, чтобы только насытить свою плоть.

— Нет, Гай, нет, — простонала она, но я был неудержим:

— Дрянь, дрянь, мерзкая гадкая тварь! Энния была лучше тебя, а ты готова… Ты на все готова, только бы удовлетворить свою похоть! Дрянь, дрянь, гадина!..

Я не мог остановиться и выкрикивал слова, не понимая их смысла. Уже не слышал себя и ничего вокруг не видел и не слышал. И вдруг услышал повторяемое раз за разом:

— Ненавижу! Ненавижу!

Я словно бы открыл глаза: Друзилла стояла в двух шагах от меня, подняв руки на уровень плеч и прикрыв ладонями уши. Глаза ее тоже были закрыты. И она повторяла как заклинание:

— Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!

Я понял, что она, наверное, уже давно не слушает меня и повторяет свое. Гнев мой не был бы столь яростным, если бы не прикрытые ладонью уши. Почему-то это особенно прогневало меня. Глаза мои налились кровью так, что я увидел Друзиллу в красном свете. И все вокруг сделалось красным. Я подскочил к ней, схватил ее за руку и потащил к двери. Она не упиралась, но продолжала повторять свое, хотя я уже оторвал ее ладони от головы.

— Вон! Вон! — кричал я. — Тогда убирайся вон!

Мы были уже у самой двери, когда я почувствовал,

как она раскрылась за моей спиной.

— Кто?! — взревел я, резко развернувшись. — Убью!

И тут же увидел в каком-нибудь шаге от себя лицо

Туллия Сабона. Оно было растерянным. За его спиной стояли еще двое, но лиц их я не сумел рассмотреть, потому что в эту самую минуту пронзительно закричала Друзилла. Я еще держал ее руку в своей и выпустил, испугавшись крика.

На лице Туллия Сабона уже не осталось растерянности. Он не смотрел на меня, а смотрел мне за спину, туда, где должна была быть Друзилла. И стоявшие за ним смотрели туда же. Я оглянулся, и Друзилла прокричала снова — оглушающе, страшно. Ее крик оттолкнул меня в сторону, и я ткнулся спиной в стену и сполз на пол. Никто не бросился помочь мне подняться, и все последующее происходило так, будто меня не было в комнате.

Они бросились к Друзилле, поймали ее и повалили на пол. Она уже не кричала, а только стонала хрипло. Один из вошедших держал в руках кусок толстой материи красного цвета (но, возможно, это мои глаза видели его красным). Они набросили материю на Друзиллу, обернули ее, подняли и понесли к двери. На меня они не смотрели — прошли мимо, громко топая и шумно дыша. Я почувствовал запах казармы. Голова и тело Друзиллы были укрыты красным, и только ноги от колен оставались открыты. На одной ноге не было сандалии, и розовая нежная ступня моей Друзиллы особенно поразила меня. Чем? Я не знаю чем, но мне стало невыносимо больно, и я закрыл глаза.

Когда я открыл их, вокруг было тихо, и я самым настоящим образом ощутил, что меня нет здесь.

Прошло несколько дней. Я не хотел думать о Друзилле, и, если бы не розовая ступня, которую я увидел в последний миг, я бы сумел не думать. А так было трудно забыть: нежность кожи, особенный любимый мною запах — терпкий и возбуждающий, родной, — ее пальчики, каждый изгиб которых я знал наизусть. Все это виделось мне во сне и наяву, мучило и мешало существовать. Именно существовать, потому что о жизни, тем более полноценной, и говорить нечего.

Я звал к себе Суллу. Он приходил, был почтительным и грустным, не говорил мне «Гай», а неизменно и подчеркнуто говорил «император». И мне отчего-то трудно было попросить его называть меня по имени — трудно, потому что стыдно. И вообще, стыд в эти дни, кажется, заполнил и меня самого, и все вокруг. Я не мог смотреть в глаза даже слугам, говорил отрывисто и старался поменьше видеть людей.

Я сказал Сулле, чтобы он ехал со мной на морскую прогулку ночью. Я хотел, чтобы он, как когда-то прежде, рассказывал мне о звездах — в это время года они были особенно ярки. Мы отплыли от берега, я велел гребцам поднять весла, лег на спину и стал смотреть на звезды, а Сулла, сидевший рядом, поднял руку и показывал мне созвездия. Он говорил довольно интересно, правда — в отличие от прежних лет, — монотонно и без энергии и, главное, без убежденности. А я слушал, но мне было скучно. И хотя было интересно, я мало что понимал. Порой я переставал понимать совсем, и голос Суллы рядом оставался только фоном — как шум ветра или плеск волн. Я смотрел на звезды, но что мне было за дело до их красоты и яркости, до гармонии созвездий. Ведь я смотрел на них только для того, чтобы не видеть ничего другого, чтобы не ощущать это мерзкое чувство стыда, похожее на нечистоту тела, которое зудит, и чем больше расчесываешь его, тем невыносимее зуд.