Императорский Рим. Книги 1-12 — страница 269 из 448

— Давай-ка сбросим эту дурацкую тряпку, в которую тебя укутали, и посмотрим, какая ты на самом деле, — грубовато сказал муж. И еще более грубо сорвал с нее фламмеум.

Агриппина ойкнула, ткань, удерживаемая пряжкой, соскользнула с плеча. Пряжка расцарапала кожу, и, кажется, в кровь. До того ли ей было, чтоб проследить?

Муж впился губами в ее губы. Дыхание его было несвежим. Она успела вдохнуть смрадное, гнилое, и тут же он укусил ее, сильно, до крика. Нижняя губа залилась теплым, солоноватым. И снова его запах, и привкус крови во рту. Руки мужчины, крепкие, жилистые, кажется, повсюду на ее теле. Он разрывает ее одежду, и касается кожи. Повсюду, где никто и никогда ее не касался. Он сжал ей грудь, правую, и прикусил ее губами. Он просунул ей руку между ног, и тискает, тискает…

— Пожалуйста, не надо… Не надо…

Рыжая борода где-то на уровне ее груди. Как можно подчиняться этому? Стыдно, да, но ведь, прежде всего, невыносимо больно. Это не поцелуи, это мелкие, злые укусы кровоподтеками отпечатались на левой груди.

— Мама, — кричала она, — больно! Не трогай меня, не надо, отпусти, больно же, больно!

Крики только распалили его. И, что такое боль, она поняла по-настоящему, когда оказалась под ним на постели.

Что-то разорвало ее изнутри, залило живот нестерпимым, жарким потоком боли.

Только бы это прекратилось сейчас, прямо сейчас, потому что можно умереть…

От того, что там вонзается сейчас во внутренности, нет спасения, лучше, наверно, и впрямь умереть…

Она не умерла, а он все возился на ней, а когда все кончилось, сопровожденное его стоном, ей было уже все равно. Кажется, она и впрямь умерла. Прежней, во всяком случае, уже никогда не возродилась. Даже если это была не совсем смерть…

Муж сказал ей ласковое, оставив истерзанное тело своим… ну тем, что казалось ей ножом или мечом…

— Старик велел мне обязательно лизнуть тебя, маленькая, до или после. А что, я не прочь. Ты мне, пожалуй, нравишься…

И снова смрадное дыхание коснулось ее ноздрей. Он провел языком по ее губам, довольно, впрочем, нежно, не причинив боли. Боли физической, конечно. Потому что иной хватало, и было даже слишком много, слишком…

А когда муж уснул, утомленный трудами, она поднялась. Горько усмехнулась, поняв, как близко была от спасения своего, нащупав его в темноте. Вот же она, греческая амфора, под рукой. Тянулась же к ней, да рыжий ублюдок, ее дядя, был проворней. Что же, времена, как известно, меняются, и для Агенобарба пришло его время. Теперь проворнее будет она.

Калигула был бы доволен. Она повторит его поступок. Отец тоже подтвердил бы право маленькой пчелы ужалить. Он говорил, каждый защищается, как может.

Греческая амфора опустилась с размаха на голову мирно сопящего Гнея Домиция Агенобарба!

Глава 5. Юность. Немилость императора

Жизнь — великая затейница, ревниво оберегающая себя саму разными способами. В разгар бедствий, которыми осыпает она человека, вдруг случаются самые светлые, самые радостные дни в его судьбе. Чтобы контрастом легли они навсегда на душу, чтобы потом, задыхаясь от боли, все же помнил и о том, как может быть хорошо, верил и надеялся, ждал. Чтобы не угасал светильник в душе, называемый нами надеждой. Он и зажигается в сердце самою жизнью, дарящей радость посреди горя…

Немилость императора, войдя в дом Агриппины, поначалу хоть и незваной, неприятной, но все же гостьей, очень скоро сделалась в нем хозяйкой. Злой, неуживчивой и даже жестокой хозяйкой. Не приходилось ей перечить. А те, кто пытался, познали сполна гнев Тиберия. Его тяжелый нрав, его мстительность. Император старел…

Калигула весьма образно представлял себе это. Были у молодого Тиберия в характере трудные черты. Легкая котомка за плечами, а в ней — вспыльчивость, жажда придти к власти, что не принадлежала ему по справедливости, обида на судьбу. Как же, приблизила ко всему, что только могло быть в жизни: к славе, власти, деньгам, а вот ведь, сколько времени не давалось все это ему; и вечный шепот за спиной, и смешки!

Потом все удалось. Не зря сражался и в бою, где проявил незаурядный талант полководца, и на поле интриг. Больше уж никто над ним не смеялся, разве что тайком. Тиберий вошел во вкус неограниченной власти. То, что было в нем хорошим, ужималось, исчезало. Да, и по правде сказать, не щадила судьба императора. Любовь отняли, единственный сын подло отравлен собственной женой, внук погиб…

Зато прибавляло в росте другое. Подозрительность. Ему улыбались, сжимая дрожащие от страха губы. Его любили по приказу. Ему льстили! Он не верил, не мог верить, молодым был еще когда-то, но дураком не был никогда. Легкая котомка за плечами превратилась в неподъемный груз. Император старел.

— Ты знаешь, — сказал как-то юноша Калигула Друзилле, — наверно, ему на плечи взвалили непомерное нечто. Отец никогда не гнул спину. Уж сколько нес, а плечи прямые, я же помню. Тиберий прямо согнулся уже…

— Если я правильно понимаю, Гай, это не просто сравнение, правда? — отвечала умница-сестра. Ты хочешь сказать, что император не справляется. Он не тот, кого власть не портит, кого она не сгибает…

Гай кивнул в ответ, не забыв оглянуться. Они были одни, на воле, вдали от стен, где все могло быть подслушано. Только Мемфий, раб, неслышно крался за ними, вооруженный до зубов. Его можно было не считать, впрочем. Они привыкли к нему, как привыкают к обстановке дома.

— Я даже не знаю, что сказать. Правда, прабабушка Ливия все также хороша, как и раньше? И плечи у нее прямые, а ей ведь тоже давит. И не по праву, ей тоже власти не положено. Ничего ей не делается, она, наверно, вечная. А мама вот сгибает плечи. Ей бы как раз и не надо по твоему правилу…

— Она женщина, как и Ливия. У вас все иначе, не по правилам, хоть бы и верным…

Друзилла смеялась в ответ.

— Ты почерпнул эти понятия о разнице между нами, Гай, в лупанарии? Не красней, я знаю, что ты там бываешь. Говорят, Кора, хозяйка дома, весьма хороша собой и сама? Это так? Хотела бы я сходить туда с тобой. Так что, что нельзя? Я ведь ничего плохого не сделаю, мне бы так, посмотреть только.

Он рассердился в ответ. Весьма нелестно отозвался о женщинах. Которым лучшее в мире занятие найдено давно. Это — выйти замуж, и, желательно, один раз. Уже навсегда. Он же не требует от сестры, как в старину, чтоб она предавалась второму лучшему занятию римской порядочной женщины. Никто же не заставляет Друзиллу прясть!

Сестра почти не слушала. Она улыбалась, пожимала плечами. Потом сказала:

— Возьми меня хоть куда-нибудь с собой, Калигула!

Юноша остановился как вкопанный. Даже рот приоткрыл в изумлении. И было от чего.

Они шли с сестрой с Марсова поля[259]. Из амфитеатра.

Частное лицо, Статилий Тавр[260], называемый в народе «богатейшим», еще при Августе выстроил первый римский амфитеатр. Здание не очень большое, но каменное. И хоть мест зрительских в нем немного, больших игр не устроишь, а все же гладиаторы и зрелища здесь не переводятся.

Тиберий почти лишил город зрелищ вследствие своей нелюбви к ним. Калигула полжизни положил на то, чтобы найти место гладиаторской тренировки, нашел, выпросил прогулку у матери, разрешения взять с собой с сестру. Он отпустил петорритий[261], запряженный мулами, домой, и они пошли пешком, чтобы Друзилла могла насладиться прогулкой по городу, а кто бы еще разрешил девушке подобное!

Она же упрекала его в том, что он не берет ее с собой никуда!

— Послушай, родная моя, это уж слишком! Я терпел, а ты съедала глазами Серджоло! Этот урод, прозванный «воздыхателем девчонок», понравился тебе, ты не сводила с него взора! А он, в угоду тебе, быть может, все рассекал воздух гладиусом[262], все носился по арене! Никакой действительной игры, ничего из тактики боя он не показал, играл только мышцами и представлялся. Для такой, как ты, это самое оно. Но я-то, почему я терпел и смотрел, не вижу причины. Кроме одной: развлечь тебя, и ты же меня упрекаешь!

— Я только прошу, брат! Может, я сойду за юношу, если меня приодеть? И я пойду с тобой к Коре, где ты проводишь много времени, куда больше, чем со мной, — робко предложила сестра.

Произнесенное уже дважды имя держательницы лупанария наконец дошло до ушей Калигулы. Он даже передернулся от возмущения.

— Погоди, дай мне понять! Кто мог сказать тебе это? Неужели Мемфий?

И Калигула, лицо которого запылало гневом, развернулся назад. Конечно, раб следовал за ними все это время. Он-то никогда не оставил бы маленькую госпожу вниманием. Именно он настоял на самой длинной столе, на палле, закрывавшей фигуру девушки до самых пят… Конечно, Друзилла ушла с Калигулой, но юноша догадывался, с кем ее отпустила мать на самом деле! Он злился на verna[263] за это, и если Мемфий рассказал Друзилле о лупанарии, то есть причина обрушиться на старого, придумать достойное наказание.

— Уж будто Мемфий ведет со мной разговоры о вас, о хозяевах своих, о мужчинах, — вовремя возмутилась Друзилла. — Агриппина с Гнеем приезжали из Анцио, я виделась с ней. Мама позволила, хоть и неохотно. С тех пор, как сестра покинула нас, она изменилась очень, ты же знаешь, а зятя мама ненавидит до глубины души, родным не считает…

Калигула взял девушку за руку, увлек за собой. Остановившись внезапно посреди улицы, они привлекли к себе внимание. Мемфий сигнализировал им руками и мимикой об этом. Они торопливо пошли дальше по улице. Но все сказанное сестрой заинтересовало Калигулу чрезвычайно, и он продолжал расспрашивать Друзиллу на ходу.

— Как будто я не знаю, что они приехали. Я же видел рыжебородого