Императорский Рим. Книги 1-12 — страница 272 из 448

Бабушка опомнилась. Для нее подобный вопрос — что нож по сердцу. Видно же по лицу, что рассердилась.

— Не помню совсем. И не должна. Когда бы ты хотела, так знала бы это.

— Я знаю, бабушка. Только ведь как-то ты должна была его представлять. По рассказам. По плачу Октавии.

— Моя мать не проливала слезы по отступнику. Ты должна бы знать, Друзилла. Об этом сложены легенды: она лишь по Риму убивалась. Ей была ненавистна война, ставшая неизбежной по вине мужа. Давай не будем, девочка, поминать прошлое. Мне ненавистна та женщина; мне неприятен отец, который был ее рабом.

Все, дальше уговаривать бесполезно. Антония не скажет ни слова. Лицо у бабушки закрытое, чужое; словно захлопнулась дверь и заперта. Не стоило Друзилле затевать разговор.

А сестра бабушкиного настроения не видит, вернее, не ощущает. Она в своих мыслях.

— Человек, который просит усыпать собственную могилу розами, обязательно каждый день![279] Это ведь не себе, бабушка, это он ей, понимаешь? Даже после смерти он хочет думать о ней. Он не раб, бабушка; просто он любит ее, и если она рядом, то розы — для нее, это понятно. Правда, что они и сейчас лежат рядом?

Калигула придавил ногу сестры своей, прижал. Друзилла ойкнула. Взглянула на Антонию впервые. У той губы поджаты, щеки пылают. Глаза прикрыла.

Ехали молча. Долго бабушка злилась. Молчание такое, что, кажется, искры полетят вот-вот. Или гром ударит. Но нет!

Вдруг улыбнулась бабушка Антония. Сказала внучке:

— День сегодня такой. Вспомнила, и хорошо, и ладно. Марк Антоний не чужой вам. Это верно, как ни говори. Только Друзилла, вот что. Любовь любовью; и я знаю, что она такое. А вот мать моя говорила мне: «Я — римлянка. Я в Риме и Рим во мне». Запомни это, девочка. И живи так, как это сказано. Не бери примера с Марка Антония. Не надо. Лучше помни о своем отце…

Тут и приехали уже. Вышли из карруки. И хорошо: Калигуле захотелось на воздух. Сердце сжималось в груди. Любимое присловье отца в устах бабушки его потрясло. Вот, значит, откуда это. От Октавии[280], матери бабушки Антонии! Любовь к Риму для женщины и впрямь была единственным противоядием от всех бед; в первую очередь — от беды, что звалась Марком Антонием.

Не прошли и пяти шагов к мавзолею. Послышалось негромкое: «Salve!» откуда-то сбоку. Дядя Клавдий сошел с носилок, неуверенно улыбаясь. Кстати, ничего выдающегося: обычные носилки, лектика, для которой довольно и двух рабов. После того, как Агриппину Старшую постигла опала, дядя, кажется, излишне усердствует, стараясь быть незаметным.

Едва взглянув на мать, дядя Клавдий обнял племянника, потом племянницу. Расцеловал их довольно нежно: не виделись давно. Дядя что-то пишет опять, кажется, о Карфагене. В своей Кампании, вдали от суеты Рима. И от тревог, связанных с императорским домом. Как будто ни Тиберий, ни временщик Сеян не считают его опасным; но, быть может, дядя и прав. Подальше от недобрых глаз, это не помешает…

Бабушка не казалась обрадованной. Ей сегодня что-то не очень везло: на вопросы, на встречи!

Прошли все вместе между двумя египетскими обелисками. Пробежали глазами то, что на них написано было об Августе. Прадед представлялся Калигуле каким-то далеким, то ли бывшим, то ли придуманным. Вот сколько легенд уж о нем ходит в городе. На зависть прочим богам; ибо прадед — именуется Божественным. Это для бабушки он живой человек, ее дядя по матери, которого помнит и чтит, как отца. А для Калигулы с Друзиллой…

Возле самого входа в мавзолей, у той из четырех дверей, что вела по коридору в комнату с урной Германика, ждала их еще одна встреча. Совсем уж неожиданно!

Друз Цезарь, держа за руку маленькую Юлию Ливиллу, улыбался неподобающе широко для этого печального склепа!

— Аve domine! — сказал он им. — Малышка скучала одна; я прихватил ее из дома, не застав вас. Пусть побудет с нами. Мама ведь всегда ее возила; что же, теперь, как ее нет, так и забыли о девочке…

Последовали поцелуи и объятия. Бабушка расцвела. Не баловали ее обычно вниманием и любовью Нерон и Друз Цезари. Не любили они ее тяжеловатый, строгий дом. Ворчание бабушки не умели терпеть. Ее упреки по поводу веселой жизни, которую вела молодежь, не думая о долге своем. Но сегодня, в этот день, когда так нужен каждый, когда так страшно и нет уверенности ни в чем, Друз Цезарь тоже рядом! Стало как-то легче, светлее на душе. Боль от потерь притупилась, как только все оказались рядом.

Вошли в комнату, где пребывал их сын, брат и отец. Ворох роз оставили на пороге рабы Антонии, Клавдия, Друза Цезаря. Занесли в тесную для большой семьи комнату и молоко, и вино, и воду, и хлеб, и жертвенную кровь…

Когда рассыпали розы, когда под молитву дяди разлили все, что полагалось, когда уже каждый мысленно сказал все, что хотел сказать Германику, и разложили еду, когда уж надо было уходить, но медлили все, прощаясь до следующего раза…

— Salve! — сказала им всем Агриппина, почти невидимая на пороге, скрытая ворохом роз в руках…

Глава 6. Дорога к матери

Если все дороги ведут в Рим, то и справедливо и обратное утверждение: все дороги уводят из Рима куда-то вдаль, в иные места…

Для множества людей важна другая, действительно извечная дорога: дорога к матери. К женщине — выносившей, напитавшей сосцами и воспитавшей. Счастье, если безмерно любящая вас мать встретит на пороге, сможет обнять теплыми своими руками, прижать к сердцу. А если уж нет на свете матерей, то приходят к их могилам. Даже если из Рима при этом приходится уйти!

Калигула был благодарен прабабушке Ливии, укрывшей их в своем если не теплом, то благоустроенном гнезде. Но когда же это чувство благодарности уберегало юность от необдуманных поступков?! Тоска по матери была слишком уж сильна. Гай хотел видеть ее и решил, что увидит! Посвященная в его планы Друзилла восхитилась, повисла на шее у брата, зацеловала…

С этого мгновения уже никто не видел ее в слезах. Прабабушка, вроде бы отстраненно наблюдавшая их жизнь, больше занятая собственными недугами, даже заметила как-то:

— Ты все хорошеешь, Друзилла. Смотри, время твое приходит. Сын мой любит устраивать браки, а ведь как на меня обижался когда-то. Теперь вот сам решает, кому и с кем сойтись! Оторвут тебя от брата, а кто тебя любит, так это Гай…

Друзилла, смутившись, покраснела, похорошев еще более. Бабушка продолжала рассуждать:

— Не знаю, хорошо ли это? Тяжко будет тебе с другим, кто ж тебе заглянет в душу, кому надо? Хорошо бы, чтоб о теле не забывали; о рыжебородом говорят, что он спит со всеми, кроме Агриппины, с ней редко, если заблудится только в доме. Или спьяну перепутает ее с какой-нибудь грязной потаскухой из лупанария. Рановато ей было замуж, да если б еще с человеком свели, с мужем истинным, а этот так, не пойми что такое…

Друзилла отгоняла от себя мысли о замужестве. Куда интересней было советоваться с братом о предстоящем путешествии, шептаться по углам.

Было решено посвятить в свои планы Мемфия. Verna знает о жизни много больше. Трудно было себе в этом признаться, но дети Агриппины и Германика, подумав, озвучили этот вывод друг для друга, и были удивлены тем, как совпали их мысли…

Раб поначалу пришел в полный ужас.

— Да ведь за такое мне и распятие в радость будет?! Это же не кто-нибудь, это какие дети, лучшие в стране, самые дорогие дети! Девочку, девушку в дорогу, да такую! Ведь страшно себе представить, что может случиться, а я отвечай! Вот сейчас попрошусь к старой хозяйке, прямо у номенклатора[281] и попрошусь, как на прием! Он мне поверит, он знает, я, ничтожный, только о вас пекусь, и как расскажу все Августе!

Уговаривали старика долго. Так долго, что он осознал: все равно, что с ним, что без него, и рано или поздно, эти дети задуманное свершат. Выходило так: надо ехать с ними. Чтоб без него не случилось беды…

Стоял на дворе Sextilius, называемый теперь в честь прадеда, Октавиана, Augustus. В Ноны[282], ранним утром, чтоб не страдать от жары, они тронулись в путь. Мемфий ждал их на дальней окраине, на это имелись причины. Чем позже отождествят их побег с личностью Мемфия, тем безопасней для старика. Какое для них самих может быть наказание? Собственно, выговор бабушки. Рабу же придется несладко, если узнают о его участии в бегстве. А Мемфий, он с ними у бабушки не живет, он, как родился в доме Германика, вернее, его отца, так там и остается. Не скоро о его исчезновении дойдет весть до бабушки, никто verna, пользующегося большой свободой у хозяев, не хватится, не побежит выдавать. Никто не свяжет его с побегом молодых. Только не надо привлекать внимания к его скромной личности.

Калигула, знавший Рим до самых последних его улиц, сам назначил старику место встречи. Каупона[283], та, что вблизи Аппиевой дороги, приютила старика. Вместе с его экипажем, на всю ночь. Место обитания плебеев, рабов, куда-либо направляющихся по велению хозяев, она не пользовалась дурной славой, но и не выделялась среди себе подобных, ею мало кто интересовался. Мемфий не привлек бы к себе внимания, а Калигулу с Друзиллой в его обществе в эти ранние часы у родного дома никто не застал бы. Все меры предосторожности были соблюдены…

Выскользнув назначенным утром из дома, Друзилла с братом зашагали по улице, стараясь не печатать шаг, переступать легко. В столь ранний час улица была пуста, но зато просматривалась вдаль, и, беглецам, чьи сердца выдавал громкий стук, казалось, что они как на ладони, видны всем и всякому…

Друзилла, несмотря на свой страх, успела бросить взгляд на Гая. Прыснула, зажала рот ладошкой. Калигула предпочитал белый всем остальным цветам. Но сегодня! Поверх темной, почти черной тоги, надета еще и коричневая пенула, покрывающая тело и доходящая до самых колен. Словно брат погружен в скорбь. К пенуле прикреплена накидка, которую Гай набросил на плечи и голову, слегка прикрыл лицо. Забавно, будучи в обычной тунике с тогой поверх ее, Калигула не привлек бы к себе особого внимания. Достойный юноша из знатной семьи, что тут такого? А вот в этой накидке, да в темной пенуле, он притягивал взор. Непонятно, кто такой. Слишком прям в плечах, черты лица благородного гражданина. А наряд — очевидно, до смешного не соответствующий, шутовской наряд.