А ее и впрямь не было на него, этой смерти! Более того, вскоре его захватила жизнь, завертела, закружила в немыслимом водовороте…
И звался тот водоворот Энния Невия! В бесстыдстве не было равных этой женщине. В самом последнем лупанарии Субуры, где волчица всего-то за два асса готова на любое, самое нечистое совокупление, и то такой, как Энния, нет.
Калигула мог сказать, что его совратили! Его, познавшего бесчисленных женщин Греции, Азии, Египта! Его, ласкавшего женщин из Кадиса, знаменитых своею страстностью! Его, любимца домов под знаком Приапа! От патрицианских лупанариев, что возле Храма Мира. До тех, что нашли приют в Субуре у Целийского моста или в Эквилинском квартале…
Быть может, жизнь с Юнией и отдалила его на время от всего перечисленного. Она была юной и горячей, безразличной его не оставила. Потом, ненависть к Тиберию глушила все другие страсти, ранее им владевшие. Потом, что-то роднило Юнию с сестрами, и он был привязан к ней чем-то иным, помимо телесного зова… Но он еще не забыл той науки, что преподнесла ему бурная юность, проведенная под знаком тайны на грязных улицах, в тесных каморках!
Ему предстояло все это вспомнить в объятьях черноволосой Эннии…
В один из известных положенных дней Калигула пришел к гробнице Юнии. Он пришел один, позднее, чем полагалось. Ему не хотелось видеться с тестем. Ему вообще ни с кем не хотелось видеться. А не придти к могиле он тоже не мог. Надо было отдать должное богам манам[346], людям, покинувшим жизнь. Гробница Юнии для него, изгоя, была единственным местом, где это можно было сделать. Его собственная родня, умирая, не оставляла мест поклонения. Он давал себе клятвы, что со временем даст покой всем. А пока почитал лишь ушедшую Юнию, это можно было сделать, это единственное ему не возбранялось Тиберием…
Он прошел в гробницу. Вход в нее был сделан через прямоугольный атриум. Крыша атриума поддерживалась четырьмя колоннами, стоящими по четырем углам. Обложенная мрамором лестница, идущая направо, вела в подземелье, последнее жилище Юнии. Он знал, помнил, как выглядит усыпальница. В тимпанах[347] — фигуры женщин и гениев, окруженные орнаментом из переплетенных ветвей с листьями. Грации[348] пляшут с гирляндами из листьев в руках, внизу вакханка[349], сидящая на коньке. Очаровательная фигурка, в лице есть черты несомненного сходства с покойной. Именно потому Калигула не захотел идти в усыпальницу. Лучше пройти через другую мраморную лестницу налево и вверх. Атриум, предназначенный для поминальных трапез, пуст сейчас. То есть, нет там людей. А стол для Юнии накрыт. Сосуды, украшенные драгоценными камнями. Множество даров от близких. Одежда, украшения…
Калигула принес лишь молоко и вино. Достанет Юнии тех пирогов, фруктов, что оставил ей отец. И они-то не нужны ей. Только поверье говорит о том, что покойные нуждаются в пище и питье, а кто видел когда-либо их за едой? Или пьющими? Впрочем, о чем тут рассуждать, надо, так надо, и Калигула стал произносить положенные формулы. Формулы, приглашающие Юнию к еде и питью. Он хотел было уже вылить вино из принесенной фляги в гробницу, через предназначенное для этого отверстие. Но не успел. Сзади, со спины, прижалась к нему женщина, обхватила руками. Жаркий, стонущий шепот в самое ухо:
— Ты и меня напоишь вином, дорогой?
Рука Калигулы дрогнула, вино плеснуло, разлилось красным по мрамору, поплыло пятном. Калигула не мог унять сердца, удержать дрожь в руках. Женщина обнимала его, он ощущал ее дразнящие губы на своей шее.
— Я тоже жажду, но я ведь живая… — шептала Энния между поцелуями. Напои меня, согрей, это нужнее мне, чем покойной! Ей ничего уже не надо! Мне надо от тебя — все!
Он отчетливо сознавал, в чем состоит это «все». Поскольку руки ее знали свое дело, и уже касались его, дерзко и нескромно, и он был пойман ею в ловушку, ощущая восставшую свою плоть как радостную данность, как счастливый дар судьбы…
— Мы тоже будем мертвы, но пока мы живы! — она развернула его к себе рывком, и он утонул в ее глазах, горящих желанием.
— Вот смотри, я не боюсь смерти, — сказала она. — Любовь сильнее, ты это поймешь сейчас…
Вырвала у него флягу из рук. И припала к вину. К тому вину, что было достоянием мертвой Юнии, и проклятием для нее, живой!
Он досмотрел, как она допила. Увидел несколько красных капель на белом одеянии ее, у самого горла. Дальше помутившееся сознание не сохранило воспоминаний. Он овладел ею прямо на мраморном полу поминальной трапезной, святом для остальных римлян месте. Водоворот затягивал, жизнь несла в потоке страстей. А он и не сопротивлялся…
Глава 12. Капри
Лодка раскачивается на волнах, взлетает и опускается. Устремленные ввысь глаза Калигулы тонут в синеве. Ни облачка на небе; нет белого кружевного покрывала, как никогда и не было. Море синее, небо синее. Оттенки разные, суть одна. Уже жарко, а ведь утро. Раннее утро. Очень хочется пить. Не удивительно, впрочем. Много было выпито вчера, и не воды, конечно, вина. Голова побаливает. Попробуй не выпей, когда глаза старца на тебя смотрят. Тиберий шуток подобного толка не понимает. Он, впрочем, никаких шуток вообще не признает. Ох, мерзкий же старик. Как подумаешь, с кем дело приходится иметь. Выжил из ума, из тела никак не выживет. Все туда же, старый-старый, а сатир козлоногий…
Порезвились вчера в нимфеуме[350] дружно. То-то нимфам жарко пришлось. Стыдно, наверное. У них не узнаешь. Они, нимфы, в гроте не показывались. Уплыли, верно, в море, за мыс. Им на непотребство человеческое смотреть не захотелось.
Жарко. Целое море воды рядом, прохладной, прозрачной донельзя. Если нырнуть, пусть и с камнем, как это делают местные жители, все равно не каждый раз до дна доберешься. Вроде оно близко, рукой подать, это дно, но нет! Просто безумно прозрачна вода, обманчива близость дна. Ее, соленую эту воду, не выпьешь. Незачем нырять. Калигуле уж точно незачем. Есть способ утолить жажду проще.
— Саласс, — сказал Калигула, едва ворочая распухшим языком, — Саласс, подай-ка воды.
Старик вздохнул в ответ. Он был рабом, уж привык им быть. Много лет прошло с того времени, как Август покорил их земли, уничтожил большинство народа. Те, кто остались, обращены были в рабство, в том числе и Саласс, а был он тогда совсем мальчиком. Куда меньше вот этого, который раздает приказы.
Саласс оторвался от весел. Снял флягу с водой с пояса. Протянул Калигуле, устроившемуся на носу лодки.
— Лучше не пить воду, господин, — сказал. — Чем больше выпьешь, тем больше захочется. Мне не воды жаль, хоть она уж и кончается, сказать по правде. Мне понятно одно: от нее жажда не пройдет. И голова будет болеть больше. Надо бы выпить уже вина. Подобное лечить подобным, это правильно. А если пить не умеешь, лучше не пить, и это также верно, как и то, что я старый раб. И служу цезарю…
Он лукавит, этот Саласс. Верно, что он стар, и верно, что принадлежит Тиберию, и приставлен к Калигуле именно цезарем. Только служит верой и правдой не ему, а своему новому господину. Рабу, у которого нет, не было, да и не могло быть сына, Калигула вдруг стал близок и дорог. Этот выбор не объяснить, пожалуй, просто словами. Мало ли мальчиков вокруг. У Тиберия их в окружении много. Одного ущипнуть, другого погладить, о третьего погреться. В постель уложить. Почему старик-раб потянулся душой к Калигуле, отнюдь не ласковому, отнюдь не разговорчивому? Мало того, он же знает, что молодой господин — потомок Августа. Покорителя его племени, убийцы его близких. Октавиан Август — прадед Калигулы, Калигула как его потомок, как истинный римлянин, уже причастен к гибели племени салассов[351]…
Пожалуй, всему на свете можно если не найти, то искать объяснение. Мальчики, что окружают Тиберия, своей судьбой довольны. Вчерашний, что так неприятно напомнил собой Друзиллу, например. Та же белого, с розоватым отсветом на скулах кожа, рыжеватые волосы, рисунок губ, их изгиб, их детская припухлость. И глаза, глаза светло-зеленогоцвета, Калигула в первое мгновение даже растерялся от нахлынувшего на него чувства узнавания родного чего-то! Что он вытворял, этот ублюдок, напомнивший сестру! Устроился у ног властителя. Тиберий, готовый к купанию, был одет только в короткую тунику, даже не препоясан; зато были у туники рукава, этот признак изнеженности, несовместимый с римским духом. Руки мальчишки, с тонкими, длинными пальцами, девически нежные, были неутомимы, не ведали стыда. Он полез под короткую тунику императора, туда, где старческая плоть обвисала беспомощно. Тер, и ласкал, и тревожил. Император млел. Сползала по подбородку слюна, вытекающая из беззубого правого угла рта. Закатывались бесцветные глаза. В какое-то мгновение император очнулся, но только для того, чтобы отдать приказ:
— А вы все? Вы-то здесь зачем? Покройте друг друга, хочу видеть это!
Что творилось в нимфеуме, не рассказать! Потрясающей голубизны вода. Чистая лазурь. Мрамор. И повсюду на этом чистом, прозрачном, — совокупляющиеся, дергающиеся тела. Сам Посейдон, кажется, уронил свой трезубец от растерянности. И тритоны уронили раковины!
Да нет, конечно, статуи продолжали стоять, как стояли. Они были привычны ко всему. Как и этот старый раб, Саласс. Он тоже ко всему привычен. Но ему это не нравится. Как не нравится Калигуле. Вот она, причина привязанности обоюдной. Им обоим не нравится все это. Но они должны терпеть. Им приходится. Схожесть судеб роднит. Впрочем, Салассу даже легче. На него обязанность принимать во всем этом личное участие не распространяется. А Калигула, помнится, прижимался к чьему-то теплому боку, вонзался в чужую плоть, терзал ее, глубоко, с напором. Благодарение Метис