Императорский Рим. Книги 1-12 — страница 302 из 448

И понеслось: яйца, капуста, артишоки. Макрель, морские скаты, сельдь, камбала и крабы, устрицы и щука. Это на закуску. А дальше — искусно зажаренные голуби и воробьи, жаворонки, фазаны, дрозды, перепела. И все это изрядно сдобрено перцем, пипулом, кубебом, корицей, циннамоном. Кассией, гвоздикой, имбирем, асафетидой, шафраном, либанотисом, сумахом, миртовою ягодой. Все под смолой с чесночным вкусом и едким запахом, называемой «laser»[391], или с добавкой гарума[392] с его острым запахом. И вино, красное. А потом бисквиты, и еще глобули[393] с медом и маком. И снова вино.

Харикл возмущался, Харикл поминал диетологию. Казалось, готов был выцарапать кусок из горла императора, каждый кусок. Лекаря трясло от ужаса. Он пытался подойти к Тиберию, посмотреть биение крови. Тиберий отталкивал либерта, руки не давал. Лицо его покраснело, глаза потеряли белизну по краю, алели, под стать лицу. Старик был страшен. Но проводил гостей, стоя посреди триклиния, как полагалось, с ликтором за спиною, прощаясь с каждым по его имени. И лишь потом упал на руки Хариклу, прорычав: «Лечи! Лечи, ублюдок! Теперь лечи, раб и сын раба, теперь!»…

А «теперь», пожалуй, уж было поздно!

Задыхаясь, кашляя, жалуясь на боль в боку, старик все требовал одного: на Капри! На Капри, где вылечит его запах распаренных на солнце сосен. Аромат садов Августа… если не этот воздух, то какой же вообще поможет раздышаться?

И императорская процессия двинулась, никто перечить Тиберию не посмел. В Мизенах лишь, на вилле Лукулла, остановились, покинув Цирцей. Пока принцепс настаивал, требовал, кричал, ехали. Как стал старик терять сознание от слабости, потерял голос от нее же, досадной, так и рискнули остановиться на ночлег. Харикл боялся, что не довезет своего больного. Он же, по сути, и отдал приказ остановиться.

— Мне все равно, что император. Мне все равно, что приказано. Этак приказывать скоро станет некому…

Может, и хотелось этого многим. Но Харикла, исполняющего долг, не смогли переспорить. Осилить Харикла не могли. Да и боялись: и смерти, и выздоровления императора. Пожалуй, равно боялись. Все было страшно.

И вот, на вилле Лукулла на Мизенском мысу, на вилле чудака, богача, обжоры, любителя изящных искусств и женщин, умирал теперь всемогущий старик с Капри. На закате первого дня, когда он очнулся в своей постели, обвел глазами атриум, и разглядел Калигулу, и Невия Сертория Макрона, подчеркнуто рядом с наследником стоящего, он сказал:

— Преторианец, ты смешон. Не любишь закатов? Всегда рядом с солнцем восходящим? Или уж с тем, что в зените. Никак ни с тем, что в закате.

— Государь, никто из нас не готов встретиться с рассветом, — заюлил, забился было в объяснениях Макрон.

Но Тиберий заставил замолчать его мановением руки. Долго смотрел на Гая, замечено было, что снял было с руки свой перстень-печатку с кроваво-красным рубином, словно собираясь отдать. Переводил глаза с Гая на перстень. Вздохнул потом, снова надел на палец.

— Лекарь, сын раба, отчего не помогает твой настой? И почему нет астролога тут? Что говорит Фрасилл о моем здоровье? Рано мне умирать, он еще жив. И год в придачу, не так ли? Если умрет астролог, у меня будет целый год. Позвать мне Фрасиллла!

Совершенно серого, содрогающегося от ужаса астролога приволокли к постели императора. Но тот впал в забытье, приказ о смерти не был отдан. Взашей вытолкали. Выбросили с порога, сказали: жди! А чего ждать? Смерти?! Не было человека, который бы так горячо молил о смерти всех богов, как Фрасилл. Только не о своей, конечно, о тибериевой…

Боги были благосклонны к Фрасиллу. Тиберий еще несколько раз приходил в себя, вновь уходил в забытье. Но сил у него было мало. Раз попросил устриц и вина. В другой вдруг припомнил глобули: он их любил. В Фундах у отца, на вилле бабки Тибериевой, простое это лакомство было в ходу, для Тиберия и пеклось. Для Тиберия и брата его, Друза. Про глобули помнил Тиберий. Про Друза, про отца и бабку. Про Фрасилла забыл. И было в этом нечто знаменательное: тиран уходил! Он приближался к тем, кто был мертв, и все менее был привязан к живым…

— Дня два, не больше, — отвечал вопрошаемый Калигулой и Макроном Харикл. — Не больше того. Он очень ослаб. Там, где сломано ребро, там плещется жидкость в груди. Одышка усилилась. Биение крови неравномерно. Лихорадка. И годы, годы…

С этого момента возле постели императора дежурили постоянно Калигула и Макрон. Другие ими не допускались. Харикл и слуги входили сюда по необходимости. И еще: в кубикулуме при атрии, в маленькой комнатке, жил тот, кто прозывался Тенью.

Калигула знал это. Знал это и Макрон. По уговору общему делали вид, что не видят и не слышат. Прятали глаза друг от друга. Разве принято замечать тень? Спрятаться в ней, защищаясь от зноя, это да, пожалуй. Но замечать ее, говорить о ней… Император слабел, уходил, и его Тень теряла спасительную сень. Могла возродиться, конечно, только это уж после того, как новый принцепс, как солнце, рассветет и заблещет…

На закате второго дня пребывания в Мизенах умер Тиберий в первый раз. Задохнулся старик кашлем, затрясся весь. Кровь от лица отлила, губы посинели, похватал воздух ртом, похватал. Глаза выпучены, весь в испарине. Вот так-то посидел, посидел, да и опрокинулся навзничь, подышал еще, затих. Макрон выбежал из атрия, сказал громко, не весело и не грустно, не торжественно, но просто:

— Принцепс умер!

Народ, которого немало было во дворе и перистиле, заликовал было. Послышались приветственные крики:

— Калигула! Калигула! Гай Юлий Цезарь! Здравия принцепсу!

Вышедшему из атриума Калигуле странно было это слышать. Так бывает: долго ждешь. Бредешь, спотыкаясь, в грязи, меряешь шаги на ветру, мокнешь под дождем, снова идешь под солнцем, в нестерпимой жаре. Идешь к тому, что считаешь вершиной жизни. Долгожданная цель достигнута. А радости нет. Опустошен, оглушен, растерян. А радости нет, ну нет ее, словно растаяла. Прилечь бы где-нибудь тут, рядом с Тиберием. И понять ее, радость: куда ушла-убежала?!

А люди не дадут. Кричат все. Наперебой кричат, спешат поздравить. Кто-то даже по плечу хлопает одобрительно. Императора! Государя своего! Тоже еще ничего не поняли…

В море ликования утонул голос Харикла. Тот все еще был со своим больным; сражался с посланником Плутона не на жизнь, а на смерть…

Ноги Тиберия опустил Харикл в воду, горячую. Императора посадили и держали в сидячем положении, на горе подушек. Харикл пустил ему кровь. Когда одышка уменьшилась, дали больному настой маковых семян…

И через некоторое время лекарь вышел к толпе, что совсем уж Калигулу затискала, сказал:

— Жив, жив принцепс. Не знаю, надолго ли, но жив.

Не сразу услышали его. Ведь не кричал лекарь. Сказал, в общем-то, Калигуле, да не сразу и получилось: как рассек толпу, как отодвинул одного, другого…

Дошел до Калигулы, несмотря на протесты тех, кто вокруг теснился, и сказал. Удовлетворенно так, с чувством выполненного долга. А так оно и было: кто, как не он, свершил почти чудо?

Калигула, все еще не успев обрадоваться, огорчился сразу и явно. Новость обрушилась на него, как внезапно обрушивается в горах лавина на путника, волна на пловца в море.

Не услышали бы Харикла, когда б лицо Калигулы не рассмотрели. А лекарь продолжал:

— Я распорядился не давать ему много жидкого. Соленого и острого тоже. Почему меня не слышат? Никакого вина, ничего лишнего. Дойду до поваров, еще раз. Еще раз скажу. И мне надо отдохнуть немного, устал. Император спит. И я посплю, пожалуй. Проснется, зовите.

Повернулся лекарь, чтоб идти. Приготовился снова толпу раздвигать. А ее и нет, нет никакой толпы. Припомнилось лекарю, как солнышко утренний туман рассеивает. Упадут горячие лучи на завесу из капель, как и не бывало ее.

К воскресшему Тиберию не несли ноги. Все, кто мог сбежать, бежали. Еще бы: в разноголосице, возникшей после мнимой его смерти, император мог разобрать и отдельные голоса. А то, что радостными они были, что не горевал никто, это точно, в доказательстве не нуждается. Все мог слышать, а может и расслышать, злопамятный старик. И припомнит обязательно…

На цыпочках пробрались в кубикулум из большого атрия Калигула и Макрон. Удалил Макрон знаком слугу, стоявшего у ложа. Сами постережем, мол, драгоценный сон императора. Понадобится кто, вызовем.

Раб повиновался беспрекословно. Мало кто осмеливался в эти дни возражать Макрону. Один только Калигула, ну, и Харикл. Один по праву родства императору, другой, видимо, духовного превосходства. И один, и второй раздражали Макрона. Чувствовалось, что хочется предводителю преторианцев и этих последних смести с пути. Пока не выходило, но это пока…

Стояли вдвоем у ложа императора Макрон и Калигула. Искали в чертах спящего или пребывающего в забытьи Тиберия следы смерти. Находили. Едва теплилась жизнь. Мгновения уходили за мгновением, складываясь в часы. Но император жил. Под утро пришел в себя. Едва слышно, но довольно внятно сказал:

— Дайте поесть. Лекарь, дурень, голодом морит. Глобули дайте! сладкого как хочется…

Переглянулись Макрон с Калигулой. Что там уж прочел преторианец в глазах наследника, кто знает. Махнул на Калигулу рукой. Подошел быстрым шагом к изголовью, сгреб рукой одеяло, одно из вороха тех, которыми буквально закидали мерзнущего старика слуги.

Скрипнула дверь за спиной Калигулы, встал на пороге Тень…

— Может, и время уж, — прошептал он наследнику. — Но я бы подождал. Ждать осталось недолго…

Калигула застыл, не отвечая. Макрон прижал одеяло к лицу старика, держал, пока не прекратились содрогания тела, не остановились руки, скребущие ложе.

Отбросил одеяло. Потер свои руки, уставшие от работы. Недолгая была работа, да утомила. Не каждый день такое.