Вот тут и попался переутомленному императору на глаза Валерий Азиатик. Не мог не попасться, когда и были они приглашены императором к себе, сенаторы, радетели отечества, деятели… Друзья-враги молодого цезаря…
Да если бы удалось скрыть Азиатику ухмылку, когда честил Калигула Марка Виниция! Ну, сорвалась улыбочка, и правда своя была в словах цезаря, и порадоваться унижению врага не грех. Хорошо бы и отвернуться. Но — не случилось, а жаль.
— А что ты, Децим, так счастлив, могу ли я узнать? Что не поделили с Марком, что у вас за соперничество такое, я слышал?
Валерий Азиатик трусом не был. Он слыл за человека порядочного. Его любили и уважали легионы. И потом, только что высеченный на его глазах молчаливый, безропотный Марк Виниций примером быть не мог. Следовало ответить.
— Ну, я с нобилями[563] не соперничаю. Это они со мной. Глаза им колет тога моя с пурпурной полосой. Я — Риму служу, они — себе. Вот и все разногласия.
Ропот сенаторов за спиной. Побросали еду, кубки отставили. Кому же такая правда понравится? Кому интересна?
А вот император с интересом наблюдал короткое сенаторское волнение. Вновь перевел глаза на Децима.
— Ты-то у нас другой, верно. О тебе не скажешь, что чего-то не хватает.
Подумав, Калигула добавил:
— А вот женщина твоя…
Децим напрягся, ибо сенатор знал. Он знал! И мог скрипеть зубами ночью, и пинать Лоллию в бок, будто спросонья, и оцарапать ей шею ногтем, будто случайно, и укусить «любовно» до крови. И Лоллия знала, что муж знает. И оба скрывали друг от друга это знание. Ибо, произнесенное вслух, оно потребовало бы мер. Испортило бы им жизнь, и, может, погубило бы навек. Для многих порядочных людей, или слывущих порядочными, правда, произнесенная вслух, и тщательно скрываемая, это совсем разная правда. Просто небо и земля.
— Я их обоих, сестер этих, пробовал, на одной даже как-то женился по глупости. Что ты в своей-то нашел? Ни одной мысли в голове стоящей. Красива, не спорю, но в постели пресна, нет, даже кислая, скулы сводит! Моя такая же. Правда, разреши я ей, она бы вами правила вместо меня, да как! С удовольствием. Твоя тобой повелевает, или ты у нас из тех, кому всего хватает? Мужества, например?
Выхваченный меч мог бы быть ответом по поводу мужества. Децим Валерий Азиатик неплохо им владел. Только здесь, в покоях принцепса, его не могло быть. А была стража Калигулы! Да какая! Германский его легион. Дикари, все сплошь высокого роста, с развитым торсом, с руками толще иного бревна…
Была причина ненавидеть у сенатора Децима Валерия Азиатика. Да и у других была. Вот Луций Норбан Бальб[564], например, ненавидел и боялся. Когда-то был он другом, и добрым другом Марка Юния Силана. Консулами одного года они были. «Повезло» Марку Силану стать тестем Калигулы. Ненадолго, дочь в родах умерла. Погоревал сенатор, да и утешился бы. Он ведь не стар еще был. На силу мужскую не жаловался. Только стал его бывший зять повелителем Рима. В недобрый час отказал Марк Силан новоиспеченному императору в помощи. В бурю отправлялся Калигула на Пандатерию, за останками матери своей. А что Силану Агриппина? Уж когда девочку свою замуж отдавал, тогда Агриппина была никем, пленницей Тиберия с тяжелым норовом. Ну да Тиберий укротил ее, старик не церемонился ни с кем. Со своими тоже. И нужно ли было Силану рисковать жизнью из-за костей давно умершей Агриппины? Он свои кости берег, сослался на старость, на немощи. Какие такие немощи? Он стоял во главе своей семьи, истинный pater familia. Исправно пополнял ряды семейства отпрысками рабынь. Двоих сыновей своих незадолго перед смертью сделал вольноотпущенниками.
Не простил, словом, тестю отказа зять. Приказ поступил Марку от зятя: покончить с собой. Не сразу, правда, после отказа, но после смерти Друзиллы. Тогда Калигула вовсе не в себе был. Все мерещились не отошедшему от болезни императору неуважение да недостаток скорби. Вычислял он радостные лица в толпе. Вычислил Силана. Ушел из жизни сенатор, горло обнажил, да бритвой по тому горлу! А не уйди ты, так ведь помогут…
А Луций Норманн Бальб причем? А при том, что ему с того дня не спалось ночами вовсе. Все ждал своего смертного часа. Противостояние сената и императора углублялось изо дня в день. Быть другом врага, пусть и погибшего, становилось все опасней.
Публий Ноний Аспренат[565]. Этому-то чего не спалось? Почему распирала злость, отчего душила ненависть? Да кто ж того не знал, кто в Риме хоть что-то значил. Отец Публия был племянником Квинтилия Вара. Ну да, горестное поражение в Тевтобургском лесу, оно самое. Только ведь в отличие от разбитого полководца, отец сенатора позором себя не покрыл. Наоборот, пожалуй. Целый гарнизон вывел невредимым из гиблых тех германских мест. И немалая его заслуга в том, что утихло восстание в легионах нижних, там, на Рейне. Казалось бы, гордись отцом, подними голову выше, да и носи ее так, сенатор Публий Ноний Аспренат. Он и носил. До того дня, как не понравилось это Калигуле.
Молодой император не умел молчать.
— Ты, Публий, верно, из тех, кто любит в карманы ближних залезть. Родня у тебя такая, подмечено. И ты в близких пошел, полагаю. Дед твой легионами разбрасывался. Отец не гнушался имуществом погибших, хоть вы и не бедствовали. Ты вот тоже воруешь. Сдружился с Кассием Хереей, вижу. Он мне обещался подати и недоимки собрать казне, они уж удвоились с того времени, как он начал собирать. Не ты ли помогаешь умножить? Ездите по провинциям вместе, вам не до меня, вы свои интересы блюдете. Поставлю кого-то третьего, пусть посмотрит за вами. Сам ему денег дам. Чтоб строже глядел. Найдет что, берегись. Я вам попомню долги и Вара, и отца твоего…
Намек на отца перенес сенатор болезненно. Из уст в уста передавалась сплетня о том, что имущество погибших в германских землях присвоил себе отец Публия Нония Аспрената. Да и упрек в собственных грехах страшил. А впрямь: что мешало проверить их дела с Кассием?
Кассий Херея только губы поджал, услышав в пересказе сенатора все это. Проверка пугала. Мало того, что Калигула сделал его посмешищем повсюду. Его, трибуна преторианской гвардии! Его звать «старою бабой»! Когда просил императора дать пароль, получал в ответ: «потаскуха», «Венера», «Приап»[566], да еще сопровождаемые непристойными жестами. Император настаивал на передаче жестов. Херея не осмеливался перечить. Хохотала вся гвардия. Легионы посмеивались. Херея служил верно — и кентурионом в германских легионах, и трибуном теперь. Голос у него высоковат, это верно, женский какой-то голос. Только позорить его из-за этого, да теперь еще и вором звать! Рискует император, очень рискует…
Вот Корнелий Сабин, его причины ненавидеть… они умалчиваются историей… Известно лишь, что старый воин, соратник Германика, мстил за что-то сыну своего полководца.
Все это представляется не слишком важным. Кто ненавидел, за что.
Всякое сравнение хромает, но оно же живо и образно передает суть. Молодой император, совсем еще юноша, мальчик… Он словно приподнял — по неопытности, по простоте своей и любопытству, — крышку дотоле плотно прикрытого котла. С шумом, с брызгами и клубами пара стало выпирать из котла долго сдерживаемое кипящее, злое…
Тщательно взлелеянный Тиберием институт деляторов[567] Калигула уничтожил. Сами себя эти люди называли обвинителями, accusatores. Да только зря, в народе прижилось другое звание — доносчики, delatores. Собрания римской образованной публики, все эти ненавидимые Тиберием circuli, convivia[568] не обходились без появления деляторов. Известны были Луканий Лациар, Марк Опсий, Публий Суилий, Котта Мессалин. А была еще целая когорта малоизвестных или вовсе неизвестных, чьими стараниями предъявлялись несчастным болтунам потом страшные обвинения. Lex laesae majestatis Populi Romani[569], не угодно ли, закон об оскорблении величия римского народа! Подвыпивший сотрапезник, светский остряк мигом становились государственными преступниками. А Калигула — упразднил! Помиловал осужденных и сосланных, сочинения Тита Лабиена[570], Кремуция Корда[571], Кассия Севера[572], уничтоженные по постановлению сената, велел разыскать. Хранить и читать, чтоб никакое событие не ускользнуло от мнения потомков. Раздал Калигула деньги, требуемые по завещанию прабабки Ливии. Раздарил денег народу и легионам без счета.
Вдохнули современники вожделенной свободы. Свободы говорить, жить, дышать. Неужели не оскорблял их Тиберий дотоле? Да сколько угодно! Востер был на язык и прежний старик-император, и ненавидел все живое, молодое вокруг. Но при старом дрожали люди за свои жизни. Некогда было думать о достоинстве, об уважении к личности собственной. А тут, откуда все взялось! Все подняли головы, обрели лицо. Не стало прежнего страха. А Калигула сделался первой жертвой им же подаренной свободы.
Нельзя сказать, чтоб он ничего не понял. За четыре года правления без четырех последних месяцев, понял он все. Он попытался захлопнуть крышку котелка. Ах, мудрые греки! Даром читал их Калигула, а ведь история Пандоры[573] была ему известна. Весьма образованный принцепс, считавшийся хорошим оратором, мог бы рассказать старую сказку и на греческом языке, если бы понадобилось. Как известно, захлопнуть крышку ящика ли, котелка ли можно, но не вернуть содержимое обратно. Не прощают оскорбленные боги подобных ошибок. Не был любимцем богов Калигула. Все его силы пожирала болезнь. Изо дня в день, каждую минуту. Загнал бы он сенаторов обратно в их хлев… то есть в сенат. Впрочем, чем не овцы? Как же, каждый мнит, что он-то и есть vir clarissimus, муж достойнейший.