Императорский Рим. Книги 1-12 — страница 348 из 448

Рим451 — 455 гг

Глава 50

И вдохнул Господь жизнь в мертвую и безжизненную руку, и потянулась она к посланию.

Феофилакт. Хроники. VII в.

— Халкедон! — вскричал Валентиниан и, подавшись вперед, навел скипетр на стоявшего перед троном крепкого пожилого мужчину в папских одеждах. — Направить к берегам Боспора судно с епископами! Ты слышал это, Гераклий? — Император повернулся к своему главному советнику, полному, приземистому евнуху, ни на шаг не отходившему от своего господина. — Да он разорить нас хочет. Есть ли у вас хоть малейшее представление, — продолжил император, обращаясь уже к папе, — во что обойдется нам эта экспедиция? А питание? А жилье? И ради чего? Ради того, чтоб, нежась на солнышке, эти духовники занимались теологическим буквоедством.

Папа Лев из последних сил старался сохранять терпение.

— Со всем уважением, ваша светлость, хочу заметить, что установление истинной природы Христа вряд ли можно назвать буквоедством, — возразил он. Льву приходилось иметь дела и с предшественниками Валентиниана: Гонорием, набожным и кротким дядей нынешнего императора, его дедом, великим Феодосием, на коленях просившим у епископа Медиолана Амвросия прощения за прежние прегрешения, — но столь тяжелый разговор вести ему еще не доводилось. В принципе, о том, какой прием его ожидает, папа догадался, едва ступил в приемный покой римского дворца Домициана, которому Валентиниан отдавал предпочтение перед другой своей резиденцией — равеннской: вдоль стен стояли громадные статуи языческих богов и императоров. До Льва, конечно же, и ранее доходили слухи о том, что Валентиниан — христианин лишь по имени, что он тайно занимается черной магией и колдовством, но в подобных случаях папа предпочитал доверять не людской молве, а собственным глазам.

— Вопрос закрыт, — отрезал Валентиниан. — Этого государство себе позволить не может. Скажи ему, Гераклий.

— Полагаю, ваша светлость, казначейству удастся изыскать необходимую сумму, — вкрадчиво сказал евнух. — Разгромив в прошлом месяце Аттилу, мы сэкономили часть средств, предназначавшихся армии. Кроме того, расходы государства на эту поездку едва ли будут значительными. Доходы Церкви от денежных пожертвований столь внушительны, что большую часть затрат на экспедицию она в состоянии покрыть сама. Да и ваш императорский престиж, ваша светлость, поднимется, когда мир увидит наконец, что Рим диктует условия Константинополю.

— Вряд ли нам удастся диктовать условия, — начал было протестовать Лев, но, поймав предостерегающий взгляд Гераклия, вовремя остановился. Жесткий и опытный переговорщик, Лев сразу же догадался, какую игру ведет Гераклий. Тщеславный, распутный и порочный, возглавляющий коррумпированное и неэффективное правительство, Валентиниан был крайне непопулярен. Воспрепятствовав отъезду папской делегации в Константинополь, он бы нанес серьезное оскорбление не только епископам Западной империи, но и всей их пастве. И тогда и так уже запятнанной репутации Валентиниана был бы нанесен непоправимый ущерб. Епископы — люди могущественные, обладающие сильным влиянием на общественное мнение, а в последнее время — в силу того, что отягощенные обязанностями декурионы все чаще и чаще ударялись в бега либо записывались в армию — привлекаемые еще и к работе гражданских администраций. Гераклий хитер, понял Лев, и знает, что любой кризис повлияет не только на Валентиниана, но и на его, евнуха, собственные позиции, и в результате он вполне мог оказаться козлом отпущения.

— Я, конечно же, ваша светлость, приложу все усилия для того, чтобы мои делегаты заявили на Соборе, что они приехали туда лишь с вашего позволения, — тактично сказал Лев. — И с вашего, надеюсь, благословения.

— Ну, коль такое дело, езжайте — езжайте! — закричал император, и в голосе его послышались капризные нотки. — Опустошайте казну, доводите до нищеты ваши епархии — стоит ли думать о деньгах, когда речь идет о служении Христу? — Прикрыв одной рукой глаза, император эффектно взмахнул скипетром — счастливой, мол, дороги. — Займись приготовлениями, Гераклий, и проследи, чтобы они поскорее отчалили.

* * *

— Что происходит с римским миром, друг мой? — поинтересовался Маркиан, пожилой император, у Аспара, своего магистра армии, во время прогулки по саду главного императорского дворца в Константинополе. — Люди, похоже, гораздо больше готовы спорить об истинной природе Христа, нежели отражать натиски гуннов или германцев. Когда я был ребенком, трон занимал первый Феодосий, и империя была единой. Феодосия, может быть, и преследовали мысли о повсеместном насаждении ортодоксального католичества, но безопасность государства всегда оставалась его приоритетом. Он умер, оставив границы невредимыми и хорошо защищенными. Боже, как же все изменилось! — Он уныло уставился вниз, на стену Септимия Севера, возведенную пару веков назад и являвшуюся теперь частью морских укреплений. — Запад стоит на краю гибели, Восток занят копанием в теологических мелочах — это, полагаю, наследие греческой философии. Народ, по-моему, больше внимания обращает на стоящего на столпе Даниила, чем на мои указы. А империю тем временем, словно треснувшую льдину, продолжает относить в сторону. Для того чтобы положить этому гниению конец, мне пришлось созвать этот чертов собор, но, поверь мне, толку от него будет не много. А ведь у меня есть и более важные дела — восстановление опустошенной Аттилой страны, к примеру.

— Что касается собора, господин, то у вас просто не было выбора, — попытался успокоить императора Аспар. (Эти двое знали друг друга так долго, что почтительное «ваша светлость» в их разговорах никогда не звучало.) — Мы, простые солдаты, можем его не любить, но не забывайте, что живем-то мы теперь в новом мире, в котором нашлось место и всем этим религиозным обсессиям — простите, позициям.

— Да я уже вообще, если честно, позабыл, зачем мы созвали этот совет, — тяжело вздохнув, Маркиан похлопал Аспара по плечу. — Напомни мне, пожалуйста, друг мой. Это ведь была твоя идея.

— Возможно, вы помните, господин, был тут у нас один такой архимандрит — Евтихий. Так вот, он заявлял, что человеческое начало в Христе поглощено божественным и что пострадал за человечество не богочеловек, а бог. Три года назад Евтихия обвинили в ереси. Флавиан, патриарх Константинопольский, созвал небольшой церковный собор, на котором Евтихия низложили. Флавиана поддержал римский папа Лев, резко осудивший учение Евтихия. Тем не менее год спустя вопрос этот вновь был поднят на Эфесском соборе. Председательствовал там александрийский патриарх Диоскор, разделявший взгляды Евтихия, да и вообще, сторонников последнего там хватало — главным образом, среди египтян и палестинцев.

— Не сложно догадаться, какое они вынесли решение.

— По-другому и быть не могло, господин. Евтихия оправдали, Флавиана осудили, а на послание папы Льва — так называемый «Томос» — не обратили никакого внимания.

Маркиан нахмурил брови.

— Прости, если я чего-то не понимаю. Это, что, так важно?

Аспар рассмеялся.

— Признаюсь, у меня и самого голова немного пошла кругом. Если говорить по существу, то это скорее политический, нежели религиозный вопрос, и суть его — Константинополь, столица империи, твой город. Унизив Флавиана Константинопольского, Диоскор Александрийский не только выказал пренебрежение по отношению к папе, но и бросил вызов твоей власти.

— Спасибо, — поблагодарил Аспара император. — Я все понял. Диоскора следует проучить и — сообща — поставить на место. Пусть у всех, в обеих империях, рассеются даже малейшие сомнения в том, что в вопросах как правления, так и веры решающее слово остается за Константинополем, городом, в котором находятся резиденции императора и патриарха. Нужно будет вновь вынести на обсуждение учение Евтихия. Стравив, фигурально выражаясь, Льва и Диоскора в публичных дебатах, обеспечив победу папы, мы упрочим нашу верховную власть самым убедительным — из возможных — образом. Вот, думаю, какую позицию нам следует занять. Что скажешь?

— Коротко и ясно, господин. Полагаю, даже Флавиан бы не выразился лучше.

— Тогда выпьем-ка за успех нашего предприятия. — Приказав рабу принести вина, император посмотрел вдаль, туда, где, всего в двух милях, на противоположном азиатском побережье мерцал белизной под теплыми лучами октябрьского солнца небольшой городок Халкедон. — Спокойное местечко, — пробормотал он. — Но уже через несколько дней, когда в его доках высадятся папские делегаты, там разразится смертельная война, в которой каждая из сторон будет сражаться до последнего. Но с нами Рим, поэтому не думаю, что у наших противников есть шансы. Ага, вот и вино. — Наполнив кубки, невольник поднес их императору и его гостю. Перед тем как отпить из своего, Аспар вылил немного вина на землю.

— Аспар? — на лице Маркиана отразилось замешательство.

— Либация, господин. На тот случай, если за нами наблюдают прежние боги. Возможно, нам понадобится и их поддержка.

* * *

Симон и Георгий, мальчики-певчие церкви, названной в честь святой Евфемии, замученной в годы Великих Гонений Диоклетиана, смотрели на лежавшую в открытом гробу мумию страдалицы со смесью восторга и отвращения. Черная и ужасная, похожая на череп голова мумии жутко скалилась в ответ.

— Уффф! — содрогнулся Симон, младший. — Что-то мне расхотелось, Георгий. Вернемся-ка лучше домой.

— Боишься, что когда-нибудь, темной ночью, она тебя схватит? — Замахав, словно крыльями, руками, Георгий протяжно завыл. — Ладно, ладно, прости, — поспешно сказал он, увидев, как побледнел его друг. — Успокойся. Вот увидишь, будет смешно — только подумай, какие у них будут лица, когда я потяну за шнур.

— Ну, хорошо, — нерешительно согласился Симон. — Только больше так не шути.

— Слово хориста, — торжественно пообещал Георгий. — Сможешь сам завязать узел и накинуть его на ее палец? — Кивнув, Симон достал нож и моток черной бечевки. Пройдя в заднюю часть церкви, Георгий по лестнице спустился в склеп и спрятался под решеткой, через которую туда из нефа поступал воздух. Ухватив протянутый ему через решетку конец шнура, мальчик спросил:

— Готов?

— Готов, — прозвучал сверху голос Симона.

Георгий потянул за шпагат — никакого эффекта. Поднявшись наверх, мальчик подошел к товарищу.

— За кромку цепляется, — пояснил Симон.

Георгий ощупал переднюю часть гроба, — поверхность ее была неровной, с зазубринами.

— Ничего, сейчас пойдет как по маслу, — взяв одну из стоявших на алтаре зажженных свечей, он поднес ее к гробу, наклонил, и воск частыми каплями застучал по дереву. Вернувшись в склеп, Георгий вновь — по сигналу — потянул за бечевку. На сей раз она пошла легче, и, после того как мальчик дернул сильнее, в руке его оказался весь шнур целиком.

— Классно вышло, — сказал Симон, показав вернувшемуся в неф Георгию большой палец; правая рука святой лежала на ее иссохшей груди. Придав мумии прежнее положение, ребята, со смешками и шутками, выбежали из церкви.

* * *

Вслед за свещеносцами, певчими, алтарниками и пономарями, ведомые императором и императрицей, в халкедонскую церковь Святой Евфемии торжественно проследовали отцы и делегаты Четвертого Вселенского собора. Представители монархической епархии Рима и патриархата Константинополя заняли места по правую сторону от алтаря, депутаты от патриархатов Иерусалима и Александрии разместились слева. Между двумя этими группами, на установленных позади алтаря скамьях, расположились отцы собора, десять священников и двадцать семь сенаторов. Перед алтарем, словно безмолвный и зловещий председатель, лежал в открытом гробу ссохшийся труп святой Евфемии. На груди мумии покоилась копия «Томоса» римского папы Льва.

Выступив с краткой напутственной речью, Маркиан приветствовал ассамблею и попросил Господа помочь делегатам прийти к правильным решениям, после чего они с императрицей Пульхерией покинули церковь. Председатель объявил Собор открытым и, суммировав антагонистические позиции римской и александрийской делегаций, предоставил римлянам право обосновать свою точку зрения.

Первым взял слово какой-то седой галльский епископ.

— Христа, пусть и породил его Святой Дух, родила женщина, — начал он, говоря с сильным южногалльским акцентом, — из чего, несомненно, следует, что в Нем смешались две природы — божественная и человеческая. К тому же, сотворен Он из той же материи, что и Отец, и ни в чем ему не уступает.

— Воистину так, — раздался дрожащий голос делегата от Фракии. — Несторий, которого я знал еще тогда, когда он был простым пресвитером в Антиохии, прав был, однако он учил, что Иисус Христос был не Богочеловеком, а лишь Богоносцем: от Девы Марии родился не Бог, а только одежда, которая должна была облекать Сына Божия, храм, в котором Он мог обитать. Пресвятая Дева Мария не может называться Богородящей, а должна называться Христородящей.

— Присядь-ка, ты, старый дурак, — зашипел на фракийца сосед. — Предыдущий, Третий Вселенский собор объявил несторианство ересью. — Поднявшись, он обратился к комиссии. — Прошу вас извинить моего многоуважаемого друга из Филиппополя. В силу своего почтенного возраста он забыл о Двенадцати Анафемах, произнесенных на Нестория Феофилом Александрийским и одобренных папой Целестином.

— Вот именно эти, сформулированные моим предшественником, Двенадцать Анафем и легли в основу учения Евтихия, в котором говорится, что у Христа есть лишь одно начало — божественное! — прокричал с противоположных рядов изнуренный старец с горящими глазами — Диоскор. — Того самого Евтихия, чьи убеждения вы сейчас пытаетесь осудить.

— Тишина! — проревел председатель. — Я не потерплю столь непристойных вмешательств. Патриарх Александрийский еще получит возможность высказаться, но — в свое время. Что же касается делегата из Филиппополя, — продолжил он, смерив провинившегося церковника строгим взглядом, — то будем считать его упущение непреднамеренным. Тем не менее он должен принять во внимание, что столь уважаемый им Несторий томится сейчас в ссылке в Великом Оазисе Египта.

А теперь для того чтобы пролить свет на проблемы, которые мы собрались здесь обсудить, предоставляю слово моему эрудированному коллеге по комиссии, Зенобию Мопсуестскому. Он детально изложит все те доктрины, которые станут предметом нашей дискуссии: an-homois, утверждающую, что Сын и Отец не есть одно и то же; homois — согласно ей Сын по существу подобен Отцу, — и homo-usios, указывающую на то, что Сын един с Отцом в своей сущности…

* * *

Ранним утром последнего дня собора, как только ризничий открыл двери церкви Святой Евфемии для того, чтобы убедиться, что все в порядке, Симон и Георгий пробрались внутрь и спрятались. Когда ризничий удалился, они занялись подготовкой «розыгрыша», после чего Георгий спустился в склеп, а Симон притаился за той из колонн, из-за которой отлично просматривался весть интерьер церкви и от которой было рукой подать до лестницы, так что мальчик свободно мог в подходящий момент подать другу сигнал к действию.

* * *

— … Выслушав и тщательно взвесив все приведенные полемизирующими сторонами аргументы и приняв во внимание преобладающую точку зрения, отцы Четвертого Вселенского собора постановили… — взяв небольшую паузу, председатель оглядел приехавших в Халкедон делегатов: сторонники Льва выглядели довольными и возбужденными, поборники Диоскора — замкнутыми и подавленными.

— … Исповедовать одного и того же Сына, Господа нашего Иисуса Христа, совершенного в божестве, совершенного в человечестве, истинно Бога, истинно человека, того же из разумной души и тела, единосущного Отцу по Божеству и того же единосущного нам по человечеству, во всем подобного нам, кроме греха.

Таким образом, то вероучение, согласно которому у Христа есть лишь одно начало — божественное, отныне провозглашается ересью, а все те, кто его разделяют, считаются еретиками.

Вердикт Эфесского собора, оправдавший учение Евтихия, объявляется потерявшим законную силу.

Сверх того, мы постановляем, что Диоскор и поддержавшие его в Эфесе египетские епископы должны быть осуждены и низложены; остальным же, коих мы сочли лишь сбившимися с пути истинного, даруется прощение.

Позвольте поблагодарить от вашего имени Их Светлости Маркиана и Валентиниана, Соправителей нашей Единой и Неделимой Империи, Льва, Монархического Епископа Рима, и Флавиана, Патриарха Константинопольского. Именем Отца, Сына и Святого Духа объявляю собор закрытым.

Едва председатель закончил свое выступление, как в нефе поднялся шум, раздались изумленные возгласы. По всей церкви вскакивали на ноги делегаты, указывавшие на гроб, в котором лежало тело святой Евфемии. Невероятно, но факт: ее сухая, как ветка, рука взмыла в воздух, зависла на пару секунд в вертикальном положении, а затем упала на грудь мумии, цепляясь ногтями за «Томос»…

* * *

— Чудо? — вне себя от гнева, Маркиан расхаживал взад-вперед по атрию расположенной в «Дубах», престижнейшем предместье Халкедона, уединенной виллы. В этой шикарной резиденции он поселился на время заседания собора и имел возможность следить за прениями в спокойной обстановке. — Только этого нам не хватало, Аспар. Кто ж после такого станет воспринимать решения собора всерьез? Доверчивые глупцы. Чтобы рука мертвеца тянулась к «Томосу»?! В жизни не слышал большей чепухи!

— Я озадачен не меньше вашего, господин, — ответил полководец. — Но все они, все до единого, клянутся, что видели это — за исключением тех, кто дремал в задних рядах. Не думаю, господин, что мы можем просто выбросить это из головы. И Иоанн Антиохийский, и наш Флавиан тоже утверждают, что видели, как это случилось, а больших прагматиков и не сыщешь.

— Тогда, должно быть, это какой-то фокус, — раздраженно сказал Маркиан. — Все мы слышали о пиалах с «кровью» святых, в определенные дни превращающейся в жидкость, или статуях девы Марии, вроде бы плачущих настоящими слезами в Страстную пятницу. Судя по всему, здесь мы имеем дело с чем-то подобным, либо… Возможно, мышцы руки начали сокращаться потому, что в нефе было гораздо теплее, чем в склепе, где до того покоилось тело. Ради бога, Аспар, не смотри ты на меня такими глазами — я и сам знаю, что все эти аргументы притянуты за уши. Но чудо? Нет, в чудеса я не верю.

— Может, нам стоит самим взглянуть на тело? — предложил полководец.

— А что, отличная идея. Показывай дорогу.

— Ничего необычного, господин, — объявил Аспар, закончив осмотр гроба.

— Вынужден с тобой согласиться, — неохотно произнес Маркиан, смахивая пыль с коленей. — А мне, с моим артритом, такие наклоны вообще противопоказаны. Эй, а это что такое? — неожиданно спросил он, указывая на кромку передней части гроба.

— Обычные восковые пятна, наверное, от свечи, — сказал, приглядевшись, Аспар.

Забыв про артрит, Маркиан склонился над гробом.

— Какая-то отметина, — он ткнул пальцем в проделанную в заляпанном воском дереве небольшую выемку. — Есть что-то странное во всем этом, Аспар.

— Знаете, господин, — на лице Аспара заиграла невинная улыбка, — полагаю, не стоит нам так уж стараться доказать, что никакого чуда не случилось. В конце концов, произошедшее можно толковать и как проявление божьего одобрения решений, принятых на соборе. Разумно представленное, «чудо святой Евфемии» принесет нам скорее пользу, нежели вред.

— Вот уж не думал, что могу услышать от тебя такое, Аспар, — возмутился Маркиан. — Никогда в жизни я не поддержу… — Тут он запнулся, покачал головой, а затем громко рассмеялся. — Что ж, возможно, ты и прав: не стоит будить спящую собаку. Ах ты, старый плут, а я уж начал в тебе сомневаться.

Глава 51

… Он лежал, плавая в крови, которая обыкновенно шла у него из ноздрей, но теперь была задержана в своем обычном ходе и, изливаясь по смертоносному пути через горло, задушила его.

Иордан. О происхождении и деяниях гетов. Getica. 551 г.

Очнувшегося ото сна Аттилу душил страх. Тело его не слушалось. Каждый мускул был недвижим — казалось, на него обрушилось все железо мира. Собрав в кулак волю, Аттила попытался заставить плоть повиноваться; медленно, но верно к членам начала возвращаться способность двигаться — вот уже он смог пошевелить руками и ногами и, сморщившись от боли, поднялся с лежака. Подобного рода ощущения — а вызваны они были перенапряжением мышц от долгого пребывания в седле — Аттила испытывал вот уже несколько лет; с каждым годом они становились все более и более мучительными, и теперь еженощно, отходя ко сну, он трепетал при мысли, что на следующее утро его обнаружат живым, но парализованным. Ничего ужаснее этого Аттила и представить себе не мог. Все равно, что быть погребенным заживо! Нет, хуже; в этом случае все закончится быстро, тогда как проснувшись обездвиженным, он навсегда останется живым мертвецом.

Приказав подать коня, Аттила стрелой промчался мимо тех своих соплеменников, коим довелось нести ночную вахту, направив скакуна в далекую степь. Поводья вождь гуннов натянул, лишь оказавшись у подножия Сарматских гор — он всегда находил там прибежище, желая побыть наедине с самим собой. В молчаливом отчаянии вновь и вновь он мысленно возвращался к событиям последних месяцев; думал Аттила и о том, что ждет его в будущем. После разгрома, учиненного его войску Аэцием, он страстно, всей душой, желал лишь одного — заключить мир с римлянами и провести остаток дней в укреплении своей могущественной империи. Возможно, ему удалось бы претворить в жизнь хоть малую толику отложенных до лучших времен планов по строительству Великой Скифии. Но, похоже, эта дорога закрылась для него навсегда. Так распорядилась судьба, и как бы ему ни хотелось иного, он должен и дальше вести свой народ по бесконечному пути завоевательных войн. Как то было в прошлом году, когда, усталый и подавленный, он вторгся в Италию. Союзная армия федератов Аэция отказалась прийти на помощь Галлии, а ограниченный контингент римских войск воспрепятствовать гуннской орде был не в силах. Обычное оружие римлян оказалось неэффективным, и они прибегли к средствам духовным; свирепый папа (очень кстати названный Львом, подумал Аттила), встреча с которым произошла у озера Бенак, убеждал его незамедлительно покинуть Галлию. Иначе, говорил Лев, гунны рискуют навлечь на себя кару Божью. Однако Господь не прогневался и после того, как была разрушена Аквилея, разграблены Медиолан и Тицин, частично выплачено римлянами приданое Гонории (замененное золотом), что позволило Аттиле вернуться домой, не потеряв лица. Но и этого гуннам показалось мало. Теперь Совет настаивал на новом набеге на Италию — в том случае, если сенат откажется выдать им уже саму Гонорию.

Я похож, думал Аттила, изнуренный и смиренный, на акул, что плавают в Океане, громадном море, окружающем землю: они обречены либо продолжать свое движение, либо уйти на глубину и умереть под напором немыслимой массы обрушившейся сверху воды. Зачем все это было? — вопрошал Аттила у самого себя. Я прожил долгую жизнь, хотя она и не принесла ничего из непреходящих ценностей. Я достиг славы; имя Аттилы долгие столетия будет отдаваться эхом. Но на чем основывается эта слава — на десятках тысяч безжалостно убиенных, на несчетном числе разоренных городов и выжженных земель? К такой ли славе стоило стремиться? Самых близких мне людей — брата Бледу, чью жизнь меня вынудили забрать, Аэция, единственного преданного друга, ставшего теперь злейшим врагом, — я потерял. За счет непреклонной воли и жесткого руководства мне удалось создать огромную империю — уцелеет ли она после моей смерти? Или же сыновья мои перессорятся из-за наследства и, ослабленные и не пришедшие к согласию, не сумеют удержать рвущиеся к свободе покоренные народы, которые и растащат империю на части? Эллак и Денгизих, наиболее способные из его сыновей, храбры и решительны, но все же не столь сильны характером, чтобы объединить всех своих братьев и не допустить развала гигантской державы.

Унылый и безрадостный, возвращался Аттила домой. Он предпочел бы подольше задержаться в горах, но то был день его свадьбы, и в шатре его ждала невеста, последняя из многих, замечательной красоты девушка по имени Ильдико. Аттила подозревал, что она была выбрана Советом — для того, чтобы показать гуннам, что их пожилой король все еще остается мужчиной, сильным и дееспособным. На миг Аттила почувствовал обиду на то, что дожил до такого: он, вождь гуннов, человек, которого некогда все боялись, Бич Божий, должен шествовать перед своими подданными, словно племенной бык на базаре — лишь для того, чтобы потворствовать ожиданиям пребывающих в неведении соплеменников, чей моральный дух можно поддержать лишь благодаря мифу о всемогущем короле. «Наверно, — криво улыбнулся собственным мыслям Аттила, — я становлюсь похожим на царя-цаплю из притчи, рассказанной невольником-греком».

* * *

При въезде в деревню, куда Аттила вернулся уже после полудня, его встретили девицы, шедшие рядами под тонкими белыми и очень длинными покрывалами; распевая скифские гимны и песни, они сопроводили Аттилу в его деревянный дворец. За главными воротами, окруженная толпой слуг и вереницами прибывших на свадьбу гостей, его ждала молодая невеста. Один из рабов преподнес королю чашу с вином, водруженную на небольшой серебряный столик. Аттила пригубил вино, коротко кивнул будущей жене, совсем еще юной девушке с испуганным взором, скрыть который не могла даже пышная свадебная вуаль, и спешился.

После того как шаман исполнил свадебный обряд, жених и невеста, свита новобрачной и гости проследовали через ворота в огромную залу, украшенную мягкими восточными коврами и накинутыми сверх варварских одежд тканями с вышитыми на них разноцветными узорами. У стен комнаты, с обеих сторон, стояли кресла для дорогих гостей. Ложе, на котором предстояло сидеть Аттиле, а вместе с ним и королевский стол, находились — как и на приеме, устроенном для римских посланников пять лет тому назад, — посреди залы, на небольшом возвышении. Стол Аттилы был уставлен деревянными тарелками и кубками, прочим же варварам и многочисленным гостям подавались чаши золотые и серебряные, кушанья подносились на круглых серебряных блюдах.

Певцы, жонглеры и шуты сменяли друг друга, за одним роскошным кушаньем следовало другое, еще более изысканное (каждое из блюд представляло собой новую вариацию предыдущего; основу всех их составляли три ингредиента — баранина, козлятина и просо). Непрестанно звучали тосты — во славу самого Аттилы, его невесты, всех ее родственников и наиболее знатных персон из числа гостей. Пили всё — и забродившее кобылье молоко, и бузу, и римское вино. Несмотря на то что Аттила — как и всегда — ел и пил умеренно, бесчисленное количество тостов и кушаний начали в конце концов сказываться и на его крепком телосложении. Но, являясь хозяином и женихом, он вынужден был вежливо и учтиво отведывать все подаваемые напитки и кушанья, не имея возможности покинуть пиршество до его конца. Первые лучи солнца уже пробивались сквозь деревянные ставни залы, когда были убраны со столов последние блюда, и, больной и изнуренный, Аттила смог наконец удалиться с невестой в свои покои.

С чувством огромного облегчения растянулся король на своем ложе, указав Ильдико, что ей не следует присоединяться к нему и она может отдохнуть на соседнем лежаке. На Аттилу вдруг накатила волна сострадания к бедняжке, с замиранием сердца ожидавшей, что вот-вот наступит момент, когда ей придется отдаться человеку, годившемуся ей в деды. Он избавит ее от страха. Пусть уж лучше заведет себе любовника, молодого красивого парня из числа слуг, а чтобы Совет и соплеменники оставались довольными, он, Аттила, признает их сыновей — если таковые, конечно, появятся — своими. Легкая улыбка пробежала по лицу грозного старого воина, и он уснул.

* * *

Аттила проснулся от ужасной пронзающей боли в груди. Он попытался позвать на помощь, но смог издать лишь слабый гортанный звук. Аттила попробовал встать на ноги, но онемевшие мышцы не желали подчиняться его воле. Боль усиливалась, становясь нестерпимой. Вдруг он почувствовал, как что-то в его груди разорвалось на части, и пищевод наполнился теплой жидкостью; Аттила пытался дышать, но ему не хватало воздуха…

На следующий день, когда миновала уже большая его часть, Баламир, верный и преданный слуга Аттилы, обеспокоенный отсутствием хозяина, ворвался в королевские покои и обнаружил своего господина мертвым; вокруг короля гуннов разлилась огромная лужа крови. Ильдико, с опущенным на лицо покрывалом, рыдала над телом великого воина, чьей женой ей довелось быть всего несколько часов. Сомнений в том, что Аттила умер своей смертью, от излияния крови, ни у кого не возникло.

* * *

Погребение Аттилы проходило с размахом, достойным его великих подвигов. Тело его поместили в шелковый шатер, разбитый посреди степи. Отборнейшие всадники гуннского племени, со сбритыми волосами и обезображенными глубокими надрезами лицами, объезжали кругом то место, где был положен их усопший вождь, поминая его деяния в погребальных песнопениях. Ночью труп, заключенный в три гроба — первый из золота, второй из серебра, третий из железа, — был тайно предан земле, там, где еще накануне протекала река Тиса, отведенная в другое русло пленными римлянами. Затем воды вернули в естественное русло, а пленных казнили, чтобы навеки сохранить в тайне место погребения Аттилы.

Весть о смерти короля гуннов, с быстротой молнии распространившаяся по римским землям, повсюду была встречена дружными вздохами облегчения. Но особенно ей обрадовались на Востоке, которому Аттила поклялся ужасно отомстить за нежелание платить ему подать.

Глава 52

Кольцо останавливается скачками на отдельных буквах, проходя определенные промежутки, и образует эпические стихи, соответствующие вопросам и сложенные в ритме и размере, сходными с Пифийскими или получаемыми из прорицалища Бранхиадов.

Аммиан Марцеллин. Деяния. 395 г.

Ночь была уже в самом разгаре, когда в убогий, густонаселенный Четвертый район Рима, Субуру, прокрались, стараясь оставаться незаметными, двое в cuculli, плащах с капюшонами: один — коренастый и мускулистый, другой — высокий и подтянутый. Окруженные высоченными insulae, стремившимися, казалось, к небу, установленными друг на друга корявыми, беспрестанно загоравшимися и оседавшими доходными домами, узкие улочки, крайне редко посещаемые частными мусороуборочными бригадами Субуры, буквально утопали в грязи и нечистотах. Канули в лету прежние коммунальные службы, еще недавно содержавшие все четырнадцать районов города в чистоте и порядке. Правопорядок, пожаротушение, уборка городских улиц и общественное здравоохранение — всем этим занимались теперь заключавшие контракты с городским префектом частные лица, которыми двигала лишь жажда наживы.

Первый из мужчин — благодаря широченным плечам и хорошо развитым предплечьям его вполне можно было принять за уличного грабителя — брел по лабиринту узких улочек и переулков Субуры с уверенностью человека, проведшего здесь всю свою жизнь. Наконец он остановился у входа в огромное строение, по сравнению с которым все соседние дома казались карликами. То была знаменитая Инсула Феликула, самый высокий из римских домов, поглазеть на который в Рим съезжалось не меньше народу, чем в Египет — на пирамиды.

— На ноги и легкие не жалуетесь, ваша светлость? — хохотнул крепыш, чьи непринужденные манеры граничили с нахальством. — Смотрите, как бы не пришлось потом жалеть — нам взбираться на шестнадцатый этаж.

— Тебе платят за работу, Статарий, а не за разговоры, — откинув назад скрывавший лицо капюшон, император смерил своего спутника неприязненным взглядом. — Твое дело — показывать дорогу.

— Как скажете, ваша светлость, — смутить Статария было сложно. — Я лишь хотел дать дружеский совет.

До чего ж самонадеянный малый, думал Валентиниан, поднимаясь вслед за Статарием по крутой лестнице. Эти на-глецы-возничие, столь любимые всякой чернью, считают себя ровней любому, даже своему императору. Сейчас с подобной непочтительностью придется смириться. Никуда не денешься — лучшего помощника, чем возничий, в столь грязном деле ему не найти. Статарий же, «Копуша», как иронично прозвали этого, самого быстрого возничего в Риме, славился еще и тем, что водил знакомства с самыми темными личностями.

Ничем более постыдным императору заниматься еще не приходилось. Обстоятельства, убеждал себя Валентиниан, обстоятельства толкают его на это. Всю свою жизнь он страдал от унижения, вызванного тем, что им постоянно руководили, сначала — мать, потом — Аэций. Плацидия, по крайней мере, всегда руководствовалась его интересами; ее, Августы, престиж вынуждал Аэция действовать так, как того требовал император. Но теперь, когда Плацидии не стало, патриций демонстрирует открытое неповиновение императору, словно именно он, Аэций, простой полководец, правит Западом. Дошло до того, что посланцы и властители направляют своих представителей прямо к нему, в обход равеннского двора, будто бы император — пустое место, ничтожество, нуль, человек, ни на что не годный. Так дальше продолжаться не может. Еще хуже то, размышлял Валентиниан, что опасность нависла и над ним самим. Теперь, когда Плацидии нет рядом, что мешает Аэцию сделать последний шаг и попытаться заполучить императорский пурпур? Вся бурная история империи доказывает лишь одно: свергнутым с престола императорам жизнь не даруют. Вот и нужно выяснить, думал Валентиниан, какая судьба нам уготовлена: мне и магистру моей армии. Вдруг звезда Аэция уже закатилась? Со смертью Аттилы Запад задышал намного свободнее; так, может, и Аэций империи уже не нужен?

Все выше, и выше, и выше поднимались они, пока наконец не оказались на шестнадцатом этаже. Валентиниан не без удовольствия отметил, что дышит гораздо менее учащенно, нежели его провожатый. Он гордился своим телом и, стараясь держать себя в форме, регулярно посещал термы. Статарий постучал в одну дверей. Когда та распахнулась, взору императора предстал убеленный сединами, сутулый старец, дряхлым которого, однако, назвать было никак нельзя. Черные его глаза излучали такую энергию, что Валентиниан даже слегка растерялся: казалось, еще немного, и старик снимет с него показную маску надменного равнодушия и раскроет все душевные тайны.

— Найэлл Маккулл, ваша светлость, — объявил Статарий. — Скотт, родом из Ирландии. Для некоторых из этих кельтов не составляет труда приподнять завесу, отделяющую наш мир от следующего, и пообщаться с теми, кто живет за Стиксом или Иорданом.

Приказав Статарию ждать снаружи, Валентиниан проследовал за старцем в пыльную, практически пустую комнату. Исключение составляли лишь несколько слабо мерцавших ламп, низенькая кровать на колесиках и необычный аппарат, стоявший посреди комнаты.

— Что ж, давай начнем, — император старался держаться уверенно, но, встречаясь взглядом с проницательными глазами старца, чувствовал себя не в своей тарелке; собственные слова звучали для него назойливой просьбой вздорного мальчугана.

— Немного терпения, господин, — ответил провидец, вежливо, но без раболепия. — Сначала я сам должен связаться с потусторонним миром. Будем надеяться, что какой-нибудь дух сможет ответить на те вопросы, которые вы пожелаете ему задать. — Закрыв глаза, он что-то забормотал на незнакомом Валентиниану языке — то ли молитву, то ли заклинание.

Чувствуя, что было ему не свойственно, необходимость подчиниться, а сейчас, когда момент истины был близок, еще и заметно дрожа от страха, Валентиниан прошел к единственному в комнате окну, не прикрытому этой теплой июльской ночью ставнями: внизу, в двухстах шагах от него, освещенная луной, мирно спала западная часть Вечного города: огромная глыба Капитолия; Марсово поле, ограниченное описывавшим большую петлю Тибром и усыпанное театрами, цирками и термами, которые при лунном свете выглядели как-то необычно и расплывчато.

— Теперь — самое время, — произнес провидец, открывая глаза.

Валентиниан подошел к стоявшему посреди комнаты прибору. Он представлял собой поставленное на треножник совершенно круглое металлическое блюдо, по окружности которого были искусно, на точно отмеренных расстояниях, вырезаны двадцать четыре буквы алфавита. Держа на весу укрепленное на очень тонкой льняной нитке легкое кольцо, предсказатель стал над треножником.

— Звезды благоволят нам сегодня, — сказал он. — Спрашивайте, что хотите.

Валентиниан облизнул ставшие вдруг сухими губы; ладони его вспотели. Открыл рот, чтобы задать приготовленный заранее вопрос, но так и не смог произнести ни звука. С третьей попытки ему удалось наконец выдавить из себя:

— Кто умрет первым, Аэций или я?

Недоверчивым взглядом наблюдал он за тем, как описывавшее круги кольцо слегка приостановилось на литере «Ф», затем на буквах «Л», «А», «В»… «Флавий», в ужасе подумал Валентиниан, первое из его собственных имен! Затем он вспомнил, что praenomen Аэция — тоже Флавий. Смутные опасения не позволили ему дождаться появления следующего имени; хрипло прокричав: «Хватит!», император взмахнул рукой и, швырнув сосуд на пол, в ужасе выскочил вон из комнаты.

* * *

От Статария нужно избавиться, думал Валентиниан, следуя за возничим по темным закоулкам, — они возвращались во дворец. Гадание, колдовство, да как ты это ни назови — любая попытка предсказать будущее или повлиять на последующие события при помощи контактов с душами умерших считалась серьезным преступлением. Конечно, к нему, императору, это не относится, но, даже стоя — в известном смысле — выше закона, императоры, как предполагается, не должны его, этот закон, нарушать. Прав был Амвросий: «Император устанавливает закон, который он же первым и должен соблюдать». Валентиниан знал, что императоры, которые действовали неприемлемо или деспотично, либо же открыто не считались с мнением сената, никогда не умирали своей смертью: Нерон, Калигула, Гелиогабал, Галлиен… Список этот был длинным — и отрезвляющим. Если Рим узнает о том, что Валентиниан баловался черной магией, его, императора, авторитет окажется сильно подорванным. И тогда, возможно, его постигнет та участь, которой он так опасался и которую побоялся для себя открыть.

Может ли он доверять Статарию? Будет ли тот держать язык за зубами? Вряд ли. Всем известно: возничие — народ хвастливый и надменный. Положиться на благоразумие человека подобного сорта — все равно, что сделать себя заложником фортуны. На такой риск он пойти не может. «Несчастный случай» — вот единственный выход. Следует подумать, как его устроить: народ Статария просто обожает, и его подозрительная смерть может вызвать у толпы, низших слоев общества, которые, благодаря подачкам государства, не желают работать и думают лишь о цирке и Играх, безудержную ярость. Валентиниан помнил, что его дед, Феодосий, едва не лишился трона за то, что лишил свободы одного такого популярного возничего. Осторожность и осмотрительность — вот чем он должен руководствоваться.

* * *

Ворота конюшен римского цирка Максима распахнулись, и четыре колесницы, представляющие соперничащие команды Голубых, Зеленых, Белых и Красных, вырвались на арену. Каждый из возничих тут же предпринял попытку занять внутреннюю, ближайшую к spina, сооруженному в центре арены длинному заградительному барьеру, который колесницы должны были обогнуть семь раз, дорожку. Триста тысяч человек, собравшиеся в цирке, не жалели своих глоток; громче же всего кричали болельщики Голубых, цвета которых в этом забеге защищал Статарий. Колесницы прогромыхали вдоль восточной трибуны, и, объехав spina, устремились в обратном направлении. Когда они совершили второй вираж, erectores убрали закрепленные на столбах на возвышении центральной части арены изображения дельфина и огромного яйца, извещая о том, что первый круг пройден.

Гонка продолжалась. Статарий придерживался своей любимой тактики: держась позади, он ждал, когда представится возможность прошмыгнуть мимо увлекшихся соперничеством друг с другом противников и, выскочив на внутреннюю дорожку, уйти в отрыв — крайне опасный маневр, требующий высочайшего мастерства и предельного хладнокровия. Валентиниан наблюдал за гонкой из императорской ложи, кусая губы, — таким взволнованным его давно не видели. Убрали уже четырех дельфинов — а Статарий по-прежнему на круге. Наверное, этот болван, sparsor, мывший колесницу Голубых, не сумел надпилить колесную ось, думал император, а ведь такие деньги за это взял, паскуда!

От беспокойных мыслей императора отвлек громкий вздох толпы. Усмотрев зазор между двумя опережавшими его колесницами, Статарий, подстегнув своих четырех лошадей, рванул вперед и теперь уже шел наравне с лидером. Щелкнув хлыстом, он заставил ускориться лучшего из четверки гнедых, centenarius, лошадь, выигравшую более ста гонок. Бежавшего слева centenarius, быстрого и выносливого, держали лишь стропы, в отличие от двух центральных лошадей, которые были впряжены в колесницу, поэтому он без труда вырвался вперед, потянув за собой остальных. Четвертое, поставленное справа, животное тоже, как и centenarius, бежало в стропах, что придало маневру нужную координацию.

Внезапно колесная ось затрещала и разломилась надвое в том месте, где и была подпилена. Лошади, возничий, колесница — все смешалось в кучу отчаянно молотящих по воздуху конечностей и расщепленного дерева, и куча эта, дважды перевернувшись, с грохотом врезалась в spina. Не дожидаясь, пока служители цирка разберут образовавшийся после naufragium, «крушения», завал, Валентиниан послал сидевшего рядом с ним, в ложе, распорядителя гонок узнать, как чувствует себя Статарий.

— Мертв, ваша светлость, — объявил посыльный, вернувшись в ложу. — Умер мгновенно — сломал шею.

— Слава богу, — выдохнул Валентиниан, испытав невероятное облегчение.

— Ваша светлость? — от изумления у распорядителя гонок отвисла челюсть.

— Я рад, что он не мучился.

Лицо распорядителя просветлело.

— Понимаю, ваша светлость. Вот уж действительно повезло Риму: его император беспокоится обо всех своих подданных — даже о простом невольнике и возничем.

Глава 53

Вы поступили как человек, левой рукой отрубивший себе руку правую.

Ответ советника императора Валентиниану III, спросившему, одобряет ли тот убийство Аэция. 454 г.

«Никогда я не видел Аэция столь уверенным в себе и оптимистичным [писал Тит в “Liber Rufinorum”, находясь во дворце Коммода в Риме], как в дни, предшествующие его выезду в Рим, где патриций должен был встретиться с Валентинианом. Ехал он туда для того, чтобы обсудить — впрочем, все и так уже было решено — предстоящую женитьбу его сына Гауденция на дочери императора, Евдокии; женитьбу, которая объединила бы фамилию Аэция с королевской линией Феодосия.

И все-таки чувствовалось, что он чем-то опечален. Подозреваю, ему было немного грустно оттого, что он никогда больше не увидит Аттилу, некогда — лучшего его друга, а в последние годы — заклятого врага, новости о преждевременной смерти которого дошли до нас несколько месяцев назад. Впрочем, на людях Аэций своих эмоций не выказывал. Не проявлял он особого беспокойства — по крайней мере, открыто — и по поводу той неопределенности политической ситуации, которая возникла в империи после ухода Аттилы с исторических подмостков. А такому беспокойству было откуда взяться: решив одну проблему, смерть короля гуннов породила проблему другую, и, возможно, даже более серьезную. Одно лишь имя Аттилы вызывало ужас у всех без исключения жителей Римской империи, и живший в их сердцах страх позволял Аэцию объединять федератов и римлян для борьбы с общим противником. Теперь же, когда одна угроза миновала, возник другой вопрос: сможет ли обескровленная римская армия (после сражения на Каталаунских полях ряды ее значительно поредели) что-либо противопоставить федератам, начни они вновь мутить воду в Галлии? Похоже, ответ на этот вопрос даст лишь время.

Я же тем временем уже проследовал из Лугдуна, где стоит войско Аэция, в Рим — для того, чтобы подобрать подходящее жилище и передать во дворец сообщение о приезде патриция».

— Благодаря этому ты сможешь воспользоваться услугами cursus velox, — с этими словами Аэций вручил Титу некий свиток. — Маршрут твой таков: следуешь вниз по реке Родан до Арелата, далее — по Юлия Аугуста до ее пересечения с Виа Аурелиа в Италии. Оттуда, уже по Виа Аурелиа, доскачешь до Рима. Со сменами лошадей на почтовых станциях доберешься за неделю. Договоришься о встрече с магистром оффиций и предупредишь его о моем приезде; раз уж император в Риме, двор и консистория тоже должны были перебраться туда из Равенны. Пусть устроит тебе встречу с префектом претория, у которого ты испросишь разрешения на использование мной и сопровождающими меня лицами дворца Коммода. К моему приезду дворец должен быть готов.

— Валентиниану это не понравится, господин, — нерешительно возразил Тит. — Разве императорские дворцы не находятся в его личной собственности?

Аэций пожал плечами.

— Плевать я хотел на то, что он об этом подумает. Магистру пехоты и конницы отказать он не сможет. Так или иначе, префект Боэций — мой друг. Если с Валентинианом возникнут какие-то проблемы, он все уладит. — Он бросил взгляд на стоявшую на тумбе клепсидру. — Нет еще и двух. — Ухмыльнувшись, Аэций похлопал Тита по плечу. — Поторопишься — окажешься в Арелате еще до заката солнца.

* * *

В одной из комнат Домус Августана — центрального строения огромного, мощеного кирпичом и бетонированного дворца Домициана, стоявшего на Палатинском холме в Риме, — Валентиниан держал совет со своим amicus principis, своим фаворитом, евнухом Гераклием.

— Требует предоставить ему наш дворец Коммода, — кипел от ярости император. — Самоуверенность этого человека не знает границ! Вдобавок ко всему — подумать только, — позволяет себе пренебречь формальной просьбой и посылает одного из своих прислужников, этого агента Тита, для того, чтобы сообщить нам, что намеревается занять один из наших дворцов. Похоже, он уже забыл, кто здесь император…

— Осмелюсь с вами не согласиться, ваша светлость. Уж об этом-то он точно помнит, — ответил Гераклий. — И все же, я бы вам посоветовал принять дополнительные меры для обеспечения личной безопасности. Сегодня — дворец Коммода, завтра — дворец Домициана? — Евнух улыбнулся. — Надеюсь, вы не находите меня слишком капризным? Не хотелось бы причинять вашей светлости чрезмерное беспокойство, но, полагаю, об этом стоит подумать. Вспомните, что случилось с Грацианом и вторым императором, носившим ваше имя — оба они были свергнуты тщеславными полководцами. Ни для кого не секрет, что Аэций на все готов пойти ради того, чтобы получить ваше согласие на брак его сына, Гауденция, с вашей дочерью Евдокией. Возникает вопрос: почему это так для него важно? А что, если в результате этого союза родится мальчик?..

— Хватит ходить вокруг да около, Гераклий, — резко оборвал его Валентиниан. — На что ты намекаешь?

— Ни на что, ваша светлость, так, размышляю вслух, — вкрадчиво произнес евнух. — Хочу лишь заметить, что если то будет ребенок королевских кровей, Аэций может и не устоять перед соблазном.

— Не устоять перед соблазном? — переспросил Валентиниан, бледнея. — Соблазном узурпировать наш трон, прикрываясь именем внука? Это ли ты хотел сказать?

— Я лишь то хотел сказать, что вашей светлости следует быть крайне осторожным, — мягко, заискивающе произнес Гераклий. — На всякий случай. Аэций, как мы знаем, человек нелицеприятный: уничтожил Бонифация, унизил вашу матушку, плюет на ваши указы. Кто знает, на что он готов пойти ради собственной выгоды? Мой совет: будете с ним встречаться, не оставайтесь наедине, или, по крайней мере, не забудьте вооружиться.

— Благодарю тебя, Гераклий, — сказал император. — Ты верный друг. Хотелось бы нам, чтобы все наши советники так заботились о нашем благополучии! А теперь можешь нас оставить. Нам нужно обдумать твои слова.

Отвесив поклон, евнух исчез за дверью; на губах его играла злорадная улыбка. Как и его хозяин, ранее он часто становился объектом насмешек Аэция. Что ж, вскоре, возможно, ему удастся поквитаться!

* * *

Протянув меч сопровождавшему его centenarius, Аэций отпустил охрану, дюжину молодых, статных германцев, не раз доказывавших свою верность и отвагу. Безоружный, направился он к воротам дворца Домициана. Оказавшись по другую их сторону, он вспомнил предостережение Тита и прочих агентов, настоятельно советовавших ему не встречаться с Валентинианом, не приняв дополнительных мер безопасности. Император раздражен, подозрителен и психически неуравновешен, говорили они, и не скрывает своего возмущения тем, что патриций пожелал явиться в Рим без приглашения. Но Аэций от этих предупреждений лишь отмахнулся. Что может ему сделать Валентиниан? Наорать на него? Угрожать? Если император попытается его арестовать, его телохранители — едва слухи об этом выйдут за пределы дворца — тут же придут на выручку. С охраной Валентиниана они справятся в считаные минуты — та хоть и носит красивую форму, напоминает скорее кучку игрушечных солдатиков, нежели настоящих бойцов.

Аэций уверенно вошел в левый — для официальных приемов — блок состоявшего из трех строений дворца, где его уже ожидал silentiary, один из римских вельмож, выполнявший функции начальника дворцовых служб. Он проводил патриция через триклиний и перистиль в приемный покой, отделанную разноцветным мрамором огромную залу, вдоль стен которой рядами стояли гигантские статуи. На установленном в дальнем конце залы троне восседал Валентиниан. К удивлению Аэция, император был не один: со всех сторон его окружали придворные и евнухи, среди которых выделялся своими округлыми формами любимец Валентиниана, Гераклий.

Внезапно Аэций ощутил беспокойство — он-то рассчитывал переговорить с императором наедине, — но уже через пару секунд тревога его сменилась презрением. Понятное дело: Валентиниан испуган, не знает, как быть, и, для получения моральной поддержки, собрал вокруг себя подхалимов и лизоблюдов, готовых поддержать его в любом решении. И все же, сказал себе Аэций, проявлять истинные чувства ему не следует. Королевский брак — вопрос деликатный и важный; тут, прежде всего, нужно быть дипломатом. Размеренной поступью он подошел к трону и, остановившись в паре шагов от него, отвесил императору поклон.

— Полагаю, ты пришел заявить о притязаниях твоего сына на руку моей дочери, — произнес Валентиниан, подавшись вперед. В его прозвучавшем чересчур громко голосе звучал не вопрос, скорее — утверждение.

— Я бы не стал говорить о каких-то притязаниях, ваша светлость, — спокойно ответил Аэций. Впервые он, понимая, что лишь такт может помочь ему добиться своего, обратился к императору так, как того требовал этикет. — Насколько я понимаю, принцесса Евдокия хочет этого брака не меньше Гауденция.

— Сказал бы уж: «не меньше меня самого», — накинулся на него Валентиниан. — Уверен ли ты, что речь идет лишь о счастье наших детей, а никак не о твоих собственных амбициях?

— О каких амбициях вы говорите, ваша светлость? — спросил Аэций, слегка озадаченный. — Безусловно, породниться с прославленным родом Феодосия — огромная честь для моей семьи. Но, за исключением престижа, который дает мне этот брак, я не получаю ничего более.

— Ты лжешь! — закричал император. — Этот брак для тебя — первый шаг к императорской мантии; если уж не для тебя лично, так для твоего сына, или внука, если такой родится. Породнившись со мной, ты получишь возможность обрести трон на законных основаниях.

— Со всем уважением, ваша светлость, заявляю: это полная чепуха, — возразил Аэций. — Если кто и выиграет от такого союза, то не я, а империя. Вы сами, к искреннему сожалению всех ваших подданных, до сих пор — надеюсь, лишь пока — не имеете наследника-сына. Если, к несчастью, ваша супруга так и не родит вам такового, и в том случае, если в результате брака моего сына с вашей дочерью у них появится ребенок-мальчик, династия Феодосия, правящая уже на протяжении семидесяти лет, продолжит свое существование. А это, ваша светлость, принесет нам стабильность — бесценный дар. Солдаты всегда выступают за преемственность во власти, потому что она является гарантией выплат им жалованья и бенефиций. Соответственно, становится ничтожной и угроза узурпации трона, что всегда несло Риму одни лишь беды. Неужели вы считаете, что я, человек, всю жизнь свою желавший Западной римской империи лишь процветания, могу поставить государство под опасность ради получения собственной выгоды?

— Да ты жаждешь этого! — вскричал Валентиниан, брызжа слюной. — Твои гладкие речи, изменник, не введут меня в заблуждение. Постоянно, всю свою жизнь, ты пытался лишить мою мать и меня власти, которая принадлежит нам по праву. Но нет же, главного — пурпура и диадемы — ты не получишь никогда.

С этими словами Валентиниан выхватил кинжал, спрятанный в складках его одежд, и, набросившись на Аэция, вонзил лезвие в его грудь. Тут же, стараясь не отставать от своего хозяина, на полководца налетела, словно стая коршунов, и вся императорская свита. Уже через пару секунд кровь хлестала из десятков ран, испещривших тело патриция; не успев вымолвить и слова, он замертво свалился к ногам Валентиниана.

«Только что узнал я ужасную новость — убили Аэция [написал Тит в “Liber Rufinorum”]. Для меня это не меньшая утрата, чем смерти Гая и Клотильды. Он олицетворял собой все лучшее, что есть в Риме: отвагу, честь, стойкость; о большей привилегии, чем служить ему, я и мечтать никогда не смел. И вот он пал от руки этого аморального труса, Валентиниана! Как же все это отвратительно и бесчестно!

О смертоубийстве во дворце говорят следующее: тайно приглашенных туда друзей Аэция перерезали едва ли не сразу, как они явились, всех до единого. Был среди них и Боэций, префект претория. Народу объявили, что Аэций напал на Валентиниана, и тот вынужден был убить его, защищаясь. Никто в это не верит; телохранители Аэция клянутся, что тот входил во дворец безоружным и совершенно умиротворенным. Рим кипит от возмущения; не удивлюсь, если его разъяренные жители пойдут на штурм Домус Августана.

Убийство это будет иметь просто-таки катастрофические последствия для Запада. Замены Аэцию я не вижу. Можно сказать, что, убив его, Валентиниан собственноручно подтолкнул империю к краю пропасти. Больше сейчас писать не могу; в голове моей — сумбур от горя и смятения».

Глава 54

Его свита численностью 200 человек и три близких друга, считая бесчестьем пережить царя[657] и не умереть за него, если выдастся такая судьба, дали схватить себя.

Аммиан Марцеллин. Деяния. 395 г.

«Словно Геракл, убивший огнедышащего великана Какуса за то, что тот украл у него коров [написал Тит в “Liber Rufinorum”], отомстил Вадомар за смерть своего хозяина, Аэция. Отомстил, отправив на тот свет — на тридцать первом году его правления и тридцать седьмом году его никчемной жизни — Валентиниана, третьего из императоров, правивших Западной Римской империей под этим именем. Кто-то (хотя, полагаю, таковых найдется немного) назовет это убийством; для меня же это не более чем кара за гнусное преступление. Возможно, до вас доходили слухи, что убийство совершили два служивших Аэцию гунна, Оптила и Фраустила? Чистейшей воды пропаганда — фальсификация, призванная снять вину с дворцовой стражи. Я изложу вам рассказ самого Вадомара, слово в слово, а там — судите сами».

«Родился я, полагаю (мы, германцы, в этих вопросах разбираемся не так хорошо, как вы, римляне), в тот год, когда Гейзерих повез вандалов в Африку, таким образом, сейчас мне лет двадцать пять — двадцать шесть, не более. Отец мой возделывал землю и, когда потребовалось, стал воином, в краю Гундомара, вождя — или regulus, как сказали бы вы — небольшого алеманнского племени. В отличие от бургундов или даже саксов, алеманны, как можно понять из названия, это не один народ, а целое сборище гермундуров, свевов и прочих, которые живут на старых agri decumates, “Десятинных полях”, между верховьями Рейна и Данубия. Гундомар, чья крепость Рундер Берг стоит на высоких холмах у реки Никры, совсем не похож на воинственного господина; прислуживают ему главным образом убеленные сединами ветераны, некогда воевавшие в римских армиях. Оставшись в родных местах, я бы вряд ли мог рассчитывать на хороший заработок или известность, к которой так стремятся отважные и дерзкие юноши. Будучи парнем неугомонным и решив, что тяжелый труд пахаря не многим отличается от рабства, уже в восемнадцатилетнем возрасте присоединился я к одному из военных отрядов Арминия, с которым перешел через Рейн, в провинцию Максима Секванор, что в Восточной Галлии. Половина римских армий сгинула в войнах против готов, и затыкать образовавшиеся бреши вашему императору пришлось за счет войск, которые стояли у границ, так что помех на своем пути мы не встретили.

К сожалению, Арминию явно недоставало знаний и коварства его великого тезки, который во времена вашего императора Августа наголову разбил в Тевтобургском лесу легионы Вара. Разбив лагерь на одной заброшенной вилле, мы жили тем, что совершали набеги, пользы от которых, правда, было немного, на близлежащие деревушки. Земля там — тощая; местные жители давно оставили свои хозяйства и виллы ради более безопасных городов. Вместо того чтобы перебраться в более богатую местность или углубиться в центр Галлии, лелеявший мысль о легкой добыче Арминий решил взять в кольцо окружения Аргентарию, что было крайне глупо; германцы, народ нетерпеливый, никогда не умели — все это знают — брать защищенные стенами города. Арминий, похоже, думал, что горожане либо быстро капитулируют, либо отдадут нам все свое золото за то, чтобы мы оставили их в покое. Когда, через три недели, ничего из этого не случилось, отряд наш потихоньку начал распадаться. Сердитые и голодные, многие из сторонников Арминия отправились назад, за Рейн, и остановить их он уже не мог. Не пожелав возвращаться домой без солида за пазухой, я и мой хороший товарищ — простой, но очень надежный парень, всегда готовый разделить с тобой последнюю краюху хлеба, — решили попытаться устроиться на военную службу в Риме. Наши, алеманны, всегда были на хорошем счету у римских военачальников. Чем черт не шутит. Подумав так, мы, Вадомар и Гибвульт, отправились на поиски месторасположения галльской армии. После утомительного перехода через Возег и недельного скитания в долинах рек Мозелла и Моза мы наткнулись на патруль, совершавший обход границ у франкского поселения во Второй Белгике.

Должно быть, норны, что плетут паутину судьбы, в тот день к нам благоволили. Часовые, на которых мы наткнулись, вели нас по направлению к лагерю, когда на опушку, где мы проходили, выскочил огромный кабан; за ним, вовсю пришпоривая коня, несся, с копьем наперевес, высокого звания, судя по серебристым доспехам, римский офицер. Завидев нас, кабан на секунду остановился, а затем рванул обратно, в сторону своего преследователя. Лошадь от страха встала на дыбы и сбросила всадника. Хряк еще только подлетал к беспомощно распростертому на земле офицеру, намереваясь вонзить в него свои немалые клыки, а мое копье уже свистело в воздухе — метать его, должен признаться, за долгие месяцы тренировок я научился отменно. Вонзилось оно ему точно в шею; зверюга зашатался и свалился наземь. Не успел он опомниться, как мы с Гибвультом уже были рядом. Мгновение — и кабан затих навсегда.

Поднявшись на ноги, римский офицер нетвердой походкой подошел к нам и, поочередно, пожал каждому из нас руку.

— На волосок был от смерти, — сказал он, криво улыбнувшись. (Несмотря на то, что из уст офицера лилась латынь, мы оба, и Гибвульт, и я, понимали его достаточно неплохо — язык этот был нам знаком из разговоров с соплеменниками, ветеранами римских кампаний.) — Если бы не вы двое, я был бы уже мертв либо тяжело ранен, что, возможно, еще хуже. Так что я теперь ваш должник. Могу я что-то для вас сделать?

Поведав ему о нашем желании вступить в легион, мы услышали следующий ответ:

— Рим всегда рад добровольцам, особенно — храбрым молодым германцам. В эти суровые времена немногие идут под наши орлы и знамена по собственному выбору. Но вот ходить в атаку с копьем наперевес, замыкая шеренгу? Ничтожное вознаграждение за услугу, которую вы мне сегодня оказали. — Попросив одного из часовых одолжить ему вощеную дощечку, офицер черкнул на ней несколько строк и вернул патрульному со словами:

— Проследи за тем, чтобы она попала к полководцу.

Повернувшись к нам, он пояснил:

— Я написал, что настоятельно рекомендую зачислить вас в его личную охрану.

Проворно вскочив в седло, офицер махнул нам рукой в знак прощания, и, пришпорив лошадь, был таков.

Стоявший рядом с нами часовой лишь присвистнул и завистливо произнес:

— Везет же некоторым. Знаете, кто это был? Комит Мажориан, вот кто. Правая рука полководца Аэция, самого влиятельного человека во всей империи.

Так мы оказались в римской армии. Но перед тем как присоединиться к охранявшим Аэция bucellarii — по большей части, франкам и алеманнам, набранным из auxilia palatina и vexillationes palatinae, лучших армейских подразделений, — нам пришлось пройти серьезную подготовку.

Некоторые германцы (но лишь те, кто никогда не дрался с римлянами) полагают, что раз уж Рим сейчас слаб, то и солдаты его должны быть трусливыми или плохо тренированными. Как человек, служивший в расквартированной в Галлии римской армии, могу со всей определенностью заявить, что подобные предположения абсолютно не соответствуют действительности. Вместе с другими рекрутами мы научились метать копья и дротики и драться на мечах. Практиковались сначала на фигурах людей и животных, вырезанных из дерева; затем, используя притупленное оружие, — друг на друге. Нас обучали дисциплине и строевой подготовке, причем инструкторы попадались такие беспощадные, что некоторые рекруты теряли сознание прямо на тренировочных площадках. Ни со мной, ни с Гибвультом подобного никогда не случалось, — с оружием мы, как и все германцы, умели обращаться с раннего детства, да и тяжелые тренировки нам были не в диковинку. Прежде всего, нас обучали дисциплине: держать строй и повиноваться приказам. Дисциплина — бич всех германцев; именно ее отсутствие приводило к тому, что из почти всех битв с римлянами мы выходили проигравшими. Понимаешь, Тит Валерий, в отличие от вас, римлян, мы, германцы, никогда не боимся оказаться наказанными или даже выпоротыми нашими школьными наставниками. Именно поэтому, полагаю, мы более отважны в бою; вы же — более дисциплинированны. Как бы то ни было, пройдя все испытательные тесты, мы с Гибвультом были зачислены в личную охрану полководца. Тут же нам, новоиспеченным bucellarii, выдали великолепное обмундирование: кольчугу, шлем греческого, или аттического, типа, гораздо более тяжелый, нежели те шлемы с гребнями, что носят обычные солдаты, spatha из превосходной испанской стали, прочный овальный щит, копье и дротик.

Об Аэции, которого я сопровождал во время его последних галльских кампаний и на чьей стороне сражался на Каталаунских полях, могу сказать лишь одно: лучше человека я не встречал. Храбрый, искренний, великодушный, никогда не требовавший от других того, чего он сам не мог сделать, — мы, германцы, служили ему с удовольствием. За него я бы без раздумий отдал свою жизнь. К сожалению, возможности такой не представилось, так как, пойдя на встречу с императором, он нас с собой не взял.

Рим же ваш действительно великий Stadt. Мы (то есть Аэций с охраной и небольшой свитой, состоявшей из офицеров и слуг) въехали в город с севера, по Фламинианской дороге; справа от нас нес свои воды Тибр. Стоящий посреди унылой равнины, Рим защищен высокой кирпичной стеной, возведенной по приказу императора Аврелиана в годы нашествий моего племени, алеманнов. Проскакав под огромной аркой Фламинианских ворот, с каждой из сторон которых высились могучие башни из белого мрамора, мы устремились вниз по все той же дороге (теперь уже улице), миновали гигантский мавзолей Августа со стоящими перед ним двумя высокими колоннами из Египта, проехали через арку Марка Аврелия и под громадным акведуком Аква Вирго. (Сам понимаешь, то был мой первый визит в город, и названия всех этих строений я узнал много позднее.)

Наконец, оставив позади себя Капитолий с венчавшими его вершину величественными строениями, мы оказались у Римского форума, окруженного десятками храмов, базилик и статуй. Оттуда мы выскочили на пролегавшую под Палатином Священную дорогу и, проехав под аркой Тита, очутились у Колизея, самого грандиозного сооружения из тех, что мне когда-либо доводилось видеть. Можно ли, спросил я тогда себя, словами описать это чудо? У ехавшего рядом со мной Гибвульта, помню, от изумления аж челюсть отвисла. “Да это же сыр — огромный сыр!” — пробормотал он, не скрывая восторга. Я уже собирался в шутку обозвать его невежественным варваром, когда вдруг понял, что мой друг недалеко ушел от истины. Колизей действительно — по крайней мере, на расстоянии — был похож на гигантский кусок сыра, который бы украсил стол самого Одина.

От Колизея, или амфитеатра Флавиев, как его еще называют, до дворца Коммода, где нам должно было остановиться, мы добрались за пару минут. К нашему приезду все во дворце было уже готово. (Как я понимаю, об этом позаботился ты, Тит.) Что думал об этом “заимствовании” императорской собственности Валентиниан, я могу лишь догадываться.

Для нас с Гибвультом, никогда иначе как деревенской или лагерной жизнью не живших, все там было в диковинку. Ели мы в мраморных залах, спали на мягких перинах. Аэций, требовательный и жесткий, когда то было нужно, но беспечный и снисходительный, когда дела шли хорошо, готовясь к своей встрече с императором (о цели которой мы, конечно же, ничего не знали), позволил нам дежурить во дворце по очереди, так что мы с Гибвультом несколько раз выбирались в город осматривать достопримечательности. Я мог бы целую книгу написать (если б был обучен грамоте), рассказывая о Риме и его красотах. Но чтобы не утомлять тебя, Тит, друг мой, перечислю лишь то, что произвело на меня наибольшее впечатление: Колизей (его я уже видел — издалека); термы Каракаллы и Диоклетиана, размерами с некоторые галльские города; цирк Максима, едва ли не с милю длиной; форум Траяна, окруженный множеством крытых рынков, торговых лавок и галерей; величественный Пантеон с его громадным куполом; базилика Святого Петра, стоящая у холма Ватикана, по ту сторону городской стены (о ней говорят, что это крупнейший храм империи); доходные дома — знаменитая Инсула Феликула — по высоте превосходящие колонну Траяна и считающиеся одним из чудес римского мира; и, прежде всего, громадные акведуки, расползшиеся по городу, словно Ормы[658].

И все это создали простые смертные! Я-то, признаюсь, всегда считал, что подобное по силам лишь Богам или титанам. Вот и думаю теперь: как мог народ, сотворивший такое великолепие, допустить, чтобы город, на который не посмел напасть даже Ганнибал, был взят готами? (Впрочем, за исключением нескольких больших вилл на Целии, которые — ввиду того, что сильно пострадали и не могут быть приведены в прежнее состояние — кое-как были отремонтированы и теперь используются в качестве приютов для смертельно больных, почти ничто в Риме не напоминает сегодня о Великом Разграблении, хотя память о нем и сейчас живет в сердцах римлян.) Язычники твердят, что Боги покинули город, после того как были закрыты их храмы. Может, так оно и есть, не знаю. Очевидно лишь одно: нынешние римляне мало походят на своих предков, тех, что завоевали Карфаген, а затем и весь мир.

Каждый день я наблюдал одну и ту же картину: сотни бедняков (а зачастую, что весьма постыдно, и людей отнюдь не бедных) толкутся на лестницах в ожидании краюхи хлеба, куска мяса или амфоры масла. Получить их может каждый свободный глава семьи, предъявивший специальный жетон, tessera. Находясь на содержании государства, эти избалованные тунеядцы не изъявляют никакого желания работать; дни свои они проводят в термах (попасть куда можно всего за пару монет), где свободно общаются с людьми известными и состоятельными. Случается, что в цирке или на арене проводятся Игры — как правило, за счет императора либо же квесторов, преторов, сенаторов и консулов, — тогда эти приживальщики ручьем стекаются туда, целыми днями делая ставки на исход гонок. На подобного рода представления тратятся огромные суммы; слышал, что у Петрония Максима (к нему я еще вернусь) на организацию одного из таких ушло не менее четырех тысяч фунтов золота.

Разве не патриции должны подавать плебеям, как назывались в прежние времена высшие и низшие слои граждан, теперь именуемые honestiores и humiliores, пример того, как следует себя вести? Так нет же: нобилитет думает лишь об удовольствиях и развлечениях, похваляясь своими богатыми одеяниями и золотыми либо серебряными экипажами, в которых эти толстосумы на бешеной скорости гоняют по городу, нисколько не заботясь о безопасности прохожих.

Под одну из таких колясок едва не угодили и мы с Гибвультом. В один из вечеров мы мирно прогуливались по одной из узких улочек района, называемого Субурой, когда из-за угла прямо на нас вылетел один из подобных экипажей, управляемый неким юнцом в развевающейся шелковистой мантии. При виде этого лихача, которому, судя по всему, не давали покоя лавры Диокла[659], простолюдины бросились врассыпную, попрятавшись по порталам близлежащих строений. Мы же с моим другом, переглянувшись, решили этого самодовольного молокососа проучить.

Сходить с дороги мы не стали, так и стояли прямо по ее середине, хотя сердце мое, признаюсь, забилось раза в два быстрее обычного. Лошадь же животное хоть и благородное, но не всегда смелое. Завидев препятствие, она всегда стремится рвануть в сторону от него, чему мы с Гибвультом не раз становились свидетелями во время тактических занятий, когда коннице противостояла легкая пехота. Так случилось и на сей раз: прямо перед нами пара гнедых встала на дыбы, и, не удержавшись на своем месте, юный погонщик приземлился в грязи, смытой прошедшим чуть ранее дождем с крыш домов и с камней мостовой. Ухватившись за поводья, мы кое-как усмирили животных, затем, смеясь, пошли своей дорогой. Юный спесивец кричал нам вслед какие-то угрозы, но нам на них было наплевать; мы знали, что vigiles, городские когорты, распущены и заменены vicomagistri, ночной стражей. Да и кто бы посмел арестовать двух отважных молодых германцев, служивших магистру армии?

Наконец наступил день, когда Аэций должен был встретиться с императором. Мы, его охрана, сопроводили патриция до дворца Домициана, грандиозного сооружения, стоящего на Палатинском холме. У дворцовых ворот Аэций снял пояс, на котором висел его меч (с оружием к императору не допускали), и передал его нашему centenarius.

— Дальше, парни, я пойду один, — сказал он. — Задержусь там, по меньшей мере, часа на два, так что до начала пятого можете быть свободны. Вы двое, — пристально посмотрев на нас с Гибвультом, он с мнимой укоризной покачал головой, — постарайтесь до тех пор избежать неприятностей. Да, кстати, — улыбнулся Аэций, — слышал, вы неплохо повеселились в Субуре. — Затем, обращаясь уже ко всей нашей группе, добавил. — Итак, ждите меня здесь в начале пятого. А теперь — разойдись! — С этими словами Аэций направился к воротам, которые признавшие полководца стражники уже открывали.

Больше его я не видел.

* * *

Примерно через час, когда мы с Гибвультом бродили среди прилавков Боарийского форума, я обратил внимание на доносившийся с Палатинского холма неясный шум. Он все нарастал и нарастал, пока не перерос в самый настоящий рев: звук множества голосов, беспокойных и вопрошающих. Вдруг по окружающей нас толпе пронесся ропот; сердце мое едва не остановилось, когда я уловил обрывки фраз: “Он мертв… Кто — мертв?.. Говорят, патриций… погиб от руки самого императора… Я слышала, то был Боэций, префект… Нет, говорю же тебе, Аэций — заколот Валентинианом…”

Не веря своим ушам, застыл я на месте; весь мир, казалось, поплыл у меня перед глазами. Затем, помню, мы с Гибвультом бежали, пробиваясь сквозь кричащую толпу, к тому месту, откуда и шел весь этот шум. У дворца Домициана уже собрались сотни разгневанных римлян. За запертыми воротами в три ряда, с копьями наперевес и побелевшими лицами, выстроились испуганные стражники. Несколько наших товарищей из личной охраны Аэция подтаскивали к воротам огромное бревно — судя по всему, для того, чтобы использовать его в качестве тарана.

— Бросьте его! — прорвался сквозь гул и гам властный голос нашего centenarius. — Хотите прорваться внутрь? Тогда вам придется начать с меня. Через час я провожу перекличку в казармах. Те, кого там не будет, пойдут под трибунал. Всем все понятно?

К перекличке не опоздал никто. Чуть позже centenarius собрал нас всех вместе и, с трудом сдерживая эмоции, сказал буквально следующее: “Слухи подтвердились, парни: патриций мертв. И, предвосхищая ваши вопросы, заявляю: да, его убил император Валентиниан. И — нет, никто из вас, вообще никто, ничего не может с этим сделать, так как император стоит выше закона”.

В ответ раздались недовольные выкрики:

— Это не должно сойти ему с рук… Аэций стоил десяти таких, как он… Валентиниана должна постигнуть судьба Аттала и Иоанна!

Centenarius дождался, пока ярость и негодование поутихли, затем, подняв руку, призвал нас к молчанию.

— Я чувствую то же, что и вы, парни, — сказал он. Сняв с шеи именной медальон, он поднял его высоко над головой. — Вы все получили такие, когда вступали в армию. И все вы дали клятву, что будете…

— …хранить верность императору, — пробормотал кто-то.

— Точно. Так помните же это. — Помолчав немного, он задумчиво продолжал. — Конечно, если бы что-то — Боже упаси! — с Валентинианом все же случилось, полагаю, вам пришлось бы всего лишь посягнуть на верность тому, кто примерит на себя императорский пурпур. — Подмигнув нам, он добавил. — Если что, вы этого не слышали. Разойдись!

* * *

Еще долгие недели и месяцы город пребывал в состоянии напряженного затишья. Продолжая квартировать во дворце Коммода, мы узнали, что, помимо Аэция, лишились жизней Боэций, префект претория, и несколько ближайших друзей и соратников патриция. Рим словно вернулся в мрачные дни Суллы: повсюду висели проскрипции со списками “изменников”, одно за другим следовали публичные заявления (к которым народ относился с явным недоверием), где говорилось, что император едва не стал жертвой подлого заговора и лишь благодаря собственной отваге сумел умертвить предполагаемого убийцу. Высказывая множество предположений, почему император убил безоружного патриция, сходились мы лишь в одном: Валентиниан всегда завидовал Аэцию и питал по отношению к нему необъяснимую злобу. Будучи простыми солдатами, мы, личная охрана полководца, находились в относительной безопасности, — по крайней мере, до тех пор, пока о себе не напоминаем, как не переставал твердить нам centenarius.

Кто же теперь, после смерти Плацидии и Аэция, правит империей? Теперь, когда Валентиниан проводит в Риме времени больше, нежели в Равенне, не переедет ли туда весь правительственный аппарат? Кто будет новым магистром пехоты? (Наиболее предпочтительными выглядели позиции Авита.) А самое главное — кто бы ни занял этот пост, — будет ли он нуждаться в наших услугах или предпочтет собственную свиту? Ответов на эти вопросы, казалось, не знал никто. Тем не менее колеса административной машины все еще крутились — со скрипом, следует признать, но крутились. Жалованье нам часто выплачивали с задержками, но в конце концов мы его все же получали. Полагаю, происходило это во многом благодаря настойчивости одного из agentes in rebus Аэция, напоминавших казначею о нашем существовании. (Сейчас я думаю, не ты ли это был, Тит?)

Самым же, наверное, удивительным в это удивительное время стало то, что сенату удалось вернуть себе часть былого могущества. Сенату, этому беззубому тигру, чья единственная функция на протяжении четырехсот лет заключалась в легитимации того, кто приходил к власти! Но теперь, когда Валентиниан, вызывавший отвращение у всех без исключения жителей империи, прятался в своем дворце, кто-то должен был принимать решения, и этим “кем-то” стал сенат, коллективный орган. Как правило, ораторствовал от лица этого августейшего собрания некто Петроний Максим. О нем-то, как о человеке, повлиявшем на всю мою дальнейшую жизнь, я и собираюсь тебе сейчас поведать.

Петроний Максим — состоятельный сенатор, дважды консул, трижды префект претория Италии, представитель древнего и знатного римского рода Анициев, образованнейший мужчина, либеральный руководитель, щедрый хозяин, чье имя было на устах у всего Рима; мог ли столь исключительным набором качеств обладать один человек? Ответ мой будет таков: мог, если человека того звали Петроний Максим.

Первая моя встреча с ним произошла примерно так. Мы, охрана убиенного Аэция, как раз вкушали свой дневной prandium, состоявший из хлеба и холодного мяса, когда появился biarchus, приказавший нам с Гибвультом следовать за ним. Вместе с ним мы вышли из дворца, где, на улице, нас ожидал невольник-нубиец.

— Пойдете с этим малым, — сказал biarchus. — Похоже, вас желает видеть какой-то сенатор; зачем, не знаю.

Озадаченные и заинтригованные, проследовали мы за рабом по узким улочкам, крутым откосам Целия, под арками акведука Клавдия, через один из проходов в стене Сервиана, пока наконец не очутились в Пятом квартале, одном из наиболее престижных районов города. Вскоре мы вошли в частный сквер, украшенный статуями, за которыми виднелся величественный особняк. Нас провели через галерею залов, в пятом из которых, tablinum, нам был подан знак остановиться. То была просторная комната, с открытыми стенными шкафами, сверху донизу наполненными свитками и кодексами. Мебели там оказалось не много, но имевшиеся в наличии предметы обстановки были превосходно вырезаны из металла или редких пород дерева. В стенных нишах стояли несколько красивых бронзовых статуэток.

Посреди этого утонченного изящества, за письменным столом, восседал, с палочкой для письма наперевес, средних лет мужчина, в незамысловатом, но дорогом с виду далматике. Взмахом руки он предложил нам присесть на скамью и еще какое-то время продолжал писать; затем, бросив взгляд на стоящие перед ним водяные часы, отложил стиль в сторону и поднял глаза. Взору моему предстало волевое лицо римского типа, обрамленное гривой седых волос.

— Четыре часа — на письмо, четыре — на приобретение новых знаний, четыре — на друзей и отдых, еще четыре — на деловые операции, — произнес он с улыбкой. — Из этого, помимо сна, и складывается мой день. Каждый должен делать то, что ему причитается, — ни больше ни меньше. Я — Петроний Максим. Возможно, вы обо мне слышали?

Не слышали о нем, наверно, только глухие либо совсем безмозглые. Все, даже мы, неотесанные германцы, знали об этом выдающемся сенаторе.

— Кто ж в Риме не слышал, ваше сиятельство? — ответил я, употребив правильную, хотя и нелепо звучащую форму обращения.

— Фронтон, принеси нашим гостям вина, — отдав приказание невольнику, сенатор повернулся к нам. — Вы, должно быть, гадаете, зачем я за вами послал. — Он обвел нас оценивающим взглядом. — Объясняю: у меня возникла одна проблема, помочь решить которую могут двое молодых парней. Они должны быть храбрыми, уметь себя контролировать, но главное, что мне от них требуется, — это надежность. Я переговорил с вашим centenarius, и он рекомендовал мне вас. Кроме того, до меня дошли слухи, что вы слегка подрезали крылья одному молодому повесе — то, кстати, был мой племянник, — опрометчиво лихачившему в Субуре. Хвалю: с этого юнца давно следовало сбить спесь. Но, что более важно, ваш поступок свидетельствует о том, что вы именно те, кто мне нужен. Остановить мчащуюся во весь опор пару гнедых — для этого необходимо обладать определенным мужеством! Разрешите задать личный вопрос: сколько вы сейчас получаете?

— Тридцать solidi в год. Плюс рацион, обмундирование и фураж для наших лошадей.

— Что бы вы ответили, если б я предложил вам втрое больше?

Мы с Гибвультом переглянулись.

— Что мы согласны, — сказали мы хором. — Заранее, — добавил я.

«В чем здесь загвоздка?» — лихорадочно соображал я. Раз уж речь идет о такой сумме, где-то обязательно должна быть загвоздка.

В ту же секунду вернулся Фронтон, — с подносом, на котором стояли серебряный кувшин и два стеклянных кубка, украшенных рельефами со сценами охоты. Поставив поднос на стол, Фронтон наполнил кубки, передал один мне и уже протянул Гибвульту другой, когда тот выскользнул из его руки и, упав на мозаичный пол, разлетелся на мелкие осколки. Раб задрожал, и его черная кожа мгновенно стала темно-серой.

— Ох, Фронтон, — проворчал Максим, качая головой, но снисходительность его тона не ввела меня в заблуждение, — глаза его пылали сердитым огнем. — Рейнское стекло — ему ведь цены нет!

Пол быстро подмели, Гибвульту подали новый кубок, но этот незначительный инцидент уже сказал мне многое о нашем хозяине. Неспешно попивая вино — приличную, скажу тебе, кислятину, — я понял и то, что он считает нас с Гибвультом невежественными варварами, которым не по силам ни понять то, что они пьют вино самого позднего урожая, ни догадаться разбавить его водой, на римский манер. Реакции Максима и невольника-слуги на разбившийся кубок говорили о том, что Фронтон будет строго наказан. Максим явно был человеком высокомерным, придирчивым и жестоким, и я осознал: вся его репутация благосклонного и учтивого мужа — не более чем показной фасад.

— Что мы должны делать, ваше сиятельство? — поинтересовался я.

— Для начала вас переведут из вашего нынешнего подразделения в scholae, дворцовую гвардию. Многие сочли бы это завидным продвижением по службе.

— Что, служить Валентиниану? — вне себя от гнева, мы с Гибвультом вскочили на ноги. Лицо моего друга покраснело, глаза налились кровью. — Боюсь, сенатор, вы ошиблись в своем выборе.

К моему удивлению, Максим просиял от радости.

— Великолепно, просто великолепно, — заявил он, потирая руки. — Именно на такую реакцию я и рассчитывал. То, что вы и сейчас, после смерти Аэция, храните верность своему хозяину, весьма и весьма похвально. Пожалуйста, выслушайте меня до конца. Я все объясню.

Не знаю уж, какие там свои связи Максим пустил в ход для того, чтобы перевести нас с Гибвультом в scholae (доступ куда получали главным образом отпрыски знатных фамилий), но думаю, что для него, человека влиятельного, это оказалось несложно. Скажу лишь, что уже через неделю после встречи с сенатором мы несли вахту в составе scholae во дворце Домициана. Нам выдали роскошное парадное обмундирование: шлем с гребнем и тяжелый чешуйчатый панцирь, изготовленные barbaricarii, кузнецами, которые обычно куют доспехи лишь для офицеров. Служба наша оказалась непыльной: главным образом, приходилось стоять по стойке смирно у главного входа во дворец либо же сопровождать императора в тех редких случаях, когда он его покидал. На первых порах некоторые их наших новых товарищей пытались над нами насмехаться, видя в нас, полагаю, выскочек, к тому же — низкого происхождения. Кончилось все тем, что в драке, проходившей на поляне в Тибертине, в Четырнадцатом квартале, если быть точным, мы с Гибвультом одолели двух их чемпионов, после чего вмиг для всех в scholae стали своими.

Что касается задания, ради которого нас и выбрали, то мы сначала должны были лишь обращать внимание на то, как император ведет себя по отношению к своей жене, Августе Евдоксии, доброй, спокойной женщине, дочери Феодосия, последнего восточного императора. Максим заверил нас, что целью нашего пребывания в scholae является не служение императору, а способствование свершению правосудия в память об Аэции; подробности он обещал открыть нам позднее. Общаться с сенатором нам было строжайше запрещено; он заявил, что, когда придет время, сам выйдет на связь с нами. Несмотря на то, что Максим и его красавица-жена были частыми гостями во дворце императора, ни разу — ни словом, ни взглядом — не выдал сенатор того, что знаком с нами.

Со смерти Аэция не прошло и года — мы с Гибвультом как раз отдыхали после дневного дежурства, — как в наших казармах показался невольник-слуга Максима, заявивший, что сенатор желает нас видеть.

— Надеюсь, служба во дворце вам не в тягость? — спросил Максим, когда мы вновь очутились в его tablinum.

— Грех жаловаться, ваше сиятельство, — сказал я. — Да и оплачивается неплохо.

— Ja, sehr gut, — подтвердил Гибвульт. Латынью он владел не так хорошо, как я, из-за чего вынужден был время от времени переходить на германский.

— Как императрица?

— Валентиниан ее всецело игнорирует, она же, вне всякого сомнения, своего мужа любит; почему, даже не могу себе представить.

— Обращается он с ней постыдно — хуже, чем с собакой, — горячо сказал Гибвульт. — В Германии такой человек был бы Ausgestossene, изгоем. Она же — такая милая дама, всегда с улыбкой или Trinkgeld к нам, Soldaten.

— Понятно, — задумчиво произнес Максим. — Значит, по-вашему, брак этот — лишь притворство, по крайней мере — со стороны императора. Другими словами, Валентиниан больше не проявляет интереса к своей жене?

— Так точно, — подтвердил я. Странно, но мне показалось, что подобное утверждение сенатора очень обрадовало.

— И, вполне возможно, он удовлетворяет свои желания на стороне?

— Чего не знаю — того не знаю, — сказал я. К чему это он клонит? — Scholae никогда не бывает рядом с императором, когда речь идет о его интимных делах. Дворцовые евнухи осведомлены об этом гораздо лучше нас — особенно Гераклий; он у императора в любимчиках ходит. Но я очень удивлюсь, если вы окажетесь неправы, ваше сиятельство. В конце концов, Валентиниан — мужчина видный, здоровый и довольно-таки молодой.

Вскочив на ноги, Максим стал расхаживать по комнате взад и вперед, затем остановился и, нахмурив брови, о чем-то надолго задумался.

— Вы доказали, что не болтливы и заслуживаете доверия, — произнес он наконец так тихо, словно говорил с самим собой. Обернувшись, он смерил нас оценивающим взглядом. — Что ж, видимо, пришло время посвятить вас в мою проблему. Уверен, вам не нужно напоминать о том, что все, о чем здесь будет сказано, не должно выйти за пределы этой комнаты.

Мы с Гибвультом заверили сенатора, что будем держать рты на замке.

— Тогда знайте: император давно уже положил глаз на мою жену. Она — само воплощение чести и верности и никогда сознательно мне не изменит. Но Валентиниана это не остановит; для него желание чего-то есть лишь прелюдия к обладанию этим. Честь и благородство для него — пустые слова; представься ему такая возможность — и он без раздумий затащит мою жену в свою опочивальню. Я же, хоть и сенатор, ничем не могу ему помешать. В конце концов, он — император.

Мы с Гибвультом обменялись обеспокоенными взглядами. Знать подобное было чрезвычайно опасно.

Максим, должно быть, это заметил, так как продолжил:

— Зачем я вам все это рассказываю? Что ж, не буду ничего от вас скрывать. Если Валентиниан все же добьется моей жены, я буду вынужден постоять за честь моего gens, Анициев.

— Убив императора? — спросил я напрямик.

Максим криво улыбнулся и пожал плечами.

— Я — римлянин, к тому же — Аниций, а значит, буду лишен выбора.

— А мы нужны вам как исполнители, — догадался я. План Максима должен был принести ему пурпурную мантию императора — не больше и не меньше, и замысел этот, в силу огромной непопулярности Валентиниана, вполне мог увенчаться успехом. Месть за поруганную честь жены — убедительный мотив для убийства Валентиниана, а симпатии римлян Максиму удалось бы завоевать без особых проблем. Все встало на свои места. Сведения, которые мы сообщили сенатору, убедили его, что пришло время использовать жену в качестве наживки для страстно желавшего ее императора. Нас же с Гибвультом Максим выбрал потому, что мы не раз доказывали свою верность Аэцию, даже после его смерти, и еще потому, что мы мало чего боялись. «Да ладно, — подумал я, — какая разница. Если план сенатора, на чем бы он там ни основывался, позволит нам отомстить за смерть столь любимого нами Аэция, большей привилегии мы и не попросим». Взглянув на Гибвульта, я понял, что он думает о том же.

Повернувшись к Максиму, я выдохнул:

— Только скажите, когда.

— Превосходно. Рад, что мы поняли друг друга, — встрепенулся он. — Инструкции получите в свое время. А пока постарайтесь справляться со своими обязанностями во дворце так же хорошо, как и раньше. Лишние проблемы нам ни к чему. И не волнуйтесь — вы будете хорошо вознаграждены.

Внутри меня словно что-то разорвалось.

— Вы, римляне, полагаете, что все продается! — воскликнул я, не сдержавшись. — Как вы не поймете, что существует еще и такое понятие, как честь? Пойдем, Гибвульт.

Круто повернувшись, с гордо поднятыми головами, мы вышли из tablinum.

Вскоре после второй нашей встречи с Максимом, Рим сотряс скандал, подробности которого сенатор даже и не пытался скрыть; в сущности, он сделал все, что было в его силах, для того, чтобы они были разглашены. Случилось же следующее. Во время очередной игры с императором в ludus latrunculorum, Максим так сильно проигрался, что не смог сразу расплатиться. Валентиниан настоял на том, чтобы сенатор в качестве залога оставил ему свой перстень, который впоследствии Максим мог бы выкупить. Не прошло после этого инцидента и пары часов, как жена Максима получила письмо, в котором говорилось, что с ней, по какому-то срочному делу, желает переговорить императрица Евдоксия. Так как к посланию прилагался перстень Максима, жена сенатора решила, что письмо — от него. Ни о чем не подозревая, она поспешила во дворец, где, в одной из уединенных спален, Валентиниан над ней надругался. Как и ожидалось, когда весть об этом разнеслась по городу (а Максим постарался, чтобы это случилось как можно скорее), императора невзлюбили даже те, кому раньше до его персоны не было никакого дела.

Несмотря на скандал, не считаясь с общественным мнением, император объявил, что в скором времени намеревается лично открыть военные Игры, которые должны были состояться на Марсовом поле, огромной равнине к западу от Рима, между Тибром и городскими холмами. За день до этого события ко мне подошел один из рабов Максима. Он передал мне записку, содержавшую всего три слова: “Когда упадет mappa”.

Взволнованный, я бросился разыскивать Гибвульта. Он был в казармах.

— Завтра император, открывая Игры, бросит белый платок, — сказал я ему. — Тогда-то мы и нанесем удар.

Гибвульт новость воспринял спокойно.

— Тогда нужно удостовериться, что нам завтра нужно заступать на дежурство, — проворчал он, не поднимая глаз от панциря, который начищал пастой из мелкого песка и уксуса. — И убедиться, что наши мечи по-прежнему остры.

В силу того, что на всякого рода церемонии нам следовало являться в парадной, идеально начищенной форме, не многие из наших товарищей по scholae горели желанием сопровождать императора на Игры, поэтому, увидев себя в списках тех, кому на следующий день предстояло нести службу, мы не особо удивились.

* * *

Холодным, хотя и солнечным мартовским утром наша процессия — император с супругой, охрана и целая толпа придворных и слуг — покинула Палатин. Поехав по Священной дороге, мы сначала миновали Римский форум, где к нам присоединились, великолепные в своих архаических тогах, сенаторы (во главе с Максимом), затем — Капитолий, после чего направились вверх по Фламинианской дороге. Свернув влево с этой широченной улицы у арки Диоклетиана, мы проехали мимо Пантеона и стадия Домициана и оказались наконец на Марсовом поле, огороженной канатами территории, где уже собрались соперничащие военные подразделения. Первыми должны были демонстрировать свое мастерство конные лучники, отборные части vexillationes palatinae, цвет кавалерии. Участники выстроились в сотне шагов от ряда мишеней, которые они, пустив лошадей галопом, и должны были поразить на ходу.

Сопровождаемый Гераклием и избранными представителями scholae (я позаботился, чтобы в их число вошли и мы с Гибвультом), Валентиниан взошел на подий. Гераклий протянул ему белый платок, который император поднял высоко над головой. Выглядел он, несмотря на всю свою подлую сущность, я должен признать, весьма импозантно: высокий, хорошо сложенный, в пурпурной мантии и сверкающей диадеме — словом, настоящий римский император.

— Полагаю, Гераклий тоже заслуживает смерти, — прошептал Гибвульт. Я кивнул, сердце мое забилось в бешеном темпе. Все знали, что Гераклий постоянно настраивал Валентиниана против патриция. Если бы не евнух, Аэций, возможно, был бы жив и поныне.

Mappa упала.

Время, казалось, остановилось, когда, выхватив мечи, мы набросились на Валентиниана. Не успев даже опустить руку, император повернулся в нашу сторону, и глаза его едва не выкатились из орбит, когда он увидел блестящие на солнце, готовые вот-вот пронзить его клинки. Смутно помню, что всадники в тот момент уже сорвались с мест и собравшиеся на арене люди повскакивали, подбадривая своих любимцев. Удар мой был таков, что меч пробил Валентиниану грудную клетку. Кровь хлынула из раны ручьем; бросив взгляд в сторону, я заметил окрашенный в красный цвет клинок Гибвульта. Валентиниан издал булькающий хрип, зашатался и осел. Перешагнув через умирающего императора, мы прирезали Гераклия еще до того, как тот успел понять, что происходит. На все ушло не более десяти секунд.

Новости об убийстве императора распространились по арене довольно-таки быстро, и шум затих. Глубокую тишину нарушил громоподобный голос Максима: “Жители Рима, вы свободны. Тиран Валентиниан мертв”[660].

Почти тут же из сенаторской ложи прокричали: “Римляне, приветствуйте нового Августа, Петрония Максима!”

На какие-то мгновенья на арене вновь воцарилась тишина, потонувшая затем в реве тысяч глоток: “Максим Август! Максим Август! Максим Август!”

С разрешения нового императора (получившего пурпур не без нашего участия), мы оставили scholae и, достаточно пресытившись как Римом, так и его жителями, уже собирались вернуться в родную Германию, когда получили послание, что некто Тит Валерий Руфин, прежде служивший под началом Аэция, желает нас видеть. Почему бы и нет, подумали мы. Я решил, что буду говорить за нас обоих, и встреча состоялась.

Остальное ты знаешь, Тит Валерий, друг мой».

«Рассказ мой окончен [написал Тит в “Liber Rufinorum”], а вскоре, если сбудется пророчество Ромула, придет конец и Рима. Увиденные Ромулом двенадцать грифов символизировали, если верить авгуру Веттию, двенадцать столетий, отведенных этому городу на существование. Может быть, это и миф, но я не думаю, что Западная империя надолго переживет человека, благодаря гению которого она все еще существует. Максим — не Аврелиан; вряд ли ему удастся покорить варваров и возродить государство. Да и в Галлии уже визиготы и франки то и дело норовят выбраться за пределы собственных поселений, а наш армейский контингент там крайне малочислен, да и содержать его особо нечем. Испания разорена багаудами и свевами, Африка — в руках вандалов, Британия давно уже потеряна, и неизвестно, будет ли когда-то возвращена обратно. Лишь в Италии, Провинции и центральной Галлии все обстоит более или менее нормально. Но надолго ли? Войск у нас становится все меньше и меньше; казна пуста; мы ждем помощи с Востока — а ее как не было, так и нет.

Пусть мой сын Марк, если то будет ему угодно, продолжит вести эту книгу. Но взгляд свой он должен обратить в сторону Константинополя, а не Равенны. Западная Римская империя, может быть, и падет, Восточная же будет жить, в этом я не сомневаюсь. Vale».

Послесловие