Императорское королевство — страница 10 из 69

— Was wird gut?[19] — оскалился Рашула.

— Na ja, unser Schicksal, meine ich. Sonst müsste man sich selbst auffressen[20].

— Ja, sich selbst, wenn es den Juden das Schweinefleisch zu essen gestattet ware…[21]

— Wie, wie?[22] — вертится оскорбленный и озлобившийся Розенкранц. Но он еще не нашелся, что ответить, как Рашула встал и, не взглянув на него, пошел к воротам.


В ворота просунулась голова, большая, взлохмаченная, седая, в высокой шапке, смешно сдвинутой на затылок. Вслед за головой во двор просунулось и тут же застыло грузное тело, огромный бурдюк с резким несоответствием между громоздким туловищем и тонюсенькими ногами. По установившейся привычке каждое утро, прежде чем зайти в канцелярию, во двор заглядывает начальник тюрьмы Вайда. При ходьбе он качается, тело его колышется, ноги едва держат его, подгибаются, и кажется, что человек в любую минуту свалится. Да и характер у него такой же несуразный. Тяжелый, неуклюжий, слабый, податливый, добрый и мягкий как воск и как будто нерешительный. Но когда Вайда вдруг вспоминал, что он все-таки что-то значит в своем тюремном заведении, он становился неумолимым, суровым, неистовым. С писарями он добр, так как сам в прошлом был фельдфебелем, уважает в них образованность. Вайда уже стар, со службой едва справляется и поэтому — мучительно ожидая пенсии — охотно принимает советы от писарей и особенно от Рашулы, который в последнее время проявлял особое усердие. И сейчас Рашула подскочил к нему, желает ему доброе утро, расспрашивает о делах в семье — о жене и двух дочерях, которые позавчера уехали погостить к родным в село, а сегодня вечером, замечает начальник тюрьмы, возвращаются.

— Но сейчас вы еще соломенный вдовец, господин Вайда, хи-хи-хи! Ах, вот что! — подхватил его Рашула под локоть и вместе с ним выходит за ворота. — Вы слышали о Петковиче?

И он что-то оживленно шепчет ему и доказывает, а начальник тюрьмы, наклонившись, слушает.

— Несчастный человек! — молвит он. — Но я обязан доложить, господин Рашула, пусть это и сим-симуляция — должен!

Он не высказывает своего мнения, что в симуляцию не верит. Но такой у него характер, не любит он противоречить тем, кто умнее его; торопится отделаться от навязчивого собеседника и один идет наверх по лестнице.

Рашула вернулся, сел за стол. Он в приподнятом настроении, посвистывает. Ему самому кажется смешным утверждение, что Петкович симулирует, веселит его и то, что он советовал начальнику тюрьмы не сообщать суду и следствию о состоянии Петковича. Ведь следствие знает об этом уже со вчерашнего дня, а сегодня придет тюремный врач — сегодня день осмотра больных — и сам все увидит, и начальник тюрьмы также считает, увидит и непременно распорядится отправить Петковича в сумасшедший дом. Откладывать больше нельзя, времени мало, задуманный план необходимо осуществлять быстро. Эта ясная цель и связанное с ней напряжение воли, удовлетворение превосходным замыслом, недоступным для понимания всех этих глупцов вокруг, — не говоря уже о том, что они могли бы его осуществить, — все это воодушевляло Рашулу. Он тоже нетерпеливо ждет Петковича. Симулянта! Как бы завопил Юришич, если бы услышал от него о задуманном плане. Лучше ему ни слова не говорить. Лучше сегодня не задирать этого Юришича, вечного скептика и адвоката бедняков. Сейчас его, правда, здесь нет, впрочем, какое это имеет значение?

— Фух! — вставая, дунул он Мутавцу в ухо, а у ворот прозвенел колокол, потом еще раз, в караулке и проходной засуетились охранники. Один из них, усатый, появился во дворе, он ковыряет ногтями в зубах, в руке у него связка ключей и поэтому кажется, что у него железная борода.

— Мутавац! — небрежно произносит он, словно думает больше о зубе, чем о Мутавце. — Жена принесла вам кофе, но ей стало плохо, и чашка разбилась. Сегодня вам нет фруштука.

Он еще не успел договорить, как Мутавац, обернувшийся на звук колокола, стремительно метнулся к воротам, чего никак нельзя было от него ожидать.

Оттуда, из проходной, перекрываемые криками охранников: «Воды! Воды!» доносились громкие женские стенания: «Ой, зовите его, ой!» Это его жена, это Ольга.

— Пустите меня, пустите! — захлебнулся он в кашле, а усач уже закрыл за собой ворота, глядит на него через стекло и продолжает ковырять в зубах.

— Не положено, не положено! Сейчас ей будет лучше. Ее пустили в проходную, чтобы очухалась. Вот она уже встает.

И в самом деле, там, в углу, Мутавцу видно через стекло, окруженная стражниками поднимается с пола его жена, простирает к нему руки и кричит:

— Он там, пустите меня! Только на минуту! Мой Пеппи, мой Пеппи!

И так же, как усач не пускает Мутавца в проходную, стражники в проходной не дают ей выйти во двор, а, по всей видимости, хотят выпроводить ее на улицу.

Чуть не рыча от отчаяния, Мутавац рвется в проходную. Откуда такая прыть? Очевидно, только жена так действует на него. Ему удалось просунуть голову в просвет ворот, и, заметив на лестнице начальника тюрьмы, он жалобно завопил:

— Господин начальник, умоляю вас, го-го-го…

Начальник только что вышел из канцелярии и пустился в рассуждения:

— Ах, так. Упала! Плохо ей! Хочет повидаться с мужем, раз уж пришла! И он с ней. Ну что же, впустите ее, впустите.

Начальник тюрьмы смотрит на женщину с сочувствием.

Как только он это произнес, произошло то, что, наверное, случилось бы и без разрешения: стражники не успели даже шагу шагнуть, как женщина вырвалась и кинулась к застекленным воротам. В ту же секунду и Мутавац проскочил в ворота, и они встретились на пороге, он даже чуть отступил, потому что жена слишком стремительно бросилась к нему в объятия.

— Пеппи мой, Пеппи мой!

— Ольга, что с тобой?

Она маленькая, сухонькая, лицо бледное, морщинистое, заплаканное. На старомодно уложенных волосах еще более старомодная шляпка из черной кружевной материи с фальшивым бисером, одета она во все пестрое. Это тип женщины, именуемый «schöne Lizi»[23]. Из-за пояса выбился край блузки, задравшийся, когда она прильнула к Мутавцу, так что стала видна нижняя рубашка. Она положила голову ему на плечо, лицо ее содрогалось, было видно, как она борется с плачем. И хотя не слышно рыданий, слезы капали на спину Мутавца. Голос у нее писклявый, и только боль делает его глубоким.

— Сейчас хорошо, сейчас хорошо.

— Ты ушиблась? — говорит Мутавац ласково, но хрипло и страдальчески.

— Я тебе принесу другой кофе, Пеппи, другой, — поднимает она голову и затуманенным, но каким-то особенным взором внимательно оглядывает все вокруг, скользит по лицам, которые рядом и в отдалении уставились на них, особенно на лица охранников. Мутавац крепко держал ее левую руку, поэтому правой она попыталась поправить блузку, но безуспешно и снова обняла его, крепко прижала к себе и все повторяла, чтобы он ничего не боялся, что она принесет ему другой кофе. А он, сам весь в слезах, видит ее слезы, вытаскивает из кармана платок и вытирает ей лицо. А свое лицо прижимает к ее плечу, вытирает глаза о блузку и силится приникнуть к ее уху и бормочет, сам не зная что, должно быть, все, что срывалось с губ в ту минуту — «сожги, сожги». Кажется, она тоже, поправляя блузку, что-то шепнула ему на ухо.

Он высвободился из ее рук и посмотрел на нее сквозь слезы молчаливо и вопросительно. И она смотрит на него, смотрит пытливо, как будто взглядом хочет что-то ему сказать. Взгляд скользит вниз на его жилет, и она стряхивает с жилета, засаленного и грязного, соринки, застегивает одну пуговицу. И опять берет его за руки и глядит сквозь высохшие слезы в лицо. И больно, и страшно видеть их вместе, держащихся за руки, как дети, и впившихся друг в друга глазами с таким отчаянием, с каким минутой раньше они прижимались друг к другу. Он горбатый, а она еще более горбатая, вместе они словно рассеченные сиамские близнецы, которые всем своим существом хотят опять срастись в одно целое.

— Что нового дома? — бормочет он, а ее этот вопрос заставляет съежиться, и в первый момент она не знает, что и как ему ответить. Опять она смотрит на его жилет, и вдруг как будто чей-то смех заставляет ее скосить глаза в сторону, в направлении стола. И действительно, там, опершись на стол, скалит зубы Рашула. С вызовом, злобно пялится он на них.

— Ну, хватит, хватит! — понукает их начальник тюрьмы. — Еще увидитесь! Не последний раз!

В эту минуту Рашула, словно кот, подкрался к Ольге.

— А знаете ли вы, сударыня, — заговорил он слащаво, — что здесь запрещено тайком передавать письма?

Она вскрикнула так же неожиданно, как неожиданно прозвучали его слова.

— Лжет! — судорожно привлекла она к себе Мутавца и крепко прижалась к нему, а другой рукой незаметно ощупала карман передника. — Он лжет!

— Я лгу, как бы не так, — с самодовольным спокойствием заговорил Рашула, горделиво оглядывая стоявших поблизости людей. — Ну-ка посмотрите, что у Мутавца в карманах жилетки. Быть может, сударыня сама нам скажет, в каком кармане, пусть поможет следствию, пусть докажет, что я лгу.

— Это неправда! — Она вытащила руку из кармана с зажатой между пальцами картинкой. — Господин начальник, я только хотела ему дать картинку Божьей матери.

— Вы хотели, верю, — услужливо склонил голову Рашула. — Только это у вас все время было в кармане. Ловко придумано!

— Я держала ее в руке, — разразилась она судорожным плачем, — а потом положила обратно, пока вы, господин начальник, не изволите разрешить отдать ее мужу. Ведь я у себя только пуговицу застегнула.

Начальник тюрьмы явно смутился. Не будь столько свидетелей, он бы наверняка закрыл глаза на эту сцену. Но обвинение было предъявлено, и Рашула будет настаивать на нем.

— Зачем вы это сделали, сударыня? — укоряет он почти обиженно. — Но если вы только пуговицу застегнули, тогда это не так страшно.