прахом ее родителей. В две тысячи шестом году гроб с прахом Марии Федоровны, после соответствующих торжеств и прощания, на борту датского военного корабля был доставлен в Кронштадт, а затем со всеми почестями, при огромном стечении народа, был захоронен в соборе Петра и Павла в Петропавловской крепости рядом с могилой императора Александра Третьего, как она и просила в своем завещании.
Маша слушала, не шевелясь, положив голову на сжатые кулачки.
– Господи, спустя восемьдесят лет, – прошептала она.
– Но все-таки завещание исполнили. Лучше поздно, чем никогда.
– Да, лучше. Нет, не хочу я, чтобы было так.
«Ага, – подумал Николай, – все-таки зацепило».
Добавляла свою долю вопросов и Катюха. Из объяснений Николая она ничего толком не поняла, но в силу покладистости своего характера воспринимала все как есть: вот брат, но душа у него знает будущее. Плохо это или хорошо? А Бог его знает! Главное – вот он, ее Кольша! А остальное утрясется как-нибудь.
Вопросы она тоже задавала своеобразные. Например, спросила у Маши, что значит «Казанец» в ее письме отцу. Маша рассмеялась.
– Я полковник девятого драгунского Казанского полка, ну или полковница.
– Ты че командовала? – поразилась Катюха. – Мужиками?
– Да нет, я почетный командир, а командовал настоящий. Почти все члены императорской фамилии, включая женщин, были шефами различных полков. Папа, например, был шефом сразу шести полков, но не мог же он командовать ими одновременно.
А еще вечерами Николай читал стихи. Попросила об этом Маша, и он читал на свой вкус любимые произведения различных поэтов XX века. Каких-то особых пристрастий он не имел, разве что ему больше нравилась гражданская поэзия, а не любовная лирика. Ну и стихи о войне. Он старался быть более разнообразным, в пределах того, что помнил, разумеется. В результате перед притихшими девушками проходила краткая антология русской советской поэзии XX века.
Первыми под потемневшими от времени низкими сводами заимки прозвучали чеканные строки Маяковского:
Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер.
За ними, как бы в противовес их жесткой ритмике, Николай прочитал песенные есенинские строчки:
Гой ты, Русь, моя родная, Хаты – в ризах образа… Не видать конца и края – Только синь сосет глаза.
– Ой, это же Есенин! – вскинулась Маша. – Я помню его. Он служил при лазарете в Феодоровском городке в Царском Селе. В моем, – она запнулась, – в нашем с Настей лазарете. В июле шестнадцатого года, в день моего и бабушкиного тезоименитства, он читал свои стихи нам с Настей и мама. А потом подарил их список, такой красивый, на большом листе, с русской вязью. А я подарила ему кольцо с руки. Я его несколько раз видела и разговаривала с ним, он так смущался. Мне кажется, я ему нравилась.
Маша закрыла глаза и на память прочитала:
В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Березки белые горят в своих венцах,
Приветствует мой стих младых царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах.
Где тени бледные и горестные муки,
Они тому, кто шел страдать за нас,
Протягивают царственные руки,
Благословляя их к грядущей жизни час.
На ложе белом, в ярком блеске света,
Рыдает тот, чью жизнь хотят вернуть…
И вздрагивают стены лазарета
От жалости, что им сжимает грудь.
Все ближе тянет их рукой неодолимой
Туда, где скорбь кладет печать на лбу.
О, помолись, святая Магдалина,
За их судьбу.
– Господи, – она молитвенно сложила руки, – как давно это было! Всего два года прошло, а так давно. Еще все были живы! Мама, Настя, все! Еще все были живы!
– Видел я это кольцо в Константиново, – вспомнил Николай.
– Каком Константиново?
– В каком-каком? В обыкновенном, селе Константиново, на родине Есенина, там музей-заповедник. Есенин-то стал великим русским поэтом. В доме его теперь музей. А кольцо сохранилось. Золотое с изумрудом, а на месте пробы выбита царская корона, да?
– Да… – Маша прижала руки к груди. – Господи, как хорошо!
– Да, в общем, ничего хорошего, если учесть, что Есенин повесился в двадцать пятом, а Маяковский застрелился в тридцатом году.
– Кошмар какой! – вскрикнула Маша. – А почему?
– Время такое было, суровое, – не захотел вдаваться в подробности Николай, а просто прочел:
Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот – и веселый свист.
Прокатилась дурная слава,
Что похабник я и скандалист.
После последней строфы:
Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
Маша заплакала. А Николай стал читать Багрицкого, «Смерть пионерки». Он не помнил всю поэму целиком и начал со слов:
Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед.
А потом ему вспомнились стихи Павла Когана, написанные значительно позже:
Есть в наших днях такая точность, Что мальчики иных веков, Наверно, будут плакать ночью О времени большевиков.
Ну а где Коган, там и Иосиф Уткин, еще один поэт «выбитого поколения».
Мальчишку шлепнули в Иркутске. Ему семнадцать лет всего. Как жемчуга на чистом блюдце, Блестели зубы У него.
Николая внезапно охватило ощущение сюрреалистичности происходящего. В уральской заимке в сентябре 1918 года он читал дочери последнего русского царя стихи о революции. И она слушала! Слушала как завороженная! А его понесло. Перескочив 30-е годы (любителем колхозной лирики он не был), Николай перешел к своей любимой военной лирике – к Суркову, Твардовскому, Друниной и, конечно же, Симонову.
Мы сняли куклу со штабной машины.
Спасая жизнь, ссылаясь на войну,
Три офицера – храбрые мужчины —
Ее в машине бросили одну.
Прослушав «Куклу», а затем симоновскую же «Фотографию», Маша спросила:
– А это с кем была война? «Фотографии женщин с чужими косыми глазами»?
– Формально не война. Вооруженный конфликт с японцами в Монголии у реки Халхин-Гол в тридцать девятом году.
– И? – Маша даже вперед подалась.
– Ну и дали мы им! Но это что, вот в сорок пятом была настоящая война. Только длилась недолго – две недели! Мы Южный Сахалин забрали обратно, Курилы и Порт-Артур! И на воротах русского военного кладбища в Порт-Артуре написали: «Спите спокойно, деды! Мы отомстили!»
– Господи! – Маша перекрестилась. – Есть справедливость на свете!
Потом он читал «В землянке», «Жди меня», «Майор привез мальчишку на лафете» и многое другое, что любил и помнил. Машино лицо постоянно менялось, она жила эмоцией сопереживания. Вот она изо всех сил помогает Васе Теркину, ведь «Немец был силен и ловок, ладно скроен, крепко сшит»! Вот она вместе с ним «бьет с колена из винтовки в самолет», а потом она уже на понтоне, на переправе среди «наших стриженых ребят». Но когда Николай прочитал:
И увиделось впервые, Не забудется оно: Люди теплые, живые Шли на дно, на дно, на дно… —
Маша разрыдалась. Заплакала и Катюха. Николай смотрел на Машу и представил ее в гимнастерке, «с санитарной сумкой, в пилотке, на дорогах войны грозовых, где орудья бьют во всю глотку». И вписалась она в образ.
«А почему, собственно, нет? – подумал он. – Ведь работали же и императрица, и великие княжны Ольга с Татьяной медицинскими сестрами в Царскосельском лазарете. Работали наравне со всеми, без каких-либо поблажек, среди крови, гноя и вони. Ассистировали при операциях, обрабатывали раны, ухаживали за ранеными, выносили утки с дерьмом. И не только за офицерами, но и за солдатами! Ведь это натуральное подвижничество, и раненые их боготворили! А высший свет в это время поливал их грязью, обвиняя императрицу в предательстве и пособничестве немцам. Мол, сама немка, вот немцам и помогает! А какая она немка, собственно? Ну да, по рождению принцесса Гессен-Дармштадтская, а по жизни и воспитанию – англичанка. Внучка королевы Виктории. Она и немецкого языка-то толком не знала. В царской семье если и говорили на иностранном языке, то на английском. Вот и Маша по-немецки ни бум-бум, а по-английски говорит свободно. Да, старик Кант, или кто там еще, был прав: бытие определяет сознание. Ведь в ней и одного процента русской крови нет, а девочка-то на все сто русская! Правильная девочка!»
– О чем ты задумался, Коля? – спросила Маша.
– Да так, о бытие, которое определяет сознание. О твоей матери, например. Немка по рождению, англичанка по воспитанию, она приехала в Россию, приняла православие, всем сердцем, всей душой приняла, и стала русской. Любопытно, в Советском Союзе в паспорте гражданина была графа «национальность». А в Российской империи это никого не интересовало, в анкетах была графа «вероисповедание».
– Но это же правильно, – удивилась Маша, – главное – это вера.
– Да, – вздохнул Николай, – если она есть.
– Как же можно жить без веры?
– Можно. Семьдесят лет жили, и ничего. В одном фильме один из героев говорит: «Одни верят, что Бог есть, другие – что Бога нет. И то и другое недоказуемо». Вот как-то так.
– Без Бога нельзя, – серьезно сказала Катюха.
– Нельзя, – согласился Николай, – но многие поняли это слишком поздно. Впрочем, был период, когда веру в Бога людям заменяла вера в светлое будущее – коммунизм. Но это продолжалось недолго, лет сорок, наверное.
– Почему так недолго?
– Люди стали умнее, образованнее, стали задаваться вопросами. Уж больно много несуразного было вокруг. В теории все обстояло неплохо, а на практике толком ничего не получалось. За границей, в капиталистических странах, люди жили лучше, и скрыть это уже не удавалось. А объяснить почему руководство не могло, потому что тогда нужно было сказать людям правду. А значит, признаться в несостоятельности идеи или в неправильности ее воплощения. В общем, все как у Ленина: верхи не могли, а низы не хотели. А вообще сложно все, сразу не объяснишь.