Империй. Люструм. Диктатор — страница 4 из 9

Pater Patriae62–58 гг. до н. э

Ведь я люблю нашего Катона не меньше, чем ты, а между тем он, с наилучшими намерениями и со своей высокой добросовестностью, иногда наносит государству вред. Он высказывается так, словно находится в государстве Платона, а не среди подонков Ромула[67].

Цицерон. Из письма Аттику 3 июня 60 г. до н. э.

XII

В течение первых нескольких недель после того, как хозяин перестал быть консулом, все жаждали услышать историю о том, как Цицерон разоблачил заговор Катилины. Для него были открыты лучшие дома Рима. Он очень часто обедал в гостях — ненавидел оставаться один. Я нередко сопровождал хозяина, стоял за его ложем вместе с остальной свитой и слушал, как Отец Отечества потчует других участников обеда отрывками из своих речей. Он любил рассказывать о том, как ему удалось избежать покушения в день голосования на Марсовом поле, или о том, как он устроил ловушку для Лентула Суры на Мульвиевом мосту. Обычно он показывал, как все было, передвигая по столу блюда и чашки, совсем как Помпей, описывавший прошлые битвы. Если кто-нибудь прерывал его или хотел поговорить о другом, хозяин нетерпеливо дожидался промежутка в беседе, бросал на прервавшего убийственный взгляд и продолжал:

— И вот, как я говорил…

Каждое утро величайшие представители великих семейств приходили к хозяину в дом, и он показывал им, где именно стоял Катилина, предлагая сделать его пленником, какими столами и стульями завалили подступы к дверям, когда заговорщики осадили его дом. Когда Отец Отечества вставал для выступления в сенате, в зале мгновенно наступала уважительная тишина, и он никогда не упускал случая напомнить всем сенаторам: они могут собираться здесь только потому, что он спас республику. Короче, он стал — разве можно было ожидать такого от Цицерона? — невероятно нудным.

Для него было бы гораздо лучше покинуть Рим на год-два и отбыть в провинцию — большое видится на расстоянии; в этом случае он превратился бы в легенду. Но свои провинции хозяин отдал Гибриде и Целеру, так что ему пришлось остаться в Риме и вновь заняться судебными делами. Образ любого, даже самого великого героя тускнеет, если видишь его постоянно: наверное, нам надоело бы видеть самого Юпитера Всемогущего, если бы тот каждый день проходил мимо нас по улице. Постепенно блеск славы Цицерона начал тускнеть. Несколько недель он занимался тем, что диктовал мне громадный отчет о своем консульстве, который хотел направить Помпею. Он был размером с хорошую книгу; Цицерон подробно описывал и оправдывал все свои действия. Я понимал, что отправка его Помпею будет большой ошибкой, и старался, как мог, избежать этого — но тщетно. Особый гонец повез отчет на Восток, а Цицерон, ожидая ответа Великого Человека, занялся приглаживанием речей, которые произносил в те тревожные дни. Он вставил туда множество похвал самому себе, особенно в речь, произнесенную с ростр в день, когда были задержаны заговорщики. Меня это так беспокоило, что в одно прекрасное утро, когда Аттик выходил из дома, я отвел его в сторону и прочитал ему несколько таких вставок:

«День спасения нашего города так же радостен и светел для нас, как и день его основания. И так же, как мы благодарим богов за человека, основавшего этот город, мы должны возблагодарить их за человека, спасшего его».

— Что? — воскликнул Аттик. — Я не помню, чтобы он говорил подобное.

— Он и не говорил, — ответил я. — В тот миг подобное сравнение с Ромулом показалось бы ему нелепым… А послушай-ка вот это. — Я понизил голос и оглянулся, убеждаясь, что хозяина нет рядом. — «В благодарность за эти великие дела я не потребую от вас, граждане, никаких наград, никаких знаков отличия, никаких памятников, кроме одного: об этом дне должны помнить вечно, и вы вознесете хвалу великим богам за то, что в это время встретились два человека, — один расширил пределы нашей империи до горизонта, а второй сохранил ее для будущих поколений…»

— Дай я сам посмотрю, — потребовал Аттик. Он выхватил запись из моих рук, прочитал ее до конца и с сомнением покачал головой. — Ставить себя рядом с Ромулом — одно, но сравнивать себя с Помпеем — совсем другое. Даже если подобное произнесет кто-то другой, это будет для него очень опасно, но говорить так самому… Будем надеяться, что Помпей об этом не узнает.

— Обязательно узнает.

— Почему?

— Сенатор приказал мне послать Помпею копию. — Я еще раз убедился, что нас никто не слышит. — Прости, что я лезу не в свои дела, но он меня очень беспокоит. Хозяин сам не свой после этой казни. Плохо спит, никого не слушает и в то же время не может провести и часа в одиночестве. Мне кажется, вид мертвых тел сильно повлиял на него — ты же знаешь, как он брезглив.

— Дело не в нежном желудке Цицерона, а в его сознании, которое не дает ему покоя. Если бы он был полностью уверен, что сделал все правильно, то не пускался бы в эти бесконечные оправдания.

Аттик подметил точно, и сейчас, задним умом, мне жаль Цицерона еще больше, чем тогда, — ведь человек, возводящий себе прижизненный памятник, должен быть очень одинок. Но его главной ошибкой в то время следует считать не тщеславное письмо, посланное Помпею, и не бесконечные похвальбы, вставленные в речи задним числом, а покупку дома.

Цицерон не первым и не последним из государственных деятелей приобрел дом, который был ему явно не по карману. В его случае это оказалась обширная вилла на Палатинском холме по соседству с домом Целера, на которую он положил глаз, когда уговаривал претора встать во главе войска, посылавшегося против Катилины. Тогда дом принадлежал Крассу, однако построен он был для невероятно богатого трибуна Марка Ливия Друза. Зодчий якобы сказал, что возведет здание, которое полностью оградит Друза от любопытствующих взглядов. Говорят, что Друз ответил: «Нет. Ты должен построить такой дом, в котором я буду виден всем жителям этого города». Именно таким он и был: расположенный высоко на холме, широкий, выделяющийся своей роскошью, хорошо видный с любого места на форуме и Капитолии. С одной стороны к нему примыкал дом Целера, а с другой — большой общественный сад, где стоял портик, воздвигнутый отцом Катула. Не знаю, кто заронил в голову Цицерона мысль о приобретении этого дома. Возможно, Клавдия. Знаю только одно: как-то за обедом она сказала ему, что дом все еще не продан и будет «совершенно очаровательно», если Цицерон окажется ее соседом. Естественно, с этой минуты Теренция стала главным противником покупки.

— Он слишком новомодный и кричащий, — сказала она мужу. — Выглядит как воплощение мечты плебея о доме благородного человека.

— Я Отец Отечества. Людям понравится, что я буду смотреть на них сверху вниз, как настоящий отец. И мы заслужили жить именно там, среди Клавдиев, Эмилиев Скавров, Метеллов, теперь мы, Цицероны, тоже великая семья. И потом, я думал, что наш нынешний дом тебе не нравится.

— Я не против переезда вообще, муж мой, я против переезда именно в этот дом. А кроме того, откуда ты возьмешь деньги? Это одно из самых больших поместий в Риме — стоит не меньше десяти миллионов.

— Я поговорю с Крассом. Может быть, он сделает мне скидку.

Жилище Красса тоже находилось на Палатинском холме и выглядело снаружи очень скромно, особенно если принять во внимание слухи о том, что у этого человека имелось восемь тысяч амфор, доверху наполненных серебром. Сам Красс был дома, с абакусом[68], счетными книгами и множеством рабов и вольноотпущенников, которые вели его дела. Я сопровождал Цицерона, и после короткой беседы о государственных делах хозяин заговорил о доме Друза.

— Ты что, хочешь купить его? — сразу насторожился Красс.

— Возможно. Сколько ты хочешь?

— Четырнадцать миллионов.

— Ого! Боюсь, для меня это дороговато.

— Тебе я отдам за десять.

— Очень щедро с твоей стороны, но все-таки это слишком дорого для меня.

— Восемь?

— Нет, Красс. Большое спасибо, но мне не стоило начинать весь этот разговор.

Цицерон начал подниматься из кресла.

— Шесть? — предложил Красс. — Четыре?

— А если три с половиной?

Позже, когда мы возвращались домой, я попытался обратить внимание Цицерона на то, что покупка такого дома за четверть его действительной стоимости может не понравиться избирателям. Сделка вызовет слишком много вопросов.

— А при чем здесь избиратели? — ответил Цицерон. — Что бы я ни делал, я не могу притязать на консульство в течение ближайших десяти лет. И в любом случае совсем не обязательно раскрывать подробности сделки.

— Так или иначе, об этом станет известно, — предупредил я.

— Ради всех богов, не надо учить меня жить. Достаточно того, что это делает моя жена, а тут еще письмоводитель… Разве я наконец не заслужил права на кое-какую роскошь? Половина этого города была бы кучей пепла и битого кирпича, если бы не я!.. Кстати, от Помпея ничего нет?

— Ничего, — ответил я, наклонив голову.

Больше мы к этому не возвращались, но мое беспокойство усилилось. Я был уверен, что Красс потребует за свои деньги каких-нибудь уступок, — или же он ненавидит Цицерона настолько сильно, что готов пожертвовать десятью миллионами, лишь бы только вызвать к нему зависть и неприязнь простых людей. Я втайне надеялся, что через день-два Цицерон откажется от этой затеи, — еще и потому, что, как я хорошо знал, у него не было нужной суммы. Однако хозяин всегда считал, что доходы должны соответствовать расходам, а не наоборот. Он твердо решил поселиться среди великих семей республики и должен был найти деньги. Очень скоро он придумал, как это сделать.

В тот период на форуме почти каждый день шли суды над заговорщиками. Подсудимыми были Автроний Пет, Кассий Лонгин, Марк Лека, двое предполагаемых убийц Цицерона, Варгунтей и Корнелий, и многие, многие другие. В каждом случае Цицерон выступал как свидетель обвинения, и так как он пользовался громкой славой, одного его слова хватало для вынесения неблагоприятного приговора. Одного за другим заговорщиков признавали виновными, однако теперь уже не обрекали на смерть, так как опасность отступила. Вместо этого их лишали гражданства и имущества — и отправляли в вечное изгнание. Поэтому заговорщики и их родные люто ненавидели Цицерона, и он продолжал ходить в сопровождении телохранителей.

Наверное, с особым нетерпением римляне ждали суда над Публием Корнелием Суллой, который погряз в заговоре по самую свою благородную шею. Когда приблизилось разбирательство, его защитник — естественно, Гортензий — пришел к Цицерону.

— Мой клиент хотел бы попросить тебя об одной услуге, — сказал он.

— Позволь, я сам догадаюсь: он не хочет, чтобы я выступал в суде против него?

— Вот именно. Он совершенно невиновен и всегда был сторонником республики.

— Давай не будем притворяться. Он виновен, и ты это прекрасно знаешь. — Цицерон внимательно посмотрел на бесстрастное лицо Гортензия, как бы оценивая своего посетителя. — Впрочем, ты можешь сказать Сулле, что я готов придержать свой язык, но при одном условии.

— При каком же?

— Если он заплатит мне миллион сестерциев.

Я, как обычно, записывал этот разговор и должен сказать, что моя рука замерла, когда я это услышал. Даже Гортензий, которого после тридцати лет защитнической деятельности в Риме было трудно чем-то удивить, выглядел пораженным. Однако он отправился к Сулле и вернулся к вечеру того же дня.

— Мой клиент хотел бы сделать тебе встречное предложение. Если ты выступишь в его защиту, то он готов заплатить тебе два миллиона.

— Согласен, — сказал Цицерон, ни минуты не колеблясь.

Понятно, что, если бы эта сделка не была заключена, Суллу приговорили бы, как и всех остальных, — говорили даже, что он уже перевел большую часть своих богатств за границу. Поэтому, когда в первый день суда Цицерон появился и расположился на скамье, предназначенной для защиты, Торкват — старый союзник Цицерона — едва сдержал ярость и разочарование. В заключительной речи он обрушился на Цицерона, назвав его тираном, обвинив в том, что он взял на себя обязанности и судьи, и присяжных, и в том, что он третий чужеземный царь Рима, после Тарквиния и Нумы Помпилия. Это было больно слышать; хуже того, кое-кто из присутствовавших на форуме стал рукоплескать Торквату. Даже Цицерон, надевший на себя панцирь самоуважения, не остался нечувствительным к народному мнению, выраженному таким образом. Когда пришло его время выступать, он произнес что-то вроде извинения:

— Соглашусь, что мои достижения и заслуги, возможно, сделали меня высокомерным гордецом. Но я могу сказать только одно: буду считать себя полностью вознагражденным за все то, что я сделал для этого города и его жителей, если услуги, оказанные всему человечеству, не повлекут для меня никакой опасности. На форуме полно людей, которые больше не угрожают вам, но продолжают угрожать мне.

Речь, как всегда, удалась, и Суллу оправдали. Уже тогда Цицерону надо было обратить внимание на первые признаки надвигавшейся бури. Однако в то время все его мысли были заняты поиском денег для покупки дома, поэтому он быстро забыл об этом случае. До требуемой суммы не хватало полутора миллионов сестерциев, и он обратился к ростовщикам. Те потребовали обеспечения, и ему пришлось рассказать, по крайней мере двоим из них, — на условиях полной тайны — о договоренностях с Гибридой и ожидаемой части доходов от Македонии. Этого оказалось достаточно, чтобы закрыть сделку, и к концу года мы переехали на Палатинский холм.

Дом был так же великолепен внутри, как и снаружи. Столовую украшал деревянный потолок с позолоченными стропилами. В зале стояли покрытые золотом статуи юношей, в вытянутые руки которых вставлялись факелы. Цицерон сменил убогую, заваленную свитками комнату для занятий, в которой мы провели столько незабываемых часов, на роскошную библиотеку. Я тоже получил комнату побольше — она помещалась в подвале, но была сухой, с небольшим решетчатым окном, через которое проникали ароматы сада; по утрам слышалось пение птиц. Конечно, я предпочел бы свободу и собственное жилье, но Цицерон об этом не заикался, а просить самому мне мешали застенчивость и, как ни странно, гордость.

Разложив свой скудный скарб и найдя, куда спрятать накопления, я присоединился к Цицерону, и мы отправились осматривать поместье. Тропа, обозначенная колоннами, привела нас мимо дачного домика и открытой беседки в розарий. Те несколько цветков, которые еще держались на кустах, были поникшими и увядшими; когда Цицерон дотронулся до них, они осыпались. Мне казалось, что за нами следит весь город: я чувствовал себя неуютно, но такова была плата за открывавшийся вид, действительно великолепный. Чуть ниже храма Кастора были хорошо видны ростры, а еще ниже — здание сената. Если же поглядеть в другую сторону, просматривалась усадьба верховного понтифика, где обитал Цезарь.

— Наконец-то я достиг этого, — сказал Цицерон, глядя вниз с легкой улыбкой. — Мой дом лучше, чем его.


Церемония восхваления Благой Богини, как всегда, приходилась на четвертый день декабря. Это было ровно через год после задержания заговорщиков и через неделю после переезда в новый дом. У Цицерона не было заседаний в суде, а вопросы, разбиравшиеся в тот день сенатом, мало занимали его. Он сказал мне, что в город мы не пойдем, а займемся его воспоминаниями.

Хозяин решил сочинить два собственных жизнеописания: одно на латинском языке, для общего пользования, а другое, отличавшееся от него, — на греческом, для более узкого круга читателей. Он также пытался убедить кого-нибудь из римских поэтов создать на основе его этого эпическую поэму. Первый, кому он это предложил, — Архий, который сделал нечто подобное для Лукулла, — отказался: мол, он уже слишком стар и боится, что ему не хватит времени, дабы по достоинству отобразить столь великие деяния. Второй поэт, которого выбрал Цицерон, модный в то время Фиилл, скромно заметил, что не считает свой талант достаточным для выполнения столь непомерной задачи.

— Поэты, — ворчал Цицерон. — Не знаю, что с ними происходит. История моего консульства — это золотая находка для любого, обладающего хоть каплей воображения. Все идет к тому, что мне придется самому заняться поэмой.

Эти слова вселили в мое сердце ужас.

— А нужно ли это? — спросил я.

— Что ты имеешь в виду?

Я почувствовал, как покрываюсь потом.

— Но ведь даже Ахиллу потребовался Гомер. История Ахилла не получила бы такого, я бы сказал, эпического звучания, если бы он рассказал ее сам, от своего имени.

— Ну, с этой загвоздкой я справился вчера ночью. Я решил, что расскажу свою историю от имени богов, которые будут по очереди рассказывать о той или иной части моей жизни, приветствуя меня среди бессмертных на Олимпе. — Он вскочил и откашлялся. — Сейчас я покажу тебе, что имею в виду:

                                       …Тебя же, в расцвете

Юности вырванного из среды их, отечество, вызвав, послало

В гущу борьбы за все доблестное. Ныне ж, заботам

Дав передышку, тебя истерзавшим, ты этим занятьям,

Родине нужным, себя посвятил, и мне, твоей музе[69].

Это было совершенно ужасно. Боги, наверное, сами рыдали, слушая эти вирши. Но когда он был в настроении, Цицерон мог выкладывать гекзаметры так же легко, как каменщик кирпичную стену: выдать три, четыре, пять сотен строк для него было детской игрой. Он метался по библиотеке, играя Юпитера, Минерву, Уранию, и стихи лились таким потоком, что я не поспевал за ним, даже используя скоропись. Должен признаться, что я почувствовал большое облегчение, когда в библиотеку на цыпочках вошел Сосифей и сообщил, что Цицерона ждет Клавдий. Было около шести часов утра, а хозяин был охвачен таким вдохновением, что я испугался, не отошлет ли он посетителя. Однако Цицерон знал, что Клавдий наверняка принес последние сплетни, и любопытство пересилило вдохновение. Он приказал Сосифею ввести гостя. Клавдий появился в библиотеке с аккуратно уложенными локонами и подстриженной козлиной бородкой, распространяя вокруг себя запах шафрана. Ему уже исполнилось тридцать, и он был женатым мужчиной, после того как летом вступил в брак с Фульвией, пятнадцатилетней наследницей Гракхов. В это же время он стал магистратом. Однако женитьба не слишком изменила Клавдия. Приданое супруги включало большой дом на Палатинском холме, и именно там она по большей части проводила вечера в полном одиночестве, пока муж веселился в тавернах Субуры.

— Очень занятные новости, — объявил Клавдий. — Но ты должен обещать, что никому ничего не скажешь.

Цицерон жестом предложил ему сесть.

— Ты же знаешь, я умею хранить тайны.

— Тебе действительно понравится, — сказал Клавдий, усаживаясь. — Сногсшибательная новость.

— Надеюсь, ты меня не разочаруешь.

— Ни за что. — Клавдий подергал себя за бородку. — Повелитель Земли и Воды разводится.

Цицерон сидел, развалясь в кресле, с полуулыбкой на лице — его обычная поза, когда он слушал Клавдия. Услышав это, он медленно выпрямился:

— Ты совершенно уверен?

— Я только что услышал это от твоей соседки — моей очаровательной сестрички, которая, кстати, шлет тебе привет, — а она получила это известие с особым посыльным, прибывшим прошлой ночью от ее мужа, Целера. Как я понимаю, Помпей написал Муции и велел ей покинуть дом к тому времени, как он вернется в Рим.

— А когда это будет?

— Через несколько недель. Его флот недалеко от Брундизия. Может быть, он уже высадился.

Цицерон тихонько присвистнул:

— Так он наконец возвращается. Спустя шесть лет — я думал, что уже никогда его не увижу.

— Скорее надеялся, что больше его не увидишь.

Замечание было дерзким, однако Цицерон, слишком занятый будущим возвращением Помпея, не обратил на него внимания.

— Если он разводится, значит собирается жениться вновь. Клавдия знает на ком?

— Нет. Только то, что Муция получила по своей хорошенькой попке, а дети остаются с Помпеем, хотя он едва знает их. Как ты понимаешь, оба ее брата взбешены. Целер клянется, что его предали. Непот кричит о том же. Естественно, Клавдия находит все это очень смешным. И все же какая черная неблагодарность — после всего, что они для него сделали, — развестись с их сестрой, обвинив ее в супружеской неверности!

— А она действительно была неверна?

— Неверна? — Клавдий хихикнул. — Мой дорогой Цицерон, эта сука лежала на спине, не вставая, все шесть лет, пока его не было. Только не говори, что ты с ней не переспал! Если это верно, ты единственный такой мужчина во всем Риме!

— Ты что, пьян? — спросил Цицерон. Он наклонился и принюхался, а затем сморщил нос. — Ну конечно! Тебе лучше пойти и протрезветь и не забывать о правилах приличия.

В какой-то миг я испугался, что Клавдий его ударит. Но он ухмыльнулся и стал качать головой из стороны в сторону.

— Какой я ужасный человек! Ужасный, ужасный человек…

Он выглядел так комично, что Цицерон забыл про свой гнев и рассмеялся.

— Убирайся, — сказал он. — И проказничай в другом месте.

В этом был весь Клавдий — непостоянный человек, испорченный, очаровательный мальчик, каким я запомнил его до того, как все произошло.

— Этот юнец восхищает меня, — сказал Цицерон, после того как Клавдий ушел. — Но не могу сказать, что я к нему привязан. Хотя я готов выслушать пару ругательств от любого, кто принесет мне такие любопытные новости.

С этой минуты он был слишком занят, пытаясь просчитать все возможные последствия возвращения Помпея и его новой женитьбы, поэтому диктовки в этот день больше не было. Я был благодарен за это Клавдию, однако больше о его посещении в тот день не вспоминал.


Несколько часов спустя в библиотеку пришла Теренция, чтобы попрощаться с мужем. Она отправлялась на ночные празднества, посвященные Благой Богине. Предполагалось, что она вернется только на следующее утро. Отношения супругов заметно охладели. Теренция получила в свое распоряжение прекрасные покои на верхнем этаже, но все еще ненавидела сам дом, особенно из-за пользовавшихся дурной славой ночных бдений у Клавдии, жившей по соседству, а также близости форума с его шумной толпой — люди таращились на «жену Цицерона» всякий раз, когда она выходила со служанками на террасу. Чтобы успокоить ее, Цицерон лез из кожи вон.

— И где же сегодня будут чествовать Благую Богиню? Если, конечно, — добавил он с улыбкой, — простому смертному позволено знать эту священную тайну?

Празднование всегда происходило в доме одного из высших чиновников. Его жена отвечала за подготовку праздника, и места проведения ежегодно менялись.

— В доме Цезаря.

— Хозяйкой будет Аврелия?

— Нет, Помпея.

— Интересно, придет ли Муция?

— Думаю, да. А почему нет?

— Ей должно быть стыдно показываться на людях.

— Это еще почему?

— Да вроде бы Помпей разводится с ней.

— Не может быть! — Несмотря на все старания, Теренция не смогла скрыть любопытства. — Откуда ты знаешь?

— Заходил Клавдий и рассказал мне.

— Тогда, скорее всего, это вранье. — Теренция немедленно с неодобрением поджала губы. — Тебе надо тщательнее подбирать знакомых.

— Это мое дело, с кем я общаюсь.

— Конечно твое. Но ты не мог бы избавить от своих знакомых всех нас? Нам вполне достаточно его сестры в двух шагах от нас, чтобы терпеть под своей крышей еще и брата.

Она повернулась и, не попрощавшись, зацокала по мраморному полу. Цицерон состроил гримасу за ее спиной.

— Старый дом был слишком далеко от всего, теперь новый — слишком близко… Тебе повезло, что ты не женат, Тирон.

Я с трудом удержался, чтобы не сказать, что меня об этом как-то забыли спросить.

Несколько недель назад Цицерона позвали на обед к Аттику, который должен был состояться в этот вечер. Кроме него, были приглашены Квинт и, как ни странно, я. По замыслу нашего хозяина, мы вчетвером должны были собраться в том же месте, что и год назад, и провозгласить тост за то, что и мы, и Рим выжили. Мы с хозяином появились в доме Аттика, когда наступил вечер. Квинт уже был там. Однако, хотя еда и питье были безукоризненны, Помпей дал обильную пищу для разговоров, а библиотека располагала к приятной неторопливой беседе, обед явно не удался. Все были в расстроенных чувствах. Цицерон не мог забыть стычку с Теренцией и все время думал о возвращении Помпея. Квинт, чье преторство заканчивалось, ходил в долгах как в шелках и беспокоился о том, какая из провинций достанется ему по жребию. Даже Аттик со своим эпикурейством, обычно не поддававшийся влиянию внешнего мира, был погружен в какие-то посторонние мысли. Как всегда, я старался подстроиться под них и говорил только тогда, когда меня спрашивали. Мы выпили за «великое четвертое декабря», но никто, даже Цицерон, не ударился в воспоминания. Неожиданно всем показалось, что это неправильно — праздновать смерть пятерых человек, пусть и преступников. Прошлое опустилось на нас тяжелой тенью, и все замолчали. Наконец Аттик сказал:

— Я подумываю о том, чтобы возвратиться в Эпир.

Несколько минут все молчали.

— Когда? — тихо спросил Цицерон.

— Сразу после сатурналий.

— Ты не подумываешь о возвращении, — сказал Квинт неприятным голосом. — Ты уже все решил и просто ставишь нас в известность.

— А почему ты хочешь ехать именно сейчас? — спросил Цицерон.

Аттик покрутил бокал в руке.

— Я приехал в Рим два года назад, чтобы помочь тебе с выборами. С тех пор я всегда был рядом с тобой, во всем тебя поддерживал. Мне кажется, что сейчас твое положение упрочилось и я тебе больше не нужен.

— Неправда, — заметил Цицерон.

— Кроме того, у меня там есть дела, которые я совсем забросил.

— Ах вот как, — сказал Квинт в свой бокал, — дела. Теперь ты говоришь правду.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Аттик.

— Да так, ничего.

— Нет уж, пожалуйста. Договори, если начал.

— Оставь его, Квинт, — предупредил Цицерон.

— Только одно, — продолжил Квинт. — Я и Марк подвергаемся опасностям публичной жизни и взваливаем на себя всю тяжелую работу, а ты порхаешь между своими поместьями и занимаешься делами по своему усмотрению. Ты зарабатываешь на своей близости к нам, а у нас вечно не хватает денег. Вот и все.

— Но вы пользуетесь преимуществами государственных деятелей — вы известны, обладаете властью, и вас будут помнить потомки. А я — никто.

— Никто! Никто, который знает всех! — Квинт сделал еще глоток. — Мне не стоит надеяться, что ты заберешь в Эпир свою сестрицу, да?

— Квинт! — прикрикнул на него Цицерон.

— Если твоя семейная жизнь не удалась, — мягко сказал Аттик, — мне очень жаль. Но моей вины в этом нет.

— Ну вот, опять, — сказал Квинт. — Даже свадьбы ты умудрился избежать… Клянусь, этот парень постиг тайну беспечной жизни. Почему бы тебе не взять на себя часть забот о стране, как это делаем все мы?

— Все, хватит, — произнес Цицерон, поднимаясь. — Мы, пожалуй, пойдем, Аттик, прежде чем кое-кто не сказал слов, о которых завтра будет жалеть. Квинт? — Он протянул руку брату, который скривился и отвернулся от него. — Квинт! — повторил он со злостью и еще раз протянул руку.

Тот нехотя повернулся и поднял на него взгляд, в котором я увидел столько ненависти, что от страха у меня перехватило дыхание. Однако в следующий миг он отбросил салфетку и встал. Его качнуло, и он чуть не упал на стол, но я схватил его за руку и поддержал. Шатаясь, Квинт вышел из библиотеки, а мы последовали за ним.

Ранее Цицерон вызвал для нас носилки, но теперь настоял, чтобы ими воспользовался Квинт. «Отправляйся домой, брат, а мы прогуляемся». Мы помогли Квинту усесться в носилки, и Цицерон велел отнести его в наш старый дом на Эсквилинском холме, рядом с храмом Теллуса, в который Квинт переехал после того, как Цицерон обзавелся новым жилищем. Квинт заснул еще перед тем, как носилки тронулись. Пока мы провожали его глазами, я подумал, что нелегко быть младшим братом великого человека. Ведь жизнь Квинта — положение в обществе, домашние дела и даже семейные — целиком зависела от намерений его блестящего, честолюбивого брата, который умел добиваться своего.

— Он не имел в виду ничего плохого, — сказал Цицерон Аттику. — Просто очень волнуется за будущее. Как только сенат назовет провинции на этот год и Квинт узнает, куда поедет, он успокоится.

— Ты совершенно прав. Но боюсь, в кое-что из сказанного он действительно верит. Надеюсь, что он выражал не твои мысли.

— Мой дорогой друг, я очень хорошо знаю, что за нашу дружбу ты заплатил больше, чем заработал на ней. Просто мы с тобой выбрали разные дороги. Я боролся за публичное признание, а ты — за свою независимость, и лишь боги знают, кто из нас окажется прав. Но ты всегда будешь самым важным, что есть у меня в жизни. С этим мы разобрались?

— Да.

— И ты зайдешь ко мне перед отъездом, а потом будешь мне часто писать?

— Обещаю.

С этими словами Цицерон поцеловал его в щеку, и два друга расстались: Аттик вернулся в свой прекрасный дом, к книгам и сокровищам, а бывший консул направился вниз по холму, сопровождаемый телохранителями. Если рассуждать о том, что такое приятная жизнь и как ее вести, — в моем случае это чисто умозрительные соображения, — я выбираю то же, что и Аттик. Тогда мне казалось — и с годами я все больше убеждаюсь в правильности своего предположения, — что лишь сумасшедший станет бороться за власть, когда есть возможность сидеть на солнышке и читать книги. Кроме того, я хорошо знаю, что, даже если бы я родился свободным, у меня никогда не было бы всепоглощающей жажды власти и честолюбия, без которых не создаются и не разрушаются города.

Так вышло, что по дороге домой мы прошли мимо всех мест, связанных с триумфами Цицерона, и все равно он был очень молчалив — вспоминал разговор с Аттиком. Мы прошли мимо запертого, пустынного здания сената, где он произнес столько памятных речей; мимо изогнутых, украшенных статуями героев ростр, с которых он обращался к тысячам римлян; наконец, мимо храма Кастора, где он впервые выступил с обвинительной речью по делу Верреса, с которой и начался его великолепный путь наверх.

Большие общественные здания и памятники, такие величественные и молчаливые, казались мне в ту ночь сотканными из воздуха. В отдалении слышались какие-то голоса, поблизости от нас — шуршание, но это оказались всего лишь крысы, рывшиеся в горах мусора. Мы вышли с форума, и перед нами раскинулись мириады огней на Палатинском холме, которые повторяли его очертания: желтоватые отблески фонарей и факелов на террасах, темно-розовое пламя свечей и ламп в окнах, между деревьев. Внезапно Цицерон остановился.

— Разве это не наш дом? — спросил он, указывая на длинный ряд огней. Я проследил за его рукой и согласился: да, наверное, наш.

— Очень странно, — сказал он. — Большинство окон освещены. Такое впечатление, что Теренция вернулась.

Мы стали быстро взбираться по склону холма.

— Если Теренция покинула церемонию так рано, — задыхаясь, сказал Цицерон, — это произошло не по ее воле. Что-то случилось.

Он почти бегом промчался по улице и забарабанил в дверь. Внутри, в атриуме, мы обнаружили Теренцию, стоявшую среди служанок, которые при виде Цицерона затарахтели, как стая сорок. На госпоже опять был плащ, туго завязанный под горлом и скрывавший священные одежды.

— Теренция, — потребовал Цицерон ответа, бросаясь к ней, — что случилось? С тобой все в порядке?

— Со мной — да, — ответила она голосом, дрожащим от ярости. — А вот Рим тяжело болен.


То, что такой смехотворный случай мог иметь далеко идущие последствия, может показаться нелепым будущим поколениям. Даже в то время это выглядело нелепостью: именно так обычно и выглядит борьба за общественную нравственность, которая нелепа сама по себе. Но человеческая жизнь изменчива и непредсказуема. Какой-нибудь шут разбивает яйцо, и это приводит к трагедии.

Сама история была довольно простой: Теренция в тот же вечер поведала обо всем Цицерону, и никто не ставил ее рассказ под сомнение. Когда Теренция прибыла в дом Цезаря, ее приветствовала Абра, комнатная служанка Помпеи, — разбитная девчонка, лишенная нравственных устоев, что полностью отвечало нраву не только ее хозяйки, но и хозяина, которого, естественно, не было дома. Абра провела Теренцию в главный зал, где уже были Помпея, хозяйка вечера, девственницы-весталки и мать Цезаря, Аврелия. В течение часа там собралось большинство представительниц высшего общества Рима, и началось исполнение обряда. Теренция напрочь отказалась сообщить, что они делали, заметив только, что дом был погружен во тьму, когда обряд прервали крики. Они бросились на звуки и сразу же наткнулись на вольноотпущенницу Аврелии, пребывавшую чуть ли не в исступлении. Служанка рассказала, что подошла к одной из музыкантш и обнаружила, что это переодетый мужчина. Именно в этот миг Теренция поняла, что Помпеи нигде не видно.

Аврелия тут же стала распоряжаться: велела закрыть все священные предметы, а также запереть и затем охранять двери и окна. Затем она и несколько самых смелых женщин, включая Теренцию, стали тщательно обыскивать громадный дом. Через какое-то время в спальне Помпеи обнаружился некто в женских одеждах, державший лиру и пытавшийся спрятаться за занавеской. Они погнали незнакомца в триклиний, где тот, споткнувшись о диван, упал, и с его головы слетело покрывало. Почти все узнали мужчину, который под ним прятался. Он сбрил свою крохотную бородку, намазал щеки румянами, нанес помаду и краску для глаз, но этого не хватило, чтобы полностью скрыть всем известные черты хорошенького мальчика Публия Клавдия Пульхра. «Твоего друга, Цицерон», — горько добавила Теренция.

Клавдий, изрядно пьяный, понял, что его раскрыли, вскочил на стол, задрал полы одежд и стал трясти своими сокровищами перед женщинами, включая девственниц-весталок. А затем под визг и крики выбежал из комнаты и умудрился удрать через кухонное окно. Только после этого появилась Помпея в сопровождении Абры, и Аврелия немедленно назвала их соучастницами непотребства. Обе отнекивались как могли, но старшая девственница-весталка объявила, что их возражения ничего не значат: совершилось осквернение святынь, празднество следует прекратить, и все должны разойтись по домам.

Таков был рассказ Теренции; Цицерон выслушал его с недоверием, отвращением и еле скрываемым восторгом.

Было очевидно, что на людях и при Теренции Цицерон станет изображать поборника нравственности, однако втайне он считал, что это одна из самых смешных историй, которую он когда-либо слышал. Когда же хозяин представил Клавдия, трясущего своим хозяйством перед испуганными лицами самых чванливых матрон Рима, он хохотал до слез. Но это было уже в уединении его библиотеки. Что же касается государственных дел, то Отец Отечества решил, что Клавдий наконец раскрылся как круглый дурак — «ему уже тридцать, а не тринадцать, ради всех богов» — и что его путь к магистратским должностям оборвался в самом начале. Еще хозяин с радостью подумал, что и у Цезаря могут возникнуть неприятности: бесчинство произошло в его доме, в нем была замешана его жена, и это наверняка будет иметь последствия для самого Цезаря.

Именно с таким настроением Цицерон на следующее утро направился в сенат, ровно через год и один день после прений о судьбе бунтовщиков. Многие из старших членов сената уже слышали от своих жен о том, что случилось, и, ожидая в сенакулуме, что скажут авгуры, обсуждали только это происшествие. Отец Отечества торжественно переходил от одной кучки мужчин к другой, напустив на лицо глубочайшую серьезность и скорбь, скрестив руки под тогой и печально качая головой. Он с мнимой неохотой распространял эти новости среди тех, кто еще ничего не знал. Заканчивая, Цицерон говорил, бросая взгляд, через зал: «Смотрите, вон стоит несчастный Цезарь. Как ему сейчас, должно быть, неловко».

И действительно, Цезарь, мрачный и зловещий, тем серым декабрьским днем стоял совсем один — молодой верховный понтифик, чьи дела находились в полном упадке. Его преторство, подходившее к концу, оказалось бесславным: однажды он даже попал под подозрение, и ему сильно повезло, что его не привлекли к суду вместе с другими сообщниками Катилины. Цезарь с нетерпением ждал, куда его пошлют на кормление: он нуждался в богатой провинции, потому что был по уши в долгах. А теперь возмутительное происшествие с участием Клавдия и Помпеи грозило превратить его во всеобщее посмешище. Его можно было пожалеть, видя, как он неотрывно следит за Цицероном, передвигающимся по залу и разносящим это известие. Гроза римских мужей — сам рогоносец! Менее великий человек постарался бы не показываться в сенате в ближайшие дни, но это было не в духе Цезаря. Когда знамения наконец были истолкованы, он прошел к своему месту на скамье преторов, недалеко от Квинта. Цицерон же направился к скамье бывших консулов по другую сторону прохода.

Как только заседание началось, бывший претор Корнифиций, считавший себя борцом за чистоту религии, вскочил и потребовал немедленно обсудить «бесстыдное и безнравственное» происшествие, которое, по рассказам, случилось в доме верховного понтифика прошлой ночью. Сейчас я понимаю, что это могло бы стать концом Клавдия: из-за своей молодости он еще не имел права занять место в сенате. Однако, на его счастье, в тот день председательствовал Мурена, его отчим. Независимо от того, что думал сам Мурена, он вовсе не хотел, чтобы трепали доброе имя его семьи.

— Дело не относится к ведению сената, — объявил он. — Если что-либо произошло, это должна расследовать коллегия понтификов.

Вскочил Катон, с глазами, сверкавшими при одной мысли о подобном упадке нравов.

— Тогда я предлагаю, чтобы сенат обратился в коллегию понтификов. Пусть они проведут расследование и доложат нам о его итогах, — предложил он. — Причем доложат как можно скорее.

Мурене пришлось поставить предложение на голосование, и его приняли без всякого обсуждения. Ранее Цицерон говорил мне, что не собирается вмешиваться в прения. «Я предоставлю Катону и остальным вдоволь наговориться, если они этого хотят; сам я в этом участвовать не буду; так достойнее». Но когда дело дошло до обсуждения, он не смог сдержаться. Торжественно поднявшись на ноги, он посмотрел прямо на Цезаря:

— Так как поругание, о котором мы говорим, произошло под крышей верховного понтифика, быть может, он освободит нас от необходимости ждать итогов расследования и расскажет прямо сейчас, было совершено преступление или нет?

Лицо Цезаря настолько исказилось, что даже с моего места у двери, куда мне пришлось вернуться, после того как Цицерон перестал быть консулом, я видел, как двигаются у него желваки, когда он встал, чтобы ответить.

— Культ Благой Богини не относится к ведению верховного понтифика, так как даже ему не позволяется присутствовать на празднествах.

И Цезарь опустился на свое место.

Изобразив на лице недоумение, Цицерон встал вновь:

— Но ведь жена верховного понтифика была хозяйкой церемонии. Он должен знать, хотя бы в общих чертах, что произошло.

Он сел на скамью.

Цезарь секунду колебался, а затем встал и негромко произнес:

— Эта женщина — больше не жена мне.

По рядам сенаторов пробежал взволнованный шепот. Цицерон встал опять. Теперь его недоумение было неподдельным.

— Итак, мы можем предположить, что оскорбление богине все-таки было нанесено?

— Совсем не обязательно, — ответил Цезарь и опять сел.

Цицерон опять встал:

— Но если поругания не произошло, почему верховный понтифик разводится со своей женой?

— Потому что жена верховного понтифика должна быть вне подозрений.

Этот хладнокровный ответ вызвал восхищение среди сенаторов. Цицерон больше не вставал и знаком показал Мурене, что не хочет продолжать обсуждение. Позже, когда мы возвращались домой, он сказал мне не без доли восхищения:

— Это самый безжалостный поступок, который я когда-либо наблюдал в сенате. Как ты думаешь, сколько лет Цезарь и Помпея женаты?

— Лет шесть-семь.

— И я уверен, что Цезарь решился на развод с ней только в тот миг, когда я задал ему вопрос. Он понял, что это лучший способ выбраться из ловушки. Да, Цезарю надо отдать должное — большинство не смогло бы с такой легкостью расстаться даже с собакой, не говоря уже о жене.

Я печально думал о красавице Помпее. Известно ли ей, что ее муж только что публично расторг их брак? Зная, как быстро действует Цезарь, я был уверен, что к вечеру она окажется на улице.

Когда мы пришли домой, Цицерон сразу прошел в библиотеку, чтобы избежать встречи с Теренцией. Там он лег на ложе и сказал:

— Хочу послушать чистый греческий язык, чтобы смыть с себя всю грязь государственных дел.

Сосифей, который обычно читал ему, был болен и попросил меня занять его место. По его просьбе я достал свиток с Еврипидом и развернул его под лампой. Это были «Просительницы». Думаю, Цицерон выбрал именно их, поскольку в тот день думал только о казни заговорщиков и надеялся походить на Тесея хотя бы тем, что разрешил предать тела преступников земле. Я дошел до его любимых строк: «Опоры нет ни в дерзком вожде, ни в моряке. Они должны и в бурю быть спокойны. Осторожность. Нет мужества надежней меж людей…»[70] Тут вошел раб и сообщил, что в атриуме его ждет Клавдий.

— Иди и вели ему убираться из моего дома. Меня больше не должны видеть с ним.

Произнеся эти слова, хозяин грубо выругался.

Это поручение мне не очень понравилось, но я отложил Еврипида и направился в атриум. Я думал, что увижу Клавдия в расстроенных чувствах, однако на его губах блуждала улыбка.

— Добрый день, Тирон. Я подумал, что лучше сразу прийти к учителю, получить нагоняй и забыть об этом.

— Боюсь, что моего хозяина нет.

Улыбка Клавдия несколько увяла — он считал, что я лгу.

— Но я приготовил для него восхитительный рассказ о случившемся. Он просто обязан выслушать его. Это смешно. Он не может прогнать меня.

Он оттолкнул меня и через большой зал прошел прямо в библиотеку. Я шагал за ним, заламывая руки. Но, к нашему удивлению, комната была пуста. В противоположном ее конце имелась маленькая дверца для рабов, и, когда мы вошли, она еще закрывалась. Еврипид лежал там, где я оставил его.

— Что ж, — сказал Клавдий нетвердым голосом, — не забудь передать ему, что я приходил.

— Обязательно, — ответил я.

XIII

Приблизительно в это время, как и предсказывал Клавдий, Помпей Великий вернулся в Италию, высадившись в Брундизии. Гонцы сената передавали друг другу эту весть на расстоянии почти четыреста миль, чтобы доставить новости в Рим. Вместе с Помпеем прибыло двадцать тысяч его легионеров, к которым он на следующий день обратился с речью, собрав всех на городском форуме.

— Солдаты, я благодарю вас за службу. Мы покончили с Митридатом, величайшим врагом Рима со времен Ганнибала, и вместе совершили героические деяния, которые будут помнить и через тысячу лет. Горько сознавать, что нам пора расстаться. Но мы живем в стране законов, а сенат и народ не дали мне разрешения держать войско в Италии. Возвращайтесь в свои родные города. Возвращайтесь в свои дома. Я говорю вам, что вы будете вознаграждены за службу. Все вы получите деньги и землю. Это я вам обещаю. А пока ждите, когда я позову вас присоединиться ко мне в Риме, где вы получите свою долю добычи, и мы вместе отпразднуем величайший триумф, какой только знала столица нашей разросшейся империи, — торжественно произнес Великий Человек.

После этого он отправился в Рим, сопровождаемый только ликторами и несколькими ближайшими друзьями. Когда новости о его скромной свите распространились по стране, они произвели потрясающее воздействие. Люди боялись, что полководец двинется на север во главе всего войска, оставляя за собой безжизненную просеку, будто по ней прошли полчища саранчи. Вместо этого Повелитель Земли и Воды ехал, наслаждаясь неторопливым путешествием, останавливаясь в придорожных гостиницах, и вел себя так, будто он простой путник, возвращающийся домой из чужих земель. Во всех городах, лежавших на его пути, — в Таренте и Венузии, Капуе и Минтурнах — собирались толпы, приветствовавшие Помпея. Сотни людей решили оставить свои дома и двинулись вслед за полководцем в Рим, и скоро сенату сообщили, что к Риму направляется почти пять тысяч человек.

Все эти донесения Цицерон читал с возрастающей тревогой. Ответа на его длинное письмо к Помпею все еще не было, и даже хозяин начал понимать, что его хвастовство по поводу своего консульства не принесет ничего хорошего. Хуже того, от разных людей приходили вести о том, что Помпей недоволен Гибридой. Проехав через Македонию и наглядно убедившись в мздоимстве и беспомощности наместника, Великий Человек собирался по прибытии в Рим потребовать его немедленного отзыва. Подобный шаг грозил Цицерону разорением, ведь он еще не получил от Гибриды ни одного сестерция. Хозяин вызвал меня в библиотеку и продиктовал длинное письмо бывшему сотоварищу: «Я приложу все старания, чтобы прикрыть тебя здесь, только если буду видеть, что мои усилия не тратятся впустую. Но если я не увижу благодарности с твоей стороны, то никому не позволю делать из себя дурака. Даже тебе».

Через несколько дней после сатурналий состоялся прощальный обед в честь Аттика, под конец которого Цицерон вручил ему это письмо и попросил лично передать его Гибриде. Аттик поклялся выполнить поручение, как только достигнет Македонии. А затем, среди слез и объятий, друзья попрощались. Оба были очень расстроены тем, что Квинт не удосужился прийти и попрощаться с Аттиком.

После того как Аттик покинул город, неприятности, казалось, навалились на Цицерона со всех сторон. Он, как и я, очень беспокоился о Сосифее, своем младшем письмоводителе, здоровье которого сильно ухудшилось. Я сам учил этого юношу латинской грамматике, греческому языку и скорописи. Все очень любили его. Благодаря мелодичному голосу он стал чтецом Цицерона. Сосифею было лет двадцать шесть, и он спал в подвале, в каморке рядом с моей комнатой. У него начался кашель, затем лихорадка, и Цицерон послал к нему своего личного врача. Кровопускание не помогло, пиявки тоже. На Цицерона все это произвело очень сильное впечатление; хозяин почти каждый день присаживался на лежанку больного и держал у него на лбу холодную примочку. Я проводил с Сосифеем каждую ночь в течение недели, прислушиваясь к его горячечному бреду, пытаясь успокоить его и заставить выпить немного воды.

Как часто бывает во время лихорадки, последнему приступу предшествовало затишье. Я хорошо помню, как это произошло с Сосифеем. Было далеко за полночь. Я лежал на соломенном матрасе рядом с его лежанкой, укрывшись от холода одеялом и овечьей шкурой. Больной вдруг совсем затих, и в этой тишине и тусклом желтом свете я тоже задремал. Но что-то меня разбудило, и когда я повернулся к нему, то увидел, что Сосифей сидит на лежанке, уставившись на меня с выражением ужаса на лице.

— Письма, — сказал он.

Он всегда так волновался о своей работе, что я чуть не расплакался.

— С письмами все в порядке, — ответил я. — Все хорошо. Спи.

— Я скопировал письма.

— Конечно-конечно. Ты скопировал письма. А теперь спи.

Я попытался уложить его, но больной стал вырываться из моих рук. К этому времени он совершенно исхудал и был хрупок, как ласточка. И все-таки Сосифей не хотел ложиться. Он собирался сказать мне что-то важное.

— Красс об этом знает.

— Конечно, Красс об этом знает, — сказал я успокаивающе. И вдруг что-то толкнуло меня. — О чем знает Красс?

— О письмах.

— Каких письмах? — (Сосифей не отвечал.) — Ты имеешь в виду письма без подписи? Те, в которых говорилось о возможных погромах в Риме? Ты их скопировал?

Он кивнул.

— А откуда Красс знает о них? — прошептал я.

— Я сказал ему. — его исхудавшая рука вцепилась в мою кисть. — Не сердись на меня.

— Я не сержусь, — ответил я, вытирая пот с его лба. — Он, должно быть, запугал тебя.

— Он сказал, что все уже знает.

— Хочешь сказать, он обманул тебя?

— Мне так жаль…

Он замолчал, а затем издал жуткий стон, слишком громкий для такого тщедушного тела, — по нему прошла судорога. Его веки опустились, глаза широко распахнулись в последний раз, и он устремил на меня взгляд, который я не забуду до конца жизни: в нем мне открылась бездна, — после чего откинулся на мои руки и потерял сознание. Я был в ужасе от увиденного; это было все равно что посмотреться в самое черное зеркало — ничего не различить, кроме бесконечности. И в тот миг я понял, что умру так же, как и Сосифей, — бездетным и не оставившим после себя никакого следа. После той ночи я удвоил свои усилия по написанию этих заметок — для того, чтобы моя жизнь имела хоть этот крохотный смысл.

Сосифей промучился еще около суток и умер в последний день старого года. Я сразу же доложил об этом Цицерону.

— Бедняга, — вздохнул консул. — Его смерть расстроила меня больше, чем должна была бы опечалить смерть раба. Проследи за тем, чтобы все присутствующие на похоронах поняли, как он был мне дорог. — Цицерон отвернулся к книге, которую читал, но, заметив, что я все еще в комнате, спросил: — Что еще?

Передо мной стоял трудный выбор. Нутром я понимал, что Сосифей выдал мне свою величайшую тайну, но я не был уверен, что все сказанное было правдой, а не игрой больного воображения. Я разрывался между ответственностью перед умершим и обязательствами перед живыми. Сохранить в тайне исповедь друга или предупредить Цицерона? В конце концов я выбрал последнее.

— Думаю, тебе надо кое-что знать, — сказал я и, достав свою табличку, зачитал хозяину последние слова Сосифея, которые тщательно записал.

Сжав подбородок рукой, Цицерон изучающе смотрел на меня. Когда я закончил, он сказал:

— Я знал, что надо было попросить тебя скопировать эти письма.

До той минуты я все еще не верил в услышанное и постарался скрыть свое потрясение.

— И почему же ты этого не сделал?

— Ты чувствуешь себя оскорбленным? — Хозяин бросил на меня еще один оценивающий взгляд.

— В некоторой степени.

— Не надо. Это просто подчеркивает твою честность. Иногда ты слишком щепетилен для грязных дел, Тирон, и мне было бы трудно провернуть это под твоим осуждающим взглядом. Выходит, мне удалось обвести тебя вокруг пальца?

Казалось, сенатор очень гордился собой.

— Да, — ответил я, — именно так.

И это было правдой. Когда я вспоминаю удивленный взгляд хозяина в ночь, когда Красс, Сципион и Марцелл привезли письма, то не могу не восхищаться его актерскими способностями.

— Жаль, что пришлось тебя обмануть. Однако, как оказалось, Лысую Голову мне провести не удалось. По крайней мере, сейчас ему все известно. — Цицерон опять вздохнул. — Бедный Сосифей. Мне кажется, я точно знаю, когда Красс вытряс из него правду. Наверное, в тот день, когда я послал его забрать записи на этот дом.

— Надо было послать меня.

— Правильно, но тебя не было на месте, а никому больше я доверить все это не мог. Какой ужас бедняга, наверное, испытал, когда старый лис заставил его во всем признаться. Если бы он рассказал мне, что случилось, я бы успокоил его.

— А тебя не волнует то, что может сделать Красс?

— Зачем мне волноваться? Красс получил все, что хотел, кроме начальствования над войском, которое разбило Катилину; то, что он вообще об этом попросил, потрясло меня! А все остальное, особенно эти письма, которые Сосифей написал под мою диктовку и оставил у него на пороге, было для Красса даром богов. Он открестился от заговора и предоставил мне чистить конюшни, да еще и не допустил вмешательства Помпея. Надо признать, что Красс получил от этого гораздо больше, чем я. А пострадали в итоге только виновные.

— А если он решит обо всем рассказать?

— Я буду все отрицать — ведь свидетелей нет. Но Красс этого не сделает. Он совсем не хочет копаться в давно истлевшем грязном белье. — Хозяин вернулся к книге. — Иди и положи монету в рот нашего друга[71]. Будем надеяться, что по ту сторону вечной реки он найдет больше благородства, чем видел по эту.

Я сделал, как он приказал, и на следующий день тело Сосифея сожгли на Эсквилинском поле. Большинство домочадцев появились на похоронах, и я вовсю тратил деньги Цицерона на цветы, флейтистов и благовония. Похороны прошли ничуть не хуже любых других: можно было подумать, что мы прощаемся с вольноотпущенником или даже с горожанином. Обдумав все услышанное, я не стал осуждать нравственную сторону действий Цицерона и не обиделся на него за недостаток доверия. Однако я боялся, что Красс попытается отомстить, и, когда дым погребального костра смешался с низкими облаками, меня наполнили дурные предчувствия.


Помпей приблизился к городу в январские иды. Накануне его приезда Цицерон получил приглашение встретиться с императором в Общественном доме, служившем тогда для государственных приемов. Приглашение было составлено в уважительной форме, и причин отвергать его не было. Более того, отказ мог быть воспринят как оскорбление.

— Однако, — признался мне Цицерон, когда слуга одевал его следующим утром, — я чувствую себя как побежденный, вызванный, чтобы приветствовать победителя, а не как равный ему, приглашенный для обсуждения дел государственной важности.

Когда мы прибыли на Марсово поле, там уже собрались тысячи горожан, ожидавших прибытия своего героя, который, по слухам, находился всего в одной миле от города. Я увидел, что Цицерон несколько огорчен тем, что толпа стоит к нему спиной и не обращает на него никакого внимания, а когда мы вошли в Общественный дом, его достоинству был нанесен еще один удар. Он думал, что встретится с Помпеем один на один, а вместо этого обнаружил еще нескольких сенаторов с помощниками, включая новых консулов, Пупия Пизона и Валерия Мессалу, ожидавших аудиенции. Комната была мрачной и холодной, как во всех государственных зданиях, которыми редко пользуются. В ней стоял резкий запах сырости, но никто не подумал зажечь огонь. Цицерону пришлось ждать, сидя на жестком позолоченном стуле и ведя беседу с Пупием, немногословным помпеевским центурионом, которого он знал много лет и не любил.

Где-то через час шум за окном усилился, и я понял, что Помпей появился перед толпой. Вскоре гомон стал таким, что сенаторам пришлось прекратить разговоры и сидеть молча, как незнакомцам, оказавшимся вместе случайно, в поисках укрытия от дождя. Было слышно, как снаружи бегают люди и раздаются приветственные крики. Прозвучала труба. Наконец приемную заполнил звук шагов, и какой-то мужчина произнес:

— Что же, император, ты не можешь пожаловаться на то, что народ Рима тебя не любит.

Помпей ответил своим звучным голосом:

— Да, все прошло неплохо. Совсем неплохо.

Цицерон встал вместе с другими сенаторами, и через мгновение в комнату вошел великий полководец в парадном одеянии: пурпурная накидка и блестящий бронзовый нагрудник с выгравированным солнцем. Он отдал свой шлем с перьями помощнику, а его центурионы и ликторы заполнили всю комнату. Волосы Помпея были очень густыми, и он провел по ним мясистыми пальцами, придав им знакомый вид волны, изогнувшейся над его широким, загорелым лицом. Военачальник не сильно изменился за прошедшие шесть лет, только стал — если это было возможно — еще более впечатляющим внешне. Его тело было громадным. Император поздоровался с консулами и сенаторами, обменявшись с каждым несколькими словами, пока Цицерон, чувствуя себя неловко, наблюдал за всем этим. Наконец он подошел к моему хозяину.

— Марк Туллий! — воскликнул он. Отступив на шаг, Повелитель Земли и Воды внимательно осмотрел Цицерона, притворно удивившись его блестящим красным кальцеям[72], тоге с пурпурной полосой и безупречной прическе. — Ты прекрасно выглядишь. Ну подойди же, — сказал Великий Человек, раскрывая объятия. — Дай же мне обнять человека, без которого у меня не было бы страны, в которую я могу вернуться. — Он обхватил Цицерона, прижав его к груди, и подмигнул нам поверх его плеча. — Я знаю, так и есть, ведь он не устает напоминать мне об этом!

Все рассмеялись, и Цицерон хотел сделать то же самое. Однако объятия Помпея не давали ему дышать, и он смог только издать еле слышный хрип.

— Ну что же, граждане, — продолжил Помпей, двигаясь по комнате, — присядем?

Принесли большое кресло, в которое уселся император. В руки ему дали указку из слоновой кости. У ног Помпея раскатали ковер, на котором была выткана карта Востока, и под взглядами сенаторов, помогая себе указкой, он стал рассказывать о своих достижениях. По рассказу полководца, за время войны он захватил тысячу укрепленных пунктов, девятьсот городов и четырнадцать стран, включая Сирию, Палестину, Аравию, Месопотамию и Иудею. Указка забегала вновь. Он основал тридцать девять новых городов, причем только три разрешил назвать полисами. Великий Человек ввел на Востоке налог на имущество, который увеличит ежегодные поступления в казну на две трети. Из своих собственных средств император немедленно внесет в казначейство двести миллионов сестерциев.

— Я вдвое увеличил размеры нашей империи, граждане. Римская граница теперь проходит по Красному морю.

Записывая, я обратил внимание на единственное число, которое он постоянно употреблял в своем рассказе. Он употреблял только местоимения «я», «мой», «мое» и так далее. Но разве все эти города, страны и деньги принадлежали только ему — или все-таки Риму?

— Как вы понимаете, мне потребуется указ сената, чтобы узаконить все это.

Повисло молчание. Цицерон, который только к этому времени смог восстановить дыхание, поднял бровь:

— Правда? Всего один указ?

— Да, один указ, — подтвердил Помпей, передавая указку помощнику. — И в нем должно быть всего одно предложение: «Сенат и народ Рима подтверждают правильность всех решений Помпея Великого во время войны на Востоке». Разумеется, вы можете при желании добавить слова благодарности, но смысл должен быть именно этот.

Цицерон посмотрел на других сенаторов. Те отводили глаза, предоставляя ему вести разговор.

— А что еще ты хочешь получить?

— Консульство.

— Когда?

— На следующий год. После моего первого прошло десять лет, так что все законно.

— Но чтобы участвовать в выборах, ты должен войти в город, а значит, отказаться от своего империя. А ведь ты наверняка потребуешь триумф?

— Конечно. Он состоится в сентябре, на мой день рождения.

— Но как такое возможно?

— Очень просто. Еще один указ. Опять одно предложение: «Сенат и народ Рима позволяют Помпею Великому участвовать в выборах консула заочно». Не думаю, что мне надо готовиться к выборам. Люди меня знают.

Он улыбнулся и оглядел присутствующих.

— А твое войско?

— Разоружено и распущено. Но их придется наградить. Я дал им слово.

Заговорил консул Мессала:

— Нам доложили, что ты обещал им землю?

— Совершенно верно. — Даже Помпей почувствовал враждебность в повисшем молчании. — Послушайте, граждане, — сказал он, нагибаясь в своем кресле, как в простом стуле, — давайте поговорим начистоту. Вы знаете, что я мог появиться под стенами Рима во главе войска и потребовать все, что заблагорассудится. Но я хочу служить сенату, а не диктовать ему свою волю, и сейчас я проехал по Италии со всей возможной скромностью, чтобы показать это. И хочу показывать это и дальше. Все слышали, что я развожусь? — Сенаторы кивнули. — А как вы посмотрите на то, что моя следующая женитьба навсегда свяжет меня с сенаторской партией?

— Думаю, что выражу всеобщее мнение, — осторожно произнес Цицерон, поглядывая на остальных сенаторов, — сказав, что сенат ничего не жаждет так сильно, как работать с тобой, и эта свадьба нам очень поможет. У тебя уже есть кто-нибудь на примете?

— Можно сказать, да. Мне сказали, что Катон сейчас набирает силу в сенате, а у него есть племянницы и дочери подходящего возраста. Мой замысел таков: я женюсь на одной из этих девиц, а мой старший сын — на другой. Вот так. — он удовлетворенно выпрямился в кресле. — Как вам?

— Очень нравится, — ответил Цицерон, бросив еще один быстрый взгляд на членов сената. — Союз Катонов и Помпеев обеспечит мир на несколько поколений. Все популяры умрут от потрясения, а все добрые люди возрадуются. — Он улыбнулся. — Поздравляю с блестящим ходом, император. А что говорит Катон?

— Он еще ничего не знает.

Улыбка застыла на лице Цицерона.

— Ты развелся с Муцией и разрушил свои связи с Метеллами, чтобы жениться на женщине из рода Катонов, но еще не выяснил, как отнесется к этому Катон?

— Можно сказать и так. А в чем дело? Думаешь, могут быть трудности?

— Если бы мы говорили о ком-нибудь другом, я бы сказал — нет. Но Катон… Дело в том, что никто не знает, куда может завести его непоколебимый стоицизм. Ты уже многим рассказал о своих намерениях?

— Нескольким людям.

— В таком случае, император, могу я предложить прервать это обсуждение и попросить тебя направить посланца к Катону как можно быстрее?

Солнечное выражение лица Помпея потемнело. Ему, видимо, не приходило в голову, что Катон может ему отказать. В этом случае Помпей испытал бы страшное унижение. Поэтому он нехотя согласился с Цицероном. Когда мы уходили, он уже совещался с Луцием Афранием, своим ближайшим доверенным лицом.

Толпа на улице не поредела. И хотя охрана Помпея приоткрыла ворота, только чтобы дать нам пройти, она с трудом смогла их закрыть под давлением рвавшихся внутрь людей. Люди кричали Цицерону и консулам, пока те пробивались назад в город: «Вы с ним говорили?», «Что он сказал?», «Правда, что он превратился в бога?».

— Он был не очень похож на бога, когда я взглянул на него последний раз, — весело отвечал Цицерон. — Хотя и не так уж далек от него! Он ждет, когда сможет присоединиться к нам в сенате. — Потом хозяин сказал мне уголком рта: — Что за насмешка судьбы! Даже Плавт не придумал бы более нелепого повествования.

Случилось именно то, чего боялся Цицерон. В тот же день Помпей послал за другом Катона Мунацием, который и передал Катону предложение Великого Человека о двойной женитьбе. Это произошло в доме Катонов, где в честь праздника собралась вся семья. Женская ее половина была в восторге: Помпей был величайшим римским героем и обладал, несомненно, представительной внешностью. Однако Катон мгновенно взбеленился и, ни на секунду не задумавшись и не посоветовавшись со своими домочадцами, ответил: «Иди, Мунаций, иди, и передай Помпею, что Катона не завоюешь с помощью женщин. Катон благодарен за доброе расположение, и если Помпей будет себя достойно вести, то Катон одарит его такой дружбой, перед которой померкнут все семейные связи. Но Катон никогда не станет заложником Помпея, если тот захочет нанести вред своей стране!»

Помпей, по общему мнению, был потрясен грубостью ответа («если Помпей будет себя достойно вести»), немедленно покинул Общественный дом и в плохом настроении отправился к себе на Альбанские холмы. Но даже там его продолжали преследовать мучители, казалось поставившие цель уколоть его побольнее. Его девятилетняя дочь, которую он видел в последний раз, когда она едва могла говорить, по совету своего учителя, известного грамматика Аристодема Нисского, решила поприветствовать отца стихами Гомера. К сожалению, первое, что он услышал, переступив порог, было начало обращения Елены к Парису: «С боя пришел ты? О, лучше бы, если бы там и погиб ты…»[73]

Слишком многие присутствовали при этом, и известие разлетелось. Боюсь, Цицерону случай показался таким смешным, что он внес свою лепту в распространение этой истории по городу.


Во всей этой кутерьме казалось, что о происшествии на праздновании Благой Богини уже забыли. Со времени поругания прошло больше месяца, и все это время Клавдий благоразумно не показывался на публике. Люди стали говорить о других вещах. Но через пару дней после возвращения Помпея коллегия понтификов наконец сообщила сенату свое мнение о случившемся. Пупий, консул, который тогда председательствовал в сенате, был приятелем Клавдия и пытался замять скандал. Однако он был вынужден зачитать отчет жрецов, а их мнение было совершенно недвусмысленным. Действия Клавдия сочли грехом — нечестивым поступком, преступлением против богини, мерзостью.

Первым взял слово Лукулл. Он, по-видимому, наслаждался, когда, торжественно поднявшись, объявил бывшего шурина преступником, опорочившим древние обычаи и рисковавшим навлечь на город гнев бессмертных богов.

— Только самое жестокое наказание, — сказал он, — сможет успокоить их гнев.

После этого оскорбленный муж предложил обвинить Клавдия в попытке нарушить безгрешность девственниц-весталок — преступление, за которое забивали камнями до смерти. Катон поддержал предложение. Два вождя патрицианской партии, Гортензий и Катул, тоже поддержали предложение, и было очевидно, что большинство сенаторов на их стороне.

Они потребовали, чтобы городской претор, самый могущественный магистрат после консулов, созвал особый суд, назначил особых присяжных из числа сенаторов и как можно скорее провел судебные слушания. При подобном раскладе решение суда было очевидным. Пупий нехотя согласился поставить указ на голосование, и к концу заседания Клавдия можно было считать мертвецом.

В тот день, поздно вечером, кто-то постучался к нам в дверь, и я был уверен, что это Клавдий. Несмотря на отказ от дома наутро после происшествия на празднике Благой Богини, молодой человек постоянно приходил к нам, надеясь на встречу с хозяином. Однако у меня было строжайшее указание не принимать его, поэтому, несмотря на все уловки, он не смог проникнуть дальше атриума. Теперь же, пересекая атриум, я приготовился к еще одной неприятной сцене. Но, к своему удивлению, открыв дверь, я увидел на пороге Клавдию. Обычно она передвигалась по городу в окружении целого табуна служанок, однако сейчас была совершенно одна. Клавдия холодно спросила, на месте ли мой хозяин, и я пообещал проверить. Я пригласил ее в зал, предложил подождать и чуть ли не бегом бросился в библиотеку, где работал Цицерон. Когда я доложил, кто прибыл к нему, хозяин отложил ручку и задумался на несколько мгновений.

— Теренция уже поднялась к себе?

— Полагаю, да.

— Тогда пригласи нашу гостью. — Я был потрясен, что он идет на такой риск, и, видимо, хозяин сам понимал всю опасность положения. Перед тем как я вышел, он сказал: — Не оставляй нас наедине ни на минуту.

Я привел женщину. Перешагнув порог библиотеки, она сразу прошла туда, где стоял Цицерон, и быстро опустилась перед ним на колени.

— Я пришла молить о помощи, — сказала она, склонив голову. — Мой мальчик сходит с ума от страха и угрызений совести, однако он слишком горд, чтобы опять обратиться к тебе, поэтому я пришла одна. — Она взяла полу его тоги и поцеловала ее. — Мой дорогой друг, отпрыску рода Клавдиев не так легко встать на колени, но я умоляю тебя о помощи.

— Встань с колен, Клавдия, — ответил Цицерон, тревожно поглядывая на дверь. — Кто-нибудь может нас увидеть, и завтра об этом узнает весь Рим… Я не буду с тобой разговаривать, пока ты не встанешь, — сказал он уже мягче, увидев, что она никак не откликнулась на его слова. Женщина поднялась, но осталась стоять с опущенной головой. — А теперь слушай меня внимательно. Я скажу это только один раз, а потом ты уйдешь. Ты ведь хочешь, чтобы я помог твоему брату? — (Клавдия кивнула.) — Передай ему, что он должен точно исполнить все, что я скажу. Написать письма с извинениями каждой женщине, которую оскорбил, подчеркнуть, что находился в припадке безумия и недостоин дышать с ними одним воздухом, ну и так далее, — и пусть не боится переусердствовать. Затем он должен отказаться от квесторства. Покинуть Рим. Отправиться в изгнание. Не появляться в городе несколько лет. Когда все немного успокоится, он вернется и начнет все сначала. Это лучший совет из тех, что я могу дать. А теперь прощай.

Он хотел отвернуться от нее, но Клавдия схватила его за руку:

— Он умрет, если оставит Рим.

— Нет, он умрет, если останется в Риме. Суд неизбежен, и его обязательно признают виновным. Лукулл об этом позаботится. Но Лукулл стар и ленив, а твой брат молод и полон сил. Сейчас время — его лучший союзник. Передай то, что я сказал. Скажи, что я желаю ему только хорошего. И пусть уезжает завтра же.

— Если он останется в Риме, лично ты будешь преследовать его?

— Постараюсь держаться от этого как можно дальше.

— А если состоится суд, — продолжила она, все еще держа хозяина за руку, — ты будешь защищать его?

— Нет, это совершенно исключено.

— Почему?

— Почему? — Цицерон недоверчиво рассмеялся. — Да по любой из тысячи возможных причин.

— Потому что ты веришь в его виновность?

— Моя дорогая Клавдия, весь мир знает, что он виноват.

— Но ты ведь защищал Публия Суллу, а весь мир тоже знал, что он виноват.

— Сейчас все совсем по-другому.

— Почему?

— Например, из-за моей жены, — мягко сказал Цицерон, вновь бросив взгляд на дверь. — Моя жена была там и видела все от начала и до конца.

— Ты хочешь сказать, что жена разведется с тобой, если ты будешь защищать моего брата?

— Да. Думаю, да.

— Тогда возьми себе другую жену, — сказала Клавдия, отступив, но все еще не спуская глаз с Цицерона.

Она быстро развязала накидку, и та соскользнула с ее плеч. Под накидкой ничего не было. Темный бархат натертой маслом кожи блестел в пламени свечей. Я стоял прямо за ней. Она знала, что я смотрю на нее, однако беспокоилась обо мне не больше, чем о столе или стуле. Воздух сгустился. Сейчас, думая о том вечере, я вспоминаю заседание сената, сумятицу после спора о заговорщиках, когда одного слова или жеста Цицерона было достаточно, чтобы Цезарь умер, после чего мир — наш с вами мир — был бы совсем другим. В тот вечер все было так же. После долгого молчания хозяин едва заметно покачал головой, нагнулся и подал Клавдии накидку.

— Надень ее, — тихо сказал он.

Казалось, женщина его не услышала. Вместо этого она положила руки на бедра.

— Эта старая богобоязненная кляча тебе и вправду дороже меня?

— Да. — Казалось, хозяин сам удивлен своему ответу. — Если хорошенько подумать, то да.

— Какой же ты глупец, Цицерон! — произнесла Клавдия, поворачиваясь, чтобы он мог водрузить накидку ей на плечи. Движение было небрежным, будто она уходила домой со званого обеда.

Женщина поймала мой взгляд и ответила на него своим — таким, что я немедленно опустил глаза.

— Ты еще вспомнишь этот миг, — сказала она, быстро завязывая накидку, — и будешь жалеть о нем всю жизнь.

— Нет, потому что сразу же забуду о нем. И тебе советую сделать то же самое.

— А зачем мне забывать о нем? — улыбнулась Клавдия, покачав головой. — Вот уж мой братец нахохочется, когда узнает.

— Ты что, расскажешь ему?

— Конечно. Это была его мысль.


— Я не хочу никогда об этом слышать, — сказал мне Цицерон, после того как Клавдия ушла, и сделал предупреждающий жест.

Хозяин не хотел говорить об этом, и мы не говорили. Слухи о том, что между ними что-то было, ходили многие годы, но я всегда отказывался обсуждать сплетни. Полвека я свято хранил эту тайну.

Честолюбие и похоть часто связаны между собой. Кое в ком — в Цезаре, в Клавдии — они сплетены тесно, как нити в канате. С Цицероном все было наоборот. Я думаю, что он был чувственным человеком, но это его пугало. Цицерон считал чувственность недостатком, который можно победить порядком и строгостью, так же, как заикание, юношеские болезни или излишнюю тревожность. И он старался, чтобы эта его черта проявлялась как можно меньше. Но боги неумолимы, и, несмотря на решение не связываться с Клавдией и ее братом, он скоро попал во все ускорявшийся водоворот, вызванный тем позорным происшествием.

Сейчас уже трудно представить себе, насколько дело об оскорблении Благой Богини захватило римское общество, а ведь тогда остановились все государственные дела. На первый взгляд, положение Клавдия казалось безнадежным. Говоря простым языком, он совершил это странное преступление, и весь сенат решил его наказать. Но в общественной жизни слабость может обернуться силой, и с того дня, как сенат принял предложение Лукулла, жители Рима стали выступать в защиту Клавдия. Если подумать, в чем был виноват молодой человек, кроме неумеренности в питье? И разве из-за простой шалости его надо забить камнями? Когда Клавдий появился на форуме, он увидел, что горожане, вместо того чтобы забрасывать его навозом, хотят пожать ему руку.

В Риме проживали тысячи плебеев, недовольных усилением власти сената и тосковавших по тем временам, когда на улицах царил Катилина. Эти люди тянулись к Клавдию, толпами собирались вокруг него. Он стал вскакивать на ближайший прилавок или телегу и яростно нападать на сенат. От Цицерона он хорошо усвоил правила, ведущие к успеху в государственной деятельности: выступление должно быть коротким, все имена следует помнить наизусть, надо шутить, устраивать представление и, главное, уметь изложить самый сложный вопрос понятными для всех словами. История Клавдия была до невозможности простой: одинокий, несчастный житель города, которого несправедливо обвиняют знатные особы.

— Будьте осторожны, друзья мои, — кричал он. — Если такое случилось со мной, патрицием, это легко может случиться и с вами!

Скоро он стал устраивать еженедельные публичные сборища, на которых порядок поддерживали его приятели из таверн и игорных заведений, многие из которых ранее были сторонниками Катилины.

Клавдий нападал на Лукулла, Гортензия и Катула, громко называя их имена; когда же речь доходила до Цицерона, он повторял старую шутку о том, что бывшему консулу «обо всем сообщили». Хозяина так и подмывало ответить, и Теренция требовала от него именно этого, однако он помнил об обещании, данном Клавдии, и обуздывал свой нрав. Однако дело разрасталось, несмотря на его молчание. Я был с Цицероном в тот день, когда сенатский указ о создании особого суда вынесли на рассмотрение народного собрания. Шайки уличных громил, поддерживавшие Клавдия, творили с собранием что хотели, заняв все проходы и захватив урны для голосования. Их поведение настолько вывело из себя консула Пупия, что он в конце концов выступил против своего же указа, особенно против той его части, которая позволяла городскому претору самому отбирать присяжных. Многие сенаторы повернулись к Цицерону, надеясь, что он возьмет все в свои руки, но Отец Отечества остался на скамье, кипя от гнева и возмущения, поэтому убийственную атаку на консула повел Катон. Заседание остановили, и сенаторы проголосовали четырьмястами голосами «за» против пятнадцати «против» за принятие указа, даже если это будет грозить народными волнениями. Фуфий, трибун, сочувствовавший Клавдию, немедленно заявил, что он накладывает свое вето. Положение стало неуправляемым. Цицерон покинул сенат и направился домой, пунцовый от возмущения.

Поворотной точкой стало предложение Фуфия созвать народное собрание за городом, чтобы вызвать Помпея и узнать его мнение о происходящем. Громко возмущаясь тем, что его беспокоят и отнимают у него время, Повелитель Земли и Воды был вынужден покинуть Альбанские холмы и появиться во Фламиниевом цирке. Здесь ему пришлось отвечать на нахальные вопросы трибуна перед толпой, многочисленной, как в рыночный день. Все отложили свои каждодневные дела и пялились на Великого Человека.

— Ты знаешь о так называемом поругании Благой Богини? — спросил Фуфий.

— Знаю.

— Ты поддерживаешь предложение сената о том, что Клавдий должен предстать перед судом?

— Поддерживаю.

— Ты согласен с тем, что его должны судить сенаторы, отобранные городским претором?

— Согласен.

— Даже если городской претор сам войдет в состав суда?

— Думаю, да, если так решил сенат.

— А где же здесь справедливость?

Помпей посмотрел на Фуфия как на надоедливое насекомое, которое никак от него не отвяжется.

— Я с величайшим уважением отношусь к сенату, наделенному высокими полномочиями, — ответил он и начал излагать основы государственного строя Римской республики так, словно перед ним был четырнадцатилетний школьник.

Стоя вместе с хозяином перед громадным троном Помпея, я чувствовал, что толпа за нами постепенно теряет интерес к его бубнению. Люди принялись разговаривать и переходить с места на место. Продавцы колбас и сладостей на краю толпы начали бойкую торговлю. Даже в лучшие времена Помпей был скучным оратором, а сейчас, когда он стоял на помосте, ему, видимо, казалось, что он пребывает в страшном сне. Все эти мечты о триумфальном возвращении домой, которые он лелеял ночами, лежа под сверкающими звездами Аравии, были напрасны? Сенат и народ обсуждают не его победы, а какого-то шалопая в женских одеждах!

Когда наконец собрание закончилось, Цицерон провел Помпея через Фламиниев цирк к храму Беллоны, где собрались сенаторы, чтобы поприветствовать его. Императора встретили уважительными рукоплесканиями, он уселся на передней скамье вместе с Цицероном и стал ждать, когда же начнутся восхваления. Вместо этого полководца опять стали пытать по поводу того, что он думает об осквернении. Помпей повторил то, что произнес перед толпой, и я заметил, как, возвращаясь на свое место, он что-то раздраженно сказал Цицерону (впоследствии хозяин передал мне в точности слова императора: «Надеюсь, теперь мы сможем поговорить о чем-нибудь еще»). Все это время я внимательно наблюдал за Крассом, который сидел на самом краешке скамьи, готовый вскочить при первой же возможности. Что-то в его желании выступить и в коварном выражении лица насторожило меня.

— Как прекрасно, граждане, — начал Красс, когда наконец получил слово, — что под этой священной крышей присутствует тот, кто расширил пределы нашей империи, а рядом с ним сидит тот, кто спас нашу республику! Да будут благословенны боги, которые позволили этому свершиться. Я знаю, что Помпей со своим войском был готов в случае надобности прийти на помощь отечеству, — но, хвала небесам, ему не пришлось этого делать благодаря мудрости и дальновидности тогдашнего консула. Думаю, что не отберу славу у Помпея, если скажу, что я не был бы ни сенатором, ни гражданином без Цицерона: ему я благодарен за свою свободу и саму жизнь. Когда я смотрю на свою жену, своих детей, свой родной город, я вижу дары, которые принес мне Цицерон…

Были времена, когда Цицерон учуял бы эту простейшую ловушку за целую милю. Однако я боюсь, что во всех людях, удовлетворивших свои самые честолюбивые желания, граница между достоинством и тщеславием, действительностью и мечтами, славой и саморазрушением почти стирается. Вместо того чтобы скромно сидеть на месте и спокойно выслушивать дифирамбы, Цицерон встал и произнес длинную речь, соглашаясь с каждым словом Красса, а Помпей рядом с ним медленно закипал от зависти и негодования. Сидя у двери и наблюдая за всем этим, я хотел выбежать вперед и крикнуть хозяину, чтобы он остановился, особенно когда Красс встал и спросил его, как Отца Отечества, не считает ли он Клавдия вторым Катилиной.

— Ну конечно, — ответил тот, не в силах упустить возможность еще раз вернуться к дням своего триумфа в присутствии Помпея. — Ведь те же самые распутники, которые поддерживали Катилину, собрались теперь вокруг Клавдия, действуя точно таким же образом. Только единство, граждане, даст нам надежду на спасение, как и в те роковые дни. Единство сената и всадников, всех сословий по всей Италии. Пока мы будем помнить о великом согласии, царившем тогда под моим руководством, нам нет нужды бояться, ведь дух единства, который избавил нас от Сергия Катилины, избавит нас и от этого ублюдка.

Сенаторы стали рукоплескать, и Цицерон вернулся на свое место, весь светясь от сознания хорошо проделанной работы, а между тем весть о том, что он сказал, немедленно распространилась по Риму и достигла ушей Клавдия. После заседания, когда Цицерон со своей свитой возвращался домой, Клавдий, окруженный приспешниками, поджидал его на форуме. Они преградили нам дорогу, и я был уверен, что сейчас полетят головы, но Цицерон был спокоен. Он остановил процессию.

— Не поддавайтесь на подстрекательство! — крикнул хозяин. — Не позволяйте им начать ссору. — А затем, повернувшись к Клавдию, сказал: — Тебе надо было послушаться моего совета и отправиться в изгнание. Дорога, по которой ты решил пойти, ведет в одно-единственное место.

— И куда же? — издевательски улыбнулся Клавдий.

— Вон туда, — ответил Цицерон, показывая на Карцер, — на конец веревки.

— Ответ неправильный, — ответил Клавдий и показал в противоположном направлении на ростры, окруженные статуями. — Когда-нибудь я буду стоять там, среди героев Рима.

— Да неужели? А скажи, тебя изобразят с лирой или в женских одеждах? — (Мы все рассмеялись.) — Публий Клавдий Пульхр: первый герой общества мужчин в женском наряде? Сомневаюсь. Дай мне пройти.

— С удовольствием, — ответил Клавдий с улыбкой.

Но когда он сделал шаг в сторону, пропуская Цицерона, я был потрясен тем, насколько он изменился по сравнению с тем мальчиком, который приходил к нам недавно. Он не просто казался больше и сильнее: в его глазах появилась решимость, которой раньше не было. Я понял, что он растет на дрожжах своей дурной славы, подпитываясь от толпы.

— Жена Цезаря была одной из лучших моих женщин, — тихо сказал Клавдий, когда Цицерон проходил мимо него. — Почти так же хороша, как Клавдия. — Он схватил его за локоть и громко произнес: — Я хотел быть твоим другом. Ты должен был стать моим.

— Клавдии — ненадежные друзья… — ответил Цицерон, освобождая руку.

— Это да, но зато мы очень надежные враги.

Он доказал, что умеет держать слово. С тех пор, выступая на форуме, Клавдий всегда указывал туда, где на склоне Палатинского холма, высоко над головами толпы, стоял дом Цицерона, — как на превосходный символ диктаторского правления:

— Посмотрите, как тиран, который убивает граждан без суда и следствия, смог на этом нажиться. Неудивительно, что он опять жаждет крови.

Цицерон не оставался в долгу. Взаимные оскорбления становились все более резкими. Иногда мы с Цицероном стояли на террасе и наблюдали за работой начинающего демагога. Мы были слишком далеко и не слышали, что он говорил, но отчетливо различали рукоплескания толпы, и я хорошо видел, что происходит: чудовище, которое Цицерон однажды уничтожил, возвращалось к жизни.

XIV

В середине марта к Цицерону пришел Гортензий. За ним следовал Катулл, как никогда похожий на старую черепаху, лишенную панциря. Ему недавно удалили последние зубы; боль, испытанная им во время извлечения, предшествовавшие этому многомесячные страдания и почти полное изменение очертаний рта привели к тому, что он выглядел старше своих шестидесяти. Изо рта у него постоянно текла слюна, в руках он держал влажный платок, испачканный чем-то желтым. Он напоминал мне кого-то. Сначала я не мог уразуметь, а потом сообразил — Рабирия. Цицерон вскочил, чтобы помочь ему сесть, но Катул отмахнулся, прошамкав, что с ним все в порядке.

— Эта глупая заварушка с Клавдием не может продолжаться вечно, — начал Гортензий.

— Полностью с тобой согласен, — сказал Цицерон, который, как я знал, уже начал жалеть о том, что ввязался в эту разрушительную словесную битву. — Правительство совсем не работает. Наши враги смеются над нами.

— Суд должен начаться как можно скорее. Предлагаю отказаться от требования, чтобы присяжные назначались городским претором.

— А как в этом случае они будут отбираться?

— Как всегда, по жребию.

— А не получится так, что в число присяжных попадут сомнительные личности? Мы же не хотим, чтобы негодяя оправдали? Это будет страшным несчастьем.

— Оправдание исключено. Когда суд, какой угодно, увидит улики, собранные против него, обвинительный приговор последует сам собой. Ведь нам нужно простое большинство. Думаю, надо больше доверять здравомыслию римлян.

— Он будет раздавлен свидетельскими показаниями, — вставил Катул, прижимая испачканный платок ко рту, — и чем скорее, тем лучше.

— А Фуфий согласится отозвать вето, если мы откажемся от назначения присяжных?

— Он обещал мне, при условии, что мы также заменим приговор с казни на изгнание.

— А что говорит Лукулл?

— Ему нужен суд на любых условиях. Ты же знаешь, он много лет готовился к этому дню. У него целая когорта свидетелей, готовых под присягой заявить о развратности Клавдия, даже рабыни, которые в Мизене меняли простыни после того, как он имел своих сестер.

— О боги! А надо ли сообщать толпе такие подробности?

— Я никогда не слышал о столь отвратительном поведении, — пробормотал Катул. — Пора вычистить эти авгиевы конюшни, иначе мы все захлебнемся в навозе.

— Но даже в этом случае… — Цицерон скривился и не закончил предложения. Я видел, что они его не убедили; полагаю, в ту минуту хозяин впервые почувствовал себя в опасности. Он не мог точно определить, что это было, но что-то было не так.

Еще какое-то время Отец Отечества продолжал выдвигать возражения: «Не лучше ли совсем распрощаться с указом? Разве мы уже не сказали всего, что хотели? Не превратим ли мы этого молодого дурака в жертву?» — пока нехотя не согласился с Гортензием.

— Думаю, мы должны поступить, как ты считаешь нужным. Ты с самого начала руководил этим делом. Однако хочу, чтобы все вы понимали: я к этому не имею никакого отношения.

Я с облегчением услышал эти слова: кажется, впервые после окончания срока своего консульства Цицерон принял разумное решение. Гортензий выглядел расстроенным, так как, очевидно, надеялся, что Цицерон выступит на стороне обвинения, но спорить не стал и отправился договариваться с Фуфием. Таким образом, указ был принят, и жители Рима, облизываясь, стали готовиться к тому, что обещало стать самым постыдным судебным разбирательством за всю историю республики.


Правительство возобновило свою обычную деятельность, предложив преторам тянуть жребий: в какой провинции каждому из них предстоит наместничать. За несколько дней до этой церемонии Цицерон отправился в Альбанские холмы для встречи с Помпеем, попросив его не настаивать на отзыве Гибриды.

— Но этот человек — позор нашей империи, — возразил Помпей. — Я еще никогда не слышал о таком воровстве и такой неспособности ни к чему.

— Уверен, что он не так уж плох.

— Ты что, сомневаешься в моих словах?

— Нет. Но буду благодарен, если ты сделаешь мне такое одолжение. Я дал ему слово, что поддержу его.

— Полагаю, ты с этого что-то имеешь? — подмигнул Помпей, сделав характерный жест пальцами.

— Конечно нет. Просто считаю делом чести помочь ему в благодарность за то, что он сделал для спасения республики.

Это не убедило Помпея. Но он вдруг улыбнулся и похлопал Цицерона по плечу. В конце концов, что такое Македония для Повелителя Земли и Воды? Овощная грядка.

— Ну хорошо, пусть останется еще на год. Но я надеюсь, ты приложишь все силы, чтобы три мои закона благополучно прошли через сенат.

Цицерон согласился. Поэтому, когда стали тянуть жребий, Македонии, главной награды, в списках не оказалось. Вместо нее были пять обычных провинций, которые надо было разделить между восемью преторами. Участники сидели в ряд на передней скамье, Цезарь — на противоположном от Квинта конце. Если я правильно помню, Вергилий тащил первым и вытянул, по-моему, Сицилию. Затем пришел черед Цезаря пытать удачу. Для него это была важная минута. Из-за развода ему пришлось вернуть Помпее приданое, и, кроме того, ростовщики преследовали его по пятам: ходили даже слухи о неплатежеспособности Цезаря и о том, что ему придется покинуть сенат. Он сунул руку в урну и передал жребий консулу. Когда огласили итог — Цезарь получил Дальнюю Испанию, — он скривился. К несчастью для него, в этой отдаленной провинции не ожидалось никакой войны; ему больше подошли бы Азия или Африка, где деньги было сделать куда легче. Цицерону удалось скрыть триумфальную улыбку, однако уже в следующий миг он был на ногах и сиял, поздравляя своего брата — первым из всех. Квинту досталась Азия, и Цицерон не сдержал слез счастья. Вернувшись оттуда, Квинт, по всей видимости, стал бы консулом. Зарождалась консульская династия, и в тот вечер меня, среди прочих, пригласили на веселое празднование. Цицерон и Цезарь находились в противоположных частях колеса Фортуны: Цицерон — на самом верху, а Цезарь — в самом низу. Обычно новые наместники немедленно отправлялись в свои провинции; вообще говоря, это должно было произойти еще несколько месяцев назад. Но сенат запретил им покидать город до окончания суда на тот случай, если им придется поддерживать порядок.

Суд начался в мае, и обвинителями стали три молодые члена семьи Корнелия Лентула — Крус, Марцелин и Нигер; последний являлся верховным жрецом Марса. Они были давними врагами Клавдиев, которые соблазнили нескольких их родственниц. Главным защитником Клавдий выбрал бывшего консула Скрибония Куриона, отца одного из своих ближайших друзей. Курион сделал состояние на Востоке, сражаясь под знаменами Суллы, и был довольно медлительным, с плохой памятью. Его прозвали «Мухобойкой» из-за привычки размахивать руками во время выступлений.

Оценивать свидетельства должны были шестьдесят шесть граждан, выбранных по жребию. Они представляли все население города, начиная от патрициев и заканчивая изгоями вроде Тальны и Спонгии. Изначально отобрали девяносто присяжных, но обвинение и защита имели право на двенадцать отводов, чем они не замедлили воспользоваться. Те, кто остался, расположились на скамьях друг рядом с другом и чувствовали себя неловко.

Происшествия, связанные с плотскими делами, всегда привлекают толпы любопытных; что уж говорить о тех, в которых замешаны представители правящих сословий. Чтобы вместить всех желающих, суд решили провести перед храмом Кастора. Были отведены места для сенаторов, и именно там в первый день уселся Цицерон, рядом с Гортензием. Бывшая жена Цезаря благоразумно покинула Рим, не желая давать показаний. Однако Аврелия, мать верховного понтифика, и его сестра Юлия явились свидетельствовать и указали на Клавдия как на человека, посмевшего вмешаться в священный обряд. Особенно сильное впечатление произвела Аврелия, когда она направила когтеобразный палец на обвиняемого, сидевшего в десяти футах, и твердым голосом заявила, что Благую Богиню успокоит только изгнание преступника, а иначе город ждет беда. Этим закончился первый день.

На второй день ее место занял Цезарь. Я опять был поражен сходством между матерью и сыном — жесткие, сильные, уверенные в себе до нахальства, до такой степени, что все остальные люди — аристократы или плебеи, не важно — стояли, как им представлялось, гораздо ниже их (думаю в этом была причина популярности Цезаря среди простых людей: он настолько превосходил их, что не мог быть высокомерным). При перекрестном допросе он заявил, что ничего не может рассказать о случившемся в ту ночь: его там не было. Потом холодно заметил, что ничего не имеет против Клавдия, в сторону которого так ни разу и не посмотрел, поскольку не знает, виновен тот или нет; было очевидно, что Клавдий ему неприятен. Что же касается развода, сказал Цезарь, остается только повторить ответ, данный Цицерону в сенате: он бросил Помпею не из-за ее виновности, а потому что, как жена верховного понтифика, она должна быть вне подозрений. Так как все хорошо знали похождения самого Цезаря, включая его победу над женой Помпея, этот великолепный образец изворотливости вызвал долгий хохот, который Цезарь спокойно переждал, скрываясь за своей обычной маской полнейшего равнодушия.

Он спустился с помоста как раз в тот миг, когда Цицерон встал, чтобы покинуть заседание. Они почти столкнулись друг с другом, и короткий разговор был неизбежен.

— Что ж, Цезарь, ты, должно быть, рад, что все уже позади.

— Почему ты так думаешь?

— Полагаю, для тебя это было не очень приятно.

— Со мной такого не бывает. Однако ты прав: я рад, что с этим вздором покончено, ведь теперь я могу отправиться в Испанию.

— И когда же ты уезжаешь?

— Сегодня.

— А я слышал, что сенат запретил новым наместникам уезжать в провинции до окончания суда.

— Ты прав, но у меня нет ни минуты. Ростовщики идут за мной по пятам. Как-то так получилось, что мне нужно двадцать пять миллионов сестерциев для выплаты долгов.

Цезарь пожал плечами; помню, он совсем не выглядел обеспокоенным — и отправился в дом верховного понтифика. Еще через час он отбыл в сопровождении небольшой свиты, а Крассу пришлось доказывать его платежеспособность перед ростовщиками.

Показания Цезаря были довольно любопытными, однако по-настоящему все началось на третий день, когда появился Лукулл. Говорят, что при входе в храм Аполлона в Дельфах написаны три максимы: «Познай самого себя», «Ничего слишком» и «Сдерживай гнев». Был ли на свете еще один человек, который с такой же готовностью отмел эти заповеди, как Лукулл на том суде? Забыв о том, что является героем войны, он взошел на помост, дрожа от желания уничтожить Клавдия, и очень скоро перешел к рассказу о том, как застал Клавдия в постели со своей женой, когда тот гостил у них на берегу Неаполитанского залива десять лет тому назад. К тому времени, рассказал Лукулл, он уже многие недели следил за ними — за тем, как они касались друг друга, как шептались за его спиной. Они принимали его за глупца, а он приказал комнатным служанкам своей жены каждое утро приносить ее простыни и доносить обо всем, что те видели.

Этих рабынь вызвали в суд, и, когда они выстроились в одну линию, испуганные, с опущенными глазами, я увидел среди них мою обожаемую Агату, образ которой я так и не смог забыть за два года, прошедшие с нашей единственной встречи. Служанки робко стояли, пока зачитывали их показания, а я хотел, чтобы она подняла глаза и посмотрела в мою сторону. Я махал ей рукой. Я свистел. Люди вокруг меня, должно быть, подумали, что я сошел с ума. Наконец я приставил сложенные ладони ко рту и выкрикнул ее имя. Девушка подняла глаза, но на форуме было так много зрителей, шум был таким сильным, а солнце светило в глаза так беспощадно, что я не мог надеяться быть увиденным. Я пытался пробиться через плотную толпу, но люди, которые стояли так уже несколько часов, не пропустили меня. В отчаянии я услышал, что защитники Клавдия отказались от опроса этих свидетелей, так как их показания не имели отношения к делу. После этого служанкам приказали покинуть помост. Я провожал Агату глазами, когда она спускалась.

Лукулл продолжил свои показания, и я почувствовал, как во мне подымается ненависть к этому разложившемуся богатею, который, сам того не зная, владел сокровищем, за которое я готов был отдать жизнь. Я настолько задумался, что потерял нить его выступления, и лишь когда услышал смех толпы, снова стал внимать ему. Он рассказывал о том, как спрятался в спальне своей жены и наблюдал, как она и ее брат совершали, по его словам, «акт совокупления по-собачьи». И ведь желания Клавдия не ограничивались одной сестрой, он хвастался своими победами и над двумя другими. Так как муж Клавдии, Целер, только что вернулся из Ближней Галлии, намереваясь избираться в консулы, эти слова вызвали особое оживление. Все это время Клавдий сидел, широко улыбаясь своему бывшему шурину, прекрасно понимая, что какой бы урон показания Лукулла ни наносили его доброму имени, себе Лукулл делал еще хуже. Так закончился третий день, в конце которого обвинители закончили опрашивать свидетелей. Я надеялся, что после окончания заседания смогу увидеть Агату, но она исчезла.

На четвертый день защитники принялись отмывать Клавдия от всей этой грязи. Это было трудной задачей: никто, даже Курион, не сомневался в виновности Клавдия. Однако Курион попытался сделать все, что было в его силах. Главный его довод заключался в том, что личность преступника установили ошибочно. Свет был очень тусклым, женщины в истерике, злоумышленник переодет — как можно увериться, что это был именно Клавдий? Все это строилось на шатких основаниях. Но ближе к полудню защита Клавдия вызвала неожиданного свидетеля. Человек по имени Кавсиний Схола, уважаемый житель города Интерамны, в девяноста милях от Рима, заявил, что в ту ночь Клавдий был у него дома. Даже при перекрестном допросе он твердо держался этой версии, и, хотя он был один против десятка свидетелей обвинения, включая мать Цезаря, он выглядел очень убедительно.

Цицерон, наблюдавший за допросом со скамьи сенаторов, наклонился и подозвал меня к себе:

— Этот парень или лжец, или сумасшедший, — прошептал он. — В день праздника Благой Богини Клавдий приходил ко мне. Помню еще, что после этого мы поссорились с Теренцией.

Как только хозяин заговорил об этом, я тоже вспомнил и подтвердил, что он прав.

— О чем вы там? — спросил Гортензий, который, как всегда, сидел рядом с Цицероном и прислушивался к нашему разговору.

— Я говорил о том, что в тот день Клавдий был у меня дома и не мог вечером оказаться в Интерамне, — повернулся к нему Цицерон. — Его алиби — обман.

Он говорил без задней мысли. Если бы он обдумал последствия, то наверняка был бы осторожнее.

— Тогда ты должен дать показания, — сразу же заявил Гортензий. — Его алиби надо разрушить.

— Ну нет, — быстро сказал Цицерон. — Я с самого начала предупредил, что не хочу иметь к этому никакого отношения.

Знаком велев мне идти за ним, сенатор встал и сразу же ушел с форума в сопровождении двух мускулистых рабов, которые охраняли его в те дни.

— Это было глупо с моей стороны, — сказал Цицерон, когда мы взбирались на холм. — Наверное, я старею.

Я услышал, как люди за нами засмеялись какому-то замечанию одного из сторонников Клавдия: улики могли говорить против него, но толпа была на его стороне. Я почувствовал, что Цицерон недоволен слушаниями этого дня. Совершенно неожиданно защита стала брать верх.

Когда заседание закрылось, все три обвинителя пришли к Цицерону. С ними же прибыл Гортензий. Увидев их, я сразу понял, чего они хотят, и про себя проклял Гортензия, поставившего Цицерона в столь неудобное положение. Я провел их в сад, где Цицерон и Теренция наблюдали, как маленький Марк играет с мячом.

— Мы хотим, чтобы ты дал показания, — начал Крус, главный обвинитель.

— Я ждал, что ты скажешь именно это, — сказал Цицерон, бросив злой взгляд на Гортензия. — И полагаю, что тебе заранее известен мой ответ. Думаю, в Риме найдется еще сотня людей, которые видели Клавдия в тот день.

— Но нам не удалось найти ни одного, — сказал Крус. — Или никто не желает свидетельствовать.

— Клавдий всех запугал, — добавил Гортензий.

— А кроме того, никто не сравнится с тобой по авторитету, — добавил Марцелин, который всегда был сторонником Цицерона, начиная с суда над Верресом. — Если завтра ты сделаешь нам одолжение и подтвердишь, что Клавдий был у тебя, у присяжных не будет выбора. Это алиби — единственное, что стоит между ним и изгнанием.

Цицерон с недоверием посмотрел на них:

— Подождите минутку. Хотите сказать, без моего свидетельства его оправдают? — (Они повесили головы.) — Как такое могло случиться? Никогда еще перед судом не представал более виновный человек. — Он повернулся к Гортензию. — Ты же сказал, что «оправдание исключено». «Надо больше доверять здравомыслию римлян» — разве это не твои слова?

— Он стал очень популярен. А те, кто его не любит, боятся его сторонников.

— Да, и Лукулл нам здорово напакостил. Все эти рассказы о простынях, о прятанье в спальне сделали нас посмешищем, — сказал Крус. — Даже некоторые присяжные говорят о том, что Клавдий извращен не более, чем те, кто его обвиняет.

— И теперь я должен все это исправлять?

Цицерон в отчаянии взмахнул руками.

Теренция качала Марка на коленях. Неожиданно она поставила его на землю, велела идти в дом и, повернувшись к мужу, сказала:

— Пусть тебе это не нравится, но ты должен это сделать — если не для республики, то для себя самого.

— Я уже сказал. Я не хочу в это вмешиваться.

— Но никто не выиграет больше тебя, если Клавдий отправится в изгнание. Он стал твоим главным врагом.

— Да, стал! Вот именно! И кто в этом виноват?

— Ты! Ведь ты с самого начала поощрял его восхождение наверх.

Так они пререкались несколько минут; сенаторы с недоумением наблюдали за всем этим. По Риму давно уже ходили слухи, что Теренция совсем не скромная, безмолвная жена, и эту сцену должны были, конечно, широко обсуждать. Но хотя Цицерон и злился на нее за то, что она спорила с ним в присутствии посторонних, я знал, что в конце концов он согласится с супругой. Цицерон злился, так как понимал, что у него нет выбора: он попал в ловушку.

— Очень хорошо, — сказал он наконец. — Как всегда, я выполню свой долг перед Римом, хотя и за счет моей собственной безопасности. Но мне, наверное, пора к этому привыкнуть. Встретимся утром, граждане.

Хозяин взмахом руки отпустил их. После того как они ушли, он сидел, размышляя. Наконец спросил:

— Хотя бы ты понимаешь, что это ловушка?

— Ловушка для кого? — спросил я.

— Для меня, конечно. — Он повернулся к Теренции. — Только представь себе: во всей Италии нашелся только один человек, который может разрушить алиби Клавдия, и этого человека зовут Цицерон. Думаешь, это случайное совпадение?

Теренция не отвечала; мне это тоже не приходило в голову, пока Цицерон не объяснил нам.

— Этот свидетель из Интерамны, — сказал он мне, — Кавсиний Схола, или как там его, — надо выведать что-нибудь о нем. Кого мы знаем в Интерамне?

Я подумал секунду, а затем, с тяжелым предчувствием в сердце, сказал:

— Целия Руфа.

— Целий Руф, — повторил Цицерон, ударив по ручке стула. — Ну конечно.

— Еще один человек, которого ты не должен был вводить в наш дом, — сказала Теренция.

— Когда мы видели его в последний раз?

— Много месяцев назад, — ответил я.

— Целий Руф! Он пил с Клавдием и ходил с ним по шлюхам еще тогда, когда был моим учеником. — чем больше Цицерон размышлял, тем увереннее он становился. — Сначала он связался с Катилиной, а потом примкнул к Клавдию. Ну и змея! Этот чертов свидетель из Интерамны окажется клиентом его отца, готов поспорить.

— Считаешь, что Руф и Клавдий сговорились заманить тебя в ловушку?

— А ты сомневаешься, что они на это способны?

— Нет. Я просто не понимаю, для чего все эти сложности с ложным алиби, если цель — заставить тебя выступить и разрушить это алиби?

— Так ты думаешь, что за всем этим стоит кто-то третий?

Я заколебался.

— Кто? — потребовала Теренция.

— Красс.

— Но ведь мы с Крассом полностью помирились, — сказал Цицерон. — Ты же слышал, как он превозносил меня до небес в присутствии Помпея. А потом, он так дешево продал мне дом…

Он хотел еще что-то сказать, но замолчал.

Теренция включила всю свою проницательность, обращаясь ко мне:

— Зачем, по-твоему, Крассу идти на это? Только чтобы досадить твоему хозяину?

— Не знаю, — ответил я и почувствовал, что краснею.

— Ты могла бы еще спросить, зачем скорпион жалит тех, кого выбрал жертвой? Потому, что так делают все скорпионы, — мягко заметил Цицерон.

Вскоре разговор закончился. Теренция ушла заниматься с Марком. Я отправился в библиотеку — разбирать письма Цицерона. Цицерон остался на террасе в одиночестве, задумчиво глядя через форум на Капитолий. На город спускались вечерние сумерки.

На следующее утро, бледный, предельно напряженный — он прекрасно понимал, как его встретят, — Цицерон отправился на форум в сопровождении стольких же телохранителей, что и в дни заговора Катилины. Распространился слух, что обвинение неожиданно затребовало его в качестве свидетеля, и, когда сторонники Клавдия увидели его, пробирающегося сквозь толпу к помосту, они начали свой кошачий концерт. Когда он взбирался по ступеням храма, в него полетели яйца и куски навоза. И тут произошло нечто совершенно невероятное: почти все присяжные встали и окружили Цицерона, защищая его от этих снарядов. Некоторые даже повернулись к толпе, обнажили шею и провели по ней ребром ладони, как бы говоря молодчикам Клавдия: «Прежде чем вы убьете его, придется убить нас».

Цицерон часто выступал как свидетель. Только за последний год он делал это раз десять — во время судов над сторонниками Катилины. Но никогда еще он не сталкивался с подобной публикой, и городскому претору пришлось приостановить разбирательство, пока наконец не установился относительный порядок. Клавдий смотрел на Цицерона, сложив руки на груди и глубоко задумавшись. По-видимому, действия присяжных насторожили его. Впервые после начала суда рядом с Клавдием сидела его жена, Фульвия. Это был тонкий ход со стороны защиты — показать ее толпе: Фульвии было всего шестнадцать, и она казалась скорее дочерью Клавдия, чем его женой, — именно та беззащитная девочка, вид которой наверняка растопит сердца присяжных; кроме того, она происходила от Гракхов, все еще горячо любимых народом. У нее было застывшее, злое лицо, но супружеская жизнь с Клавдием заставила бы обозлиться любое, даже самое мягкое существо.

Когда наконец главному обвинителю Лентулу Крусу разрешили задавать вопросы свидетелю, толпа замерла в ожидании. Он подошел к Цицерону:

— Хотя все тебя хорошо знают, назови, пожалуйста, свое имя.

— Марк Туллий Цицерон.

— Ты клянешься богами говорить только правду?

— Клянусь.

— Ты знаком с обвиняемым?

— Да.

— Где он находился между шестью и семью часами утра в прошлом году, в день праздника Благой Богини? Ты можешь сообщить суду об этом?

— Да. Я прекрасно помню. — Цицерон повернулся к присяжным. — Он был у меня дома.

Волна удивления прокатилась по присяжным и толпе зрителей. Клавдий очень громко сказал: «Лгун!» — и его шайка опять закричала и замяукала. Претор, которого звали Воконий, призвал всех к порядку и знаком велел обвинителю продолжать.

— Ты хорошо помнишь? — спросил Крус.

— Отлично. Другие мои домочадцы тоже видели его.

— С какой целью он приходил?

— Ни с какой — просто пришел в гости.

— Как ты считаешь, мог ли обвиняемый, побывав у тебя дома, к вечеру оказаться в Интерамне?

— Ни в коем случае. Если только он не отращивает крылья так же легко, как переодевается в женские одежды.

Здесь раздался смех. Даже Клавдий улыбнулся.

— Фульвия, жена обвиняемого, которая сегодня находится здесь, утверждает, что вместе с мужем была тем вечером в Интерамне. Что ты на это скажешь?

— Скажу, что счастливые часов не наблюдают. Поэтому молодожены иногда путают часы и дни недели.

Смех стал еще сильнее, и Клавдий опять присоединился к нему, а Фульвия смотрела только перед собой, и лицо ее было похоже на детский кулачок — маленький, белый и крепко сжатый; уже тогда она была очень уродливой.

У Круса больше не осталось вопросов, и он вернулся на свою скамью, освобождая место для Куриона, защитника Клавдия. Тот наверняка был храбрецом на поле битвы, но в суде чувствовал себя неуютно и подошел к великому оратору с опаской, как мальчик, который хочет палкой дотронуться до змеи.

— Мой клиент долгое время был твоим врагом, не правда ли?

— Неправда. До того как он совершил святотатство, мы были хорошими друзьями.

— А потом его обвинили в этом преступлении — и ты покинул его?

— Нет, сначала его покинул разум, а потом он совершил преступление.

Опять раздался смех. Защитник выглядел растерянным.

— Ты говоришь, что четвертого декабря прошлого года мой клиент пришел навестить тебя?

— Именно.

— Удивительно вовремя ты вспомнил, не правда ли, что Клавдий пришел к тебе именно в этот день?

— По-моему, удивления достойно то, что произошло с твоим клиентом.

— Что ты имеешь в виду?

— Думаю, он не так часто бывает в Интерамне в течение года. Поразительно, что в тот день, когда он якобы пребывал в этом отдаленном городе, около десяти свидетелей видели его в Риме, переодетым в женское платье.

Так продолжалась эта забава, и Клавдий перестал улыбаться. Судя по всему, ему надоело, что его защитника возят носом по полу, и Клавдий знаком подозвал его к своей скамье. Однако Курион, почти шестидесятилетний и не привыкший к подобным издевательствам, вспылил и начал размахивать руками:

— Некоторые глупцы, без сомнения, подумают, что это очень остроумная игра слов, но я хочу сказать, что ты ошибаешься и мой клиент приходил к тебе в совсем другой день.

— Я совершенно уверен в дне, и на то есть веская причина. Прошел ровно год с той поры, когда я спас республику. Поверь мне, до конца жизни у меня будет особая причина, чтобы помнить четвертое декабря.

— Так же, как у жен и детей людей, которых ты убил! — выкрикнул Клавдий, вскочив на ноги. Воконий немедленно потребовал порядка, но Клавдий отказался сесть и продолжал выкрикивать оскорбления: — Тогда ты вел себя как тиран, и сейчас тоже!

Повернувшись к своим сторонникам, он жестом показал, что ждет их поддержки. Вторично их просить не пришлось. Как один, они бросились вперед, и в воздухе замелькали новые снаряды. Второй раз за день присяжные пришли Цицерону на помощь: окружили и постарались прикрыть его голову. Городской претор кричал, пытаясь выяснить у Куриона, есть ли у защиты еще вопросы. Курион, по виду совершенно потрясенный поведением присяжных, сделал знак — «я закончил», и разбирательство поспешно прекратили. Присяжные, телохранители и клиенты расчистили Цицерону путь по форуму и далее на Палатинский холм.

Я думал, что случившееся произведет на хозяина тяжелое впечатление, и на первый взгляд так и было. Его волосы торчали в разные стороны, а тога запачкалась. Однако хозяин сохранил присутствие духа. Объятый волнением, он ходил по библиотеке, вновь и вновь возвращаясь к основным положениям своих показаний. Цицерон ощущал себя так, будто вторично победил Катилину.

— Видел, как присяжные сомкнули ряды вокруг меня? Сегодня, Тирон, тебе довелось увидеть все лучшее, что есть в римском правосудии.

Однако хозяин решил не возвращаться в суд, чтобы выслушать заключительные слова обвинителя и защитника. Еще через два дня был готов вердикт, и он отправился к храму Кастора, чтобы услышать, как приговорят Клавдия.

В тот день присяжные потребовали вооруженной защиты, и помост, на котором расположился суд, окружала центурия легионеров. Когда Цицерон проходил к своему месту на одной из сенаторских скамей, он поприветствовал присяжных. Некоторые ответили ему, но многие отводили глаза и старались смотреть в другую сторону.

— Полагаю, они боятся обнаруживать свои настроения перед шайкой Клавдия, — сказал мне Цицерон. — Может, после того, как они проголосуют, мне пойти и встать рядом с ними, чтобы выразить им свою поддержку? Как думаешь?

Мне казалось, что это небезопасно, но ответить я не успел: претор уже выходил из храма. Я оставил Цицерона и присоединился к толпе, встав неподалеку от него.

Обвинитель и защитник уже сказали свое последнее слово; городскому претору оставалось только подвести итог и просветить присяжных насчет законодательства. Клавдий опять сидел рядом с женой. Иногда он наклонялся и что-то говорил ей, а она пристально смотрела на мужчин, которые через несколько минут должны были решить судьбу ее мужа. В суде все занимает больше времени, чем предполагалось изначально: следует дать ответы на вопросы, зачитать законы, найти записи. Поэтому только через час присяжным стали раздавать восковые жетоны для голосования. На одной стороне жетона было нацарапано «В» — виновен, а на другой «Н» — невиновен. Все было рассчитано на сохранение тайны — хватало нескольких секунд, чтобы пальцем стереть одну из букв и опустить жетон в урну, которую пускали по кругу. Когда все жетоны были опущены, урну принесли к столу претора, на который высыпали жетоны. Все вокруг меня стояли на цыпочках, стараясь рассмотреть, что происходит. Некоторым тишина казалась слишком напряженной, и они нарушали ее криками «Давай, Клавдий!», «Да здравствует Клавдий!». Эти крики вызывали рукоплескания в толпе, ожидавшей приговора. Над помостом на случай дождя была натянута парусина. Я помню, как она хлопала на ветру, точно парус. Наконец подсчет завершился, и жетоны передали претору. Он встал, и судьи тоже. Фульвия схватила Клавдия за руку. Я зажмурил глаза и вознес молитву бессмертным богам. Нам надо тридцать четыре голоса, чтобы Клавдий отправился в изгнание до конца своей жизни.

— За наказание обвиняемого проголосовали тридцать человек, за его оправдание — тридцать четыре. Согласно приговору суда, Публий Клавдий Пульхр оправдывается по выдвинутым против него обвинениям, и это дело…

Последние слова претора потонули в криках одобрения. Земля ушла у меня из-под ног. Я почувствовал, как у меня закружилась голова, а когда открыл глаза, мигая от блеска солнца, Клавдий шел по помосту, обмениваясь рукопожатиями с членами суда. Легионеры сцепили руки, чтобы не позволить толпе занять помост. Все кричали и танцевали. По обеим сторонам от меня сторонники Клавдия хотели пожать мне руку, а я старался выдавить из себя улыбку — иначе они могли избить меня или сделать что-нибудь похуже. Среди этого беснования скамьи сенаторов были неподвижны, как поляна, засыпанная свежевыпавшим снегом. Я смог рассмотреть лица некоторых: у Гортензия — ошарашенное, у Лукулла — непонимающее, Катул поджал губы от страха. Цицерон надел свою маску и смотрел вдаль с выражением, подобающим государственному мужу.

Через несколько минут Клавдий подошел к краю помоста. Он не обращал внимание на крики претора: «это суд, а не народное собрание!» — и поднял руки, призывая толпу к тишине. Шум сразу же прекратился.

— Друзья мои, горожане, — сказал он. — Это не моя победа. Это ваша победа, народная победа!

Раздался еще один вал рукоплесканий, который разбился о стены храма, а Клавдий повернул лицо к его источнику — Нарцисс перед своим зеркалом. На этот раз он позволил людям сполна выказать свое восхищение.

— Я был рожден патрицием, но мое сословие ополчилось на меня. А вы меня поддержали. Вам я обязан своей жизнью. Я хочу быть одним из вас. И поэтому я посвящу свою жизнь вам, — продолжил оправданный после паузы. — Пусть все узнают в этот день великой победы, что я намерен отречься от своего патрицианства и стать плебеем! — (Я взглянул на Цицерона. Весь его вид государственного мужа куда-то исчез, и он смотрел на Клавдия с изумлением.) — И если мне это удастся, я буду удовлетворять свое честолюбие не в сенате, который наполнен распухшими от денег взяточниками, а как ваш представитель, как один из вас — как трибун! — Послышались новые, еще более громкие рукоплескания, которые он опять пресек, подняв руку. — И если вы, жители Рима, выберете меня вашим трибуном, я даю вам обет и торжественно клянусь, что те, кто отнял жизни римлян без справедливого суда, очень скоро почувствуют вкус народной справедливости!


Позже Цицерон вместе с Гортензием, Лукуллом и Катулом уединились в библиотеке, чтобы обдумать приговор, а Квинт отправился разузнать, что же все-таки произошло. Когда потрясенные сенаторы уселись, Цицерон попросил меня подать вина.

— Четыре голоса, — не переставал бормотать он. — Всего четыре голоса — и все бы изменилось, и сейчас этот безответственный нечестивец уже ехал бы к границам Италии. Четыре голоса.

Он повторял это снова и снова.

— Что же, граждане, для меня все кончено, — объявил Лукулл. — Я оставляю общественные дела.

Со стороны казалось, что Лукулл ведет себя как прежде, но, когда я подошел ближе, чтобы передать ему чашу с вином, я увидел, что он безостановочно мигает. Он был оскорблен до глубины души и не мог этого перенести. Быстро осушив чашу, Лукулл потребовал еще вина.

— Наши собратья-сенаторы будут страшно перепуганы, — предположил Гортензий.

— Я очень ослабел, — сказал Катул.

— Четыре голоса!

— Я буду ухаживать за своими рыбками, изучать философию и готовить себя к смерти. Для меня больше нет места в этой республике.

Появился Квинт с новостями из суда. Он переговорил с обвинителями и тремя присяжными, которые поддержали обвинение.

— Мне кажется, что история римского правосудия еще не знала такого подкупа. Ходят слухи, будто некоторым влиятельным лицам предлагали по четыреста тысяч сестерциев за то, чтобы решение вынесли в пользу Клавдия.

— Четыреста тысяч? — повторил Гортензий с недоверием.

— А откуда у Клавдия такие деньги? — удивился Лукулл. — Эта сучка, его жена, богата, но…

— По слухам, деньги дал Красс, — ответил Квинт.

Во второй раз за день земля, казалось, ушла у меня из-под ног. Цицерон бросил на меня быстрый взгляд.

— Не могу поверить, — сказал Гортензий. — С чего это Красс вдруг решил заплатить целое состояние за Клавдия?

— Я только повторяю то, что говорят на улицах, — ответил Квинт. — Вчера вечером у Красса, один за другим, побывали двадцать членов присяжной коллегии. Каждого из них он спрашивал, что ему надо. Одним он оплатил счета, другим обеспечил выгодные подряды, остальные взяли наличными.

— Но это все же не большинство присяжных, — заметил Цицерон.

— Нет, но говорят, что Клавдий и его жена тоже не сидели сложа руки, — продолжил Квинт. — И здесь замешано не только золото. Во многих благородных домах прошлой ночью громко скрипели кровати, там, где люди решили получить свое живой монетой — женщинами или мальчиками. Мне сказали, что сама Клавдия постаралась для нескольких присяжных.

— Катон совершенно прав! — воскликнул Лукулл. — Сердцевина нашей республики полностью прогнила. Нам конец. И Клавдий — это та мерзость, которая нас уничтожит.

— Вы можете себе представить патриция, который становится плебеем? — спросил Гортензий с удивлением. — Вы можете себе представить, чтобы такая мысль вообще пришла кому-нибудь в голову?

— Граждане, граждане, — вмешался Цицерон. — Мы проиграли суд, и только, давайте не будем терять голову. Клавдий — не первый преступник, которому удалось избежать наказания.

— Теперь он займется тобой, брат, — сказал Квинт. — Если он станет на сторону плебса, то непременно будет избран трибуном: он слишком популярен, чтобы его можно было остановить. Ну а став трибуном, он сможет причинить тебе множество хлопот.

— Этого никогда не произойдет. Никто никогда не разрешит ему этого. Но даже если это случится каким-то таинственным образом, неужели вы действительно думаете, что я — после всего того, чего я достиг в этом городе, начав с нуля, — неужели вы действительно думаете, что я не смогу справиться с хихикающим недоразвитым извращенцем, таким, как наш Красавчик? Да я сломаю ему хребет первой же речью.

— Ты прав, — сказал Гортензий. — И я хочу, чтобы ты знал: мы всегда будем с тобой. Если он попытается атаковать, можешь быть уверен в нашей поддержке. Я правильно говорю, Лукулл?

— Конечно.

— А ты согласен, Катул? — (Старый патриций не отвечал.) — Катул? — Опять никакого ответа. Гортензий вздохнул. — Боюсь, за последнее время он сильно сдал. Разбуди его, пожалуйста, Тирон.

Я положил руку Катулу на плечо и легонько потряс его. Голова патриция склонилась на одну сторону, и мне пришлось схватить его, чтобы он не упал на пол, при этом его морщинистое лицо оказалось прямо передо мной. Глаза Катула были широко открыты. Рот открылся, из него капала слюна. Потрясенный, я отдернул руку, а Квинт, который пощупал шею Катула, объявил, что он умер.


Так, в шестьдесят один год, ушел из жизни Квинт Литаций Катул: консул, понтифик и яростный борец за права сената. Он был осколком другой, более жестокой эпохи, и, вспоминая о его смерти, я вспоминаю также и о кончине Метелла Пия — обе стали вехами на пути угасания республики. Гортензий, который был шурином Катула, взял у Цицерона свечу и поднес ее к лицу старика, мягко призвав его вернуться к жизни. Я впервые ясно осознал смысл этого старинного обычая: действительно, казалось, что дух Катула на секунду вышел из этой комнаты и сразу же вернется, если только правильно позвать его. Мы подождали, не оживет ли старик, но этого, конечно, не произошло; чуть позже Гортензий поцеловал его в лоб и опустил ему веки. Он немного поплакал, и даже у Цицерона покраснели глаза — первоначально они были врагами, но потом объединились в борьбе за общее дело, и хозяин уважал старика за прямоту и честность. Казалось, только на Лукулла все это не произвело впечатления, но он, пожалуй, уже достиг того состояния, когда рыбы для него стали важнее людей.

Естественно, все разбирательства были прекращены. Вызвали рабов Катула, чтобы отнести прах их хозяина домой. После этого Гортензий отправился сообщить печальное известие родным и близким покойного. Лукулл отправился домой на обед, наверняка состоявший из крылышек жаворонков и соловьиных язычков, которые он съел, сидя в одиночестве посреди громадного зала Аполлона. Что касается Квинта, то он поведал, что на рассвете надолго отправится в Азию. Цицерон знал, что брату велели отбыть к месту назначения немедленно, сразу же после окончания суда, но все-таки, как я видел, в тот день для хозяина это стало самым тяжелым ударом. Он позвал Теренцию и маленького Марка, чтобы они попрощались, а затем неожиданно уединился в библиотеке, предоставив мне проводить Квинта до дверей.

— До свидания, Тирон, — сказал Квинт, беря мою руку двумя своими: у него были жесткие, мозолистые ладони по сравнению с мягкими, «защитническими» ладонями его брата. — Мне будет не хватать твоих советов. Обещаешь часто писать мне и рассказывать о том, как поживает мой брат?

— С удовольствием.

Он уже готовился выйти на улицу, но вдруг повернулся и сказал:

— Брат должен был освободить тебя, после того как закончилось его консульство. И собирался это сделать. Ты знал?

Я был потрясен его признанием и, заикаясь, произнес:

— Хозяин перестал говорить об этом. Я подумал, что он изменил свое решение.

— Брат говорил, что боится отпустить тебя, потому что ты слишком много знаешь.

— Но я никогда не выдам и слова из того, что услышал в разговоре с глазу на глаз!

— Я знаю, да и он тоже — в глубине души. Не волнуйся. Это просто отговорка. Правда состоит в том, что брат боится даже подумать, что ты тоже можешь покинуть его, как Аттик и я. Ты нужен Цицерону больше, чем сам об этом думаешь.

Я потерял дар речи.

— Когда я вернусь из Азии, — продолжил Квинт, — ты получишь свободу, обещаю тебе. Ты принадлежишь всей семье, а не только моему брату. А покамест присматривай за ним, Тирон. В Риме что-то происходит, и все это мне не нравится.

Он помахал мне рукой на прощание и в сопровождении слуг направился вниз по улице. Я стоял на крыльце, наблюдая за знакомой фигурой. Коренастый и широкоплечий Квинт твердой походкой спускался по склону холма, пока не скрылся из виду.

XV

Клавдий должен был сразу же направиться на Сицилию в качестве младшего магистрата. Вместо этого он предпочел остаться в Риме и наслаждаться своей победой. Ему даже хватило наглости, чтобы прийти в сенат и занять место, которое отныне полагалось ему. Это произошло на майские иды, через два дня после суда, — в сенате обсуждали последствия оправдательного приговора. Клавдий вошел в зал как раз в то время, когда говорил Цицерон. Он был встречен громким неодобрительным свистом и улыбнулся сам себе, будто нашел подобное проявление ненависти забавным. Никто из сенаторов не подвинулся, чтобы освободить ему место, так что Клавдий прислонился к стене, скрестил руки на груди и уставился на оратора с самодовольной, глуповатой улыбкой. Красс, сидевший, как всегда, на передней скамье, явно чувствовал себя неуютно и изучал царапину на своей кальцее. Цицерон же не обратил на Клавдия внимания и продолжил свою речь.

— Граждане, — сказал он, — мы не должны ослабеть или поколебаться из-за этого единичного удара. Да, наш авторитет пошатнулся, но это не значит, что мы должны поддаваться смятению. Глупо делать вид, что ничего не случилось, но мы будем трусами, если испугаемся из-за этого. Суд освободил врага государства…

— Меня освободили не как врага государства, а как того, кто призван очистить Рим! — выкрикнул Клавдий.

— Ты ошибаешься, — спокойно сказал Цицерон, даже не посмотрев на него. — Суд сохранил тебя не для римских улиц, а для камеры смерти. Они хотели не столько оставить тебя среди нас, сколько лишить тебя возможности спрятаться в изгнании. — Он продолжил: — Поэтому, граждане, крепитесь и не теряйте чувства собственного достоинства.

— А где твое достоинство, Цицерон?! — закричал Клавдий. — Ты ведь берешь взятки.

— Согласие между честными людьми в государственных делах все еще сохраняется…

— Ты взял взятку, чтобы купить дом.

— По крайней мере, я не покупал суд, — возразил Цицерон, повернувшись к Клавдию.

Сенат затрясся от хохота. Цицерон напоминал мне старого льва, который шлепает расшалившегося детеныша. Однако Клавдий не унимался:

— Я скажу вам, почему меня оправдали, — потому что показания Цицерона были ложью и суд ему не поверил.

— Напротив, тридцать присяжных мне поверили, а тридцать четыре не поверили тебе, предпочтя получить с тебя деньги вперед.

Сейчас это не кажется таким уж смешным, но в ту минуту казалось, что Цицерон сделал самое остроумное замечание в своей жизни. Думаю, сенаторы так много смеялись потому, что хотели показать Цицерону свою поддержку, и каждый раз, когда Клавдий пытался ответить, смех становился все громче, поэтому в конце концов он, взбешенный, выбежал из здания.

Это едкое замечание считалось большой победой Цицерона, потому что через пару дней Клавдий уехал на Сицилию, и на ближайшие месяцы Цицерон мог забыть о нем.


Помпею Великому разъяснили, что если он хочет стать консулом, то должен вернуться в Рим и начать готовиться к выборам. Этого он сделать не мог: как бы он ни любил саму власть, еще больше он любил ее показную сторону — роскошные одеяния, ревущие трубы, рык и вонь диких животных в клетках, железную поступь и восторженный рев своих легионеров, обожание толпы. Поэтому он отказался избираться консулом, и его триумфальный вход в город назначили, как он того хотел, на конец сентября, когда полководцу предстояло отметить свой сорок пятый день рождения. Однако достижения Помпея были столь велики, что шествие — которое должно было растянуться на двадцать миль — пришлось разделить на два дня. Цицерон и сенаторы направились на Марсово поле, чтобы поприветствовать императора накануне его дня рождения. Помпей не только выкрасил свое лицо в красный цвет, но и оделся в роскошную золотую броню, покрытую великолепной накидкой, которая некогда принадлежала Александру Великому. Вокруг полководца двигались тысячи ветеранов и сотни повозок с военной добычей.

До того Цицерон не понимал, насколько богат Помпей. Как он мне сам сказал: «Один миллион, или десять, или сто — что это? Просто слова. Человек не в состоянии вообразить, что стоит за ними». Но Помпей собрал все эти богатства в одном месте и, сделав это, показал свое истинное могущество. Для примера, в то время хороший ремесленник, работая целый день, зарабатывал одну серебряную драхму. В утро триумфа Помпей выставил открытые сундуки, где сверкали семьдесят пять миллионов серебряных драхм — больше, чем все налоги, собираемые в империи за год. И это были только наличные. На повозке, которую тащили четыре быка, возвышалась двенадцатифутовая статуя Митридата, отлитая из чистого золота. Там же были трон и скипетр Митридата, тоже из чистого золота. Тридцать три короны Митридата, сделанные из жемчуга, а также три золотые статуи Аполлона, Минервы и Марса. Пирамидоподобная гора из золота с животными и фруктами на ней, обвитая золотой виноградной лозой. Игровая доска в клетку, три на четыре фута, сделанная из драгоценных камней, синих и зеленых, с луной из чистого золота на крышке; вес ее составлял тридцать фунтов. Солнечный диск, выложенный жемчугом. Еще пять повозок понадобилось, чтобы везти самые драгоценные книги из царской библиотеки.

Все это произвело сильное впечатление на Цицерона, который понял, что подобное богатство окажет громадное влияние на Рим и государственные дела республики. Он подошел к Крассу и с удовольствием сказал:

— Ну что же, Красс. Раньше ты был самым богатым человеком в Риме, но сейчас все иначе. После этого даже ты будешь обращаться к Помпею за ссудой!

Красс криво улыбнулся; было ясно, что вид богатств угнетает его.

Все это Помпей послал в город в первый день, но сам остался за городской стеной. На следующий день, в его день рождения, началось триумфальное шествие как таковое. Шли пленники, захваченные на Востоке: военачальники, затем чиновники империи Митридата, предводители пиратов, иудейский царь, царь Армении в сопровождении своей жены и сына и, наконец, украшение этой процессии, семеро детей Митридата и одна из его сестер. Тысячи римлян на Бычьем форуме и в Большом цирке веселились и бросали в них куски навоза и комья земли — ко времени выхода на Священную дорогу все пленники выглядели как ожившие глиняные статуи. Здесь, под наблюдением палача и его помощников, они ждали и тряслись от страха за свою участь. Шум, шедший от Триумфальной арки, возвестил о том, что их покоритель наконец въехал в город. Цицерон тоже ждал, вместе с другими сенаторами, у входа в здание сената. Я находился на противоположной стороне форума и, когда участники шествия проходили между нами, порой терял его из виду среди всех этих излияний величия. Тут были телеги с восковыми табличками, где подробно описывались покоренные Помпеем страны — Албания, Сирия, Палестина, Аравия и так далее, — а за ними следовало около восьмисот оправленных в бронзу корабельных таранов, снятых с кораблей, которые Помпей отобрал у пиратов. На повозках лежали горы доспехов, щитов и оружия, захваченных у Митридата. Далее маршировали ветераны Помпея, хором распевавшие непристойные стихи о своем начальнике, и, наконец, на форум выехал сам Помпей на своей украшенной драгоценными камнями колеснице, в пурпурной тоге, расшитой золотыми звездами и накрытой плащом Александра. Позади него стоял раб, обязанный непрерывно повторять на ухо Помпею, что он — «просто человек», и не более того. Я не завидовал бедняге; было видно, что он выводит Помпея из себя, и, как только возница остановил колесницу перед Карцером, Великий Человек столкнул несчастного с помоста и повернул свое выкрашенное красным лицо к грязной толпе пленников:

— Я, Помпей Великий, покоритель трехсот двадцати четырех народов, получивший право казнить и миловать от сената и граждан Рима, объявляю, что вы, как подданные Римской империи, должны немедленно… — он помолчал, — быть прощены и отправлены в те земли, где вы родились. Идите и расскажите всему миру о моем милосердии.

Это было так же великолепно, как и неожиданно, потому что у Помпея в юности была кличка «Мясник» и он редко проявлял такое великодушие. Сначала собравшиеся выглядели разочарованными, а затем раздались рукоплескания; пленники, после того как им перевели слова Помпея, протянули к нему руки, прославляя его на чужеземных языках. Полководец принял изъявления благодарности, крутанув рукой, потом спрыгнул с колесницы и направился к Капитолию, где должен был совершить жертвоприношение. Сенаторы, включая Цицерона, последовали за ним, и я был готов поступить так же, когда сделал удивительное открытие.

Шествие завершилось, повозки с доспехами и оружием стали покидать форум, и я в первый раз увидел эти мечи и ножи вблизи. Я плохо разбираюсь в оружии, но даже я понял, что эти новые клинки с изогнутыми восточными лезвиями и непонятными гравировками точно такие же, как те, которые я осматривал в доме Цетега накануне его казни. Я сделал шаг вперед, чтобы взять один из мечей и показать его Цицерону, но легионер, охранявший повозку, грубо приказал мне убираться. Я уже собирался сказать ему, кто я такой и зачем мне это нужно, но, к счастью, передумал. Без лишних слов я повернулся и отошел в сторону, а когда оглянулся, увидел, что легионер провожает меня подозрительным взглядом.

Цицерон должен был присутствовать на большом пиршестве, которое давал Помпей после жертвоприношения, и вернулся домой поздно вечером — в плохом настроении, что случалось всякий раз, когда он проводил слишком много времени в обществе полководца. Он был удивлен, что я жду его, и внимательно выслушал рассказ о моем открытии. Я был очень горд своей проницательностью и ожидал, что он поблагодарит меня. Вместо этого он вдруг сильно рассердился:

— Хочешь сказать, Помпей посылал оружие, захваченное у Митридата, чтобы вооружить заговорщиков Катилины?

— Я знаю только, что сами клинки и клейма были такими же.

— Это слова предателя! Ты не смеешь так говорить! — прервал меня Цицерон. — Ты же видел, как могуществен Помпей. Не смей больше упоминать об этом, слышишь?

— Прости, — сказал я, задохнувшись от смущения, — мне очень жаль.

— А кроме того, как Помпей смог бы доставить их в Рим? Он же был очень далеко отсюда.

— Может быть, их привез Метелл Непот.

— Иди спать. Ты говоришь глупости.

Но, очевидно, хозяин думал об этом всю ночь — наутро его отношение к случившемуся изменилось.

— Думаю, ты прав, говоря, что оружие принадлежало Митридату. В конце концов, они захватили все, что было у царя, и вполне возможно, что Непот привез часть этого в Рим. Но это не значит, что Помпей серьезно помогал Катилине.

— Конечно нет, — согласился я.

— Это было бы слишком ужасно. Ведь те клинки предназначались для того, чтобы перерезать мне горло.

— Помпей никогда не сделал бы ничего, способного причинить вред тебе или государству.

На следующий день Помпей пригласил Цицерона к себе.


Повелитель Земли и Воды расположился в своем старом доме на Эсквилинском холме. За лето его сильно перестроили. Десятки таранов с пиратских кораблей украшали стены. Некоторые были отлиты из бронзы в виде головы Медузы горгоны. Другие были усеяны мордами и рогами диких животных. Цицерон до этого не видел их и теперь рассматривал с неудовольствием.

— Представь, что тебе пришлось бы спать здесь каждую ночь, — сказал он, пока мы ждали, когда откроют ворота. — Это выглядит как гробница фараона.

И с тех пор хозяин в частных беседах нередко называл Помпея Фараоном.

Перед домом стояла большая толпа людей, восхищенно оглядывавших его. Приемные комнаты были заполнены теми, кто надеялся воспользоваться щедротами хозяина. Здесь были разорившиеся сенаторы, готовые продать свои голоса, деловые люди, рассчитывавшие уговорить Помпея вложиться в их предприятия, владельцы кораблей, объездчики лошадей, ювелиры и просто попрошайки, надеявшиеся разжалобить полководца своими историями. Они проводили нас завистливыми взглядами, когда нас провели мимо них в большой внутренний покой. В одном его углу стоял портновский истукан в триумфальной тоге Помпея и плаще Александра, в другом — большой бюст Помпея, сделанный из жемчуга, который я видел во время шествия. В середине комнаты, на двух козлах, располагалась модель громадного скопления зданий, над которой стоял Помпей, держа в каждой руке по небольшому деревянному храму. Позади Помпея стояли люди и, видимо, с нетерпением ждали его решения.

— А, — сказал он, подняв глаза, — вот и Цицерон. Он умный малый, со своим мнением. Как ты думаешь, Цицерон? Мне построить здесь три храма или четыре?

— Я всегда строю по четыре храма, — ответил Цицерон, — если хватает места.

— Отличный совет, — воскликнул Помпей. — Так пусть их будет четыре. — И он поставил модели в ряд под рукоплескания собравшихся. — Позже мы решим, каким богам их посвятить. Итак? — проговорил он, обращаясь к Цицерону и показывая на макет. — Что ты думаешь?

Цицерон посмотрел на сложное сооружение:

— Впечатляет. А что это? Дворец?

— Театр на десять тысяч зрителей. Здесь будет общественный сад, окруженный портиками. А вот здесь — храмы. — Помпей повернулся к одному из мужчин, который, как я понял, был архитектором. — Напомни, каковы размеры?

— Все вместе — четверть мили в длину, светлейший.

— И где же это построят? — спросил Цицерон.

— На Марсовом поле.

— А где люди будут голосовать?

— Ну-у-у, где-то там, — неопределенно махнул рукой Помпей. — Или около реки. Места хватит. Уберите это, — приказал он, — уберите и начинайте рыть яму под основание. А о цене не беспокойтесь.

— Не хочу показаться мрачным, Помпей, но боюсь, что у тебя могут возникнуть неприятности с цензорами, — сказал Цицерон, после того как строители ушли.

— Почему?

— Они всегда запрещали строительство постоянного театра в черте города, по нравственным соображениям.

— Об этом я подумал. Я скажу, что строю святилище Венеры. Его как-то вставят в эту сцену. Архитекторы знают свое дело.

— И ты думаешь, цензоры тебе поверят?

— А почему нет?

— Святилище Венеры в четверть мили длиной? Они могут подумать, что твоя набожность слишком велика.

Однако Помпей был не в настроении выслушивать шутки, особенно от Цицерона. Его большой рот мгновенно превратился в куриную гузку. Губы сжались. Он был известен своими вспышками гнева, и я впервые увидел, как неожиданно они начинаются.

— Этот город, — закричал он, — полон пигмеев, завистливых пигмеев! Я хочу построить для жителей Рима самое прекрасное здание за всю историю мира — и какую же благодарность я получаю? Никакой! Никакой! — Он пихнул ногой козлы. В эту минуту Помпей напоминал маленького Марка в детской, которому велели закончить все игры. — Кстати, о пигмеях, — сказал он угрожающе, — почему сенат все еще не принял законы, о которых я просил? Где закон о городах, основанных на Востоке? И о земле для моих ветеранов? Что с ними происходит?

— Такие вещи быстро не делаются…

— Мне казалось, что мы обо всем договорились: я поддержу тебя в деле Гибриды, а ты обеспечишь голосование по моим законам в сенате. Я свое обещание выполнил. А ты?

— Все не так просто. Я только один из шести сотен сенаторов, а противников у тебя хватает.

— Кто они? Назови!

— Ты знаешь их имена лучше меня. Целер никогда не простит тебе, что ты развелся с его сестрой. Лукулл не может забыть, как ты отобрал у него начальствование над восточными легионами. Красс всегда был твоим врагом. Катон считает, что ты ведешь себя как царь.

— Катон! Не называй его имени в моем присутствии. Только благодаря Катону у меня нет жены! — Рык Помпея разносился по всему дому, и я заметил, что некоторые слуги собрались у двери, наблюдая за происходящим. — Я не говорил с тобой об этом до моего триумфа, надеясь, что ты сам все понимаешь. Но сейчас я снова в Риме и требую к себе заслуженного уважения! Ты слышишь? Требую!

— Конечно, я тебя слышу. Думаю, тебя услышал бы и мертвец. Я твой друг и продолжу защищать твои интересы, как делал это всегда.

— Всегда? Ты в этом уверен?

— Назови мне хоть один раз, когда я предал бы их.

— А как насчет Катилины? Ты же мог вызвать меня для защиты республики.

— Ты должен быть благодарен мне за то, что я этого не сделал. Тебе не пришлось проливать кровь римлян.

— Да я бы вот так с ним разобрался, — сказал Помпей, щелкнув пальцами.

— Но только после того, как он уничтожил бы всю верхушку сената, включая меня. Или, может быть, ты на это и надеялся?

— Конечно нет.

— Ведь ты же знал, что он намеревается это сделать? Мы нашли оружие, спрятанное в этом городе именно для этой цели.

Помпей уставился на него, но Цицерон не отвел взгляда: на этот раз глаза пришлось отвести Помпею.

— Не знаю ничего ни о каком оружии, — пробормотал он. — Я не могу спорить с тобой, Цицерон. И никогда не мог. Для меня ты чересчур находчив. Дело в том, что я больше привык к солдатской жизни, чем к государственным делам. — Он натянуто улыбнулся. — Наверное, мне надо привыкать к тому, что теперь я не могу просто приказать — и ожидать, что весь мир станет повиноваться. «Меч, пред тогой склонись, языку уступите, о лавры…» — это ведь твоя строчка? Или вот еще: «О счастливый Рим, моим консулатом творимый…» Видишь, как я тщательно изучаю твои работы.

Помпей был не склонен к чтению стихов, и раз уж он смог наизусть процитировать только что появившуюся поэму о консульстве Цицерона, то, значит, смертельно завидовал хозяину. Однако он заставил себя похлопать Цицерона по руке, и его домашние вздохнули с облегчением. Они отошли от дверей, возобновился шум, сопровождающий хлопоты по дому, в то время как Помпей, чье добродушие проявлялось так же внезапно, как и его гнев, неожиданно предложил выпить вина. Кувшин принесла очень красивая женщина, — как я выяснил позже, ее звали Флорой. Одна из самых известных римских куртизанок, она жила под крышей Помпея в те времена, когда он не был женат. Флора все время носила на шее шарф — по ее словам, чтобы скрыть укусы, которые оставлял Помпей в то время, когда они занимались любовью. Она чинно налила вино и исчезла, а Помпей стал показывать нам накидку Александра, которую нашли в личных покоях Митридата. Мне она показалась слишком новой, и я видел, что Цицерон с трудом сохраняет серьезность.

— Только подумать! — сказал он приглушенным голосом, щупая материал. — Прошло уже триста лет, а выглядит так, будто ее соткали десять лет назад.

— Она обладает волшебными свойствами, — сказал Помпей. — Пока она у меня, со мной не случится ничего плохого. — Провожая Цицерона до двери, он очень серьезно сказал: — Поговори с Целером и с другими, хорошо? Я обещал своим ветеранам землю, а Помпей Великий не может нарушить данное им слово.

— Я сделаю все, что в моих силах.

— Я хотел бы получить поддержку сената, но, если мне придется искать друзей еще где-нибудь, я это сделаю. Так и передай им.

По пути домой Цицерон сказал:

— Ты слышал его? «Я ничего не знаю об оружии»! Наш Фараон, может быть, и великий военачальник, но врать он совсем не умеет.

— И что ты будешь делать?

— А что мне остается? Конечно поддерживать его. Мне не нравится, когда он говорит, что может найти друзей на стороне. Надо любой ценой не допустить того, чтобы он кинулся в объятия Цезаря.


И Цицерон, отбросив свои подозрения и предпочтения, стал обходить сенаторов от имени Помпея — так же, как много лет назад, когда был начинающим сенатором. Для меня это было еще одним уроком ведения важных государственных дел: если заниматься этим серьезно, требуется недюжинное умение владеть собой — качество, которое многие ошибочно принимают за двуличность.

Сначала Цицерон пригласил на обед Лукулла и без толку потратил несколько часов, убеждая его не противодействовать законам Помпея; но Лукулл не мог простить Фараону того, что ему достались все лавры за победу над Митридатом, и отказал Цицерону. Затем Цицерон поговорил с Гортензием — с тем же успехом. Он даже пошел к Крассу, который, несмотря на сильное желание уничтожить своего посетителя, принял его вполне учтиво. Он сидел в кресле, прикрыв глаза, соединив перед собой кончики пальцев обеих рук, внимательно слушая.

— Итак, — подвел он итог, — Помпей боится потерять лицо, если его законы не будут приняты, просит меня забыть былые обиды и поддержать его ради республики?

— Совершенно верно.

— Я еще не забыл, как он пытался приписать себе заслугу победы над Спартаком — победы, которая была только моей. Можешь передать ему вот что: я и пальцем не пошевелю, чтобы помочь ему, даже если от этого будет зависеть моя жизнь. А как, кстати, твой новый дом?

— Очень хорошо, спасибо.

После этого Цицерон решил переговорить с Метеллом Целером, которого недавно избрали консулом. Ему пришлось собраться с духом, чтобы пройти в соседнюю дверь: он впервые переступал этот порог после того, как Клавдий совершил святотатство на празднестве Благой Богини. Целер, как и Красс, вел себя очень дружелюбно. Будущая власть радовала его — Целер был взращен для нее, как скаковая лошадь для скачек, — и он внимательно выслушал все, что сказал Цицерон.

— Высокомерие Помпея волнует меня не больше, чем тебя, — сказал в заключение мой хозяин. — Но, так или иначе, сейчас он самый могущественный человек в мире, и, если он противопоставит себя сенату, это будет великим несчастьем. А это произойдет, если мы не примем нужные ему законы.

— Думаешь, он будет мстить?

— Он сказал, что ему останется лишь искать друзей на стороне, то есть трибунов или, что еще хуже, Цезаря. А если он пойдет по этому пути, у нас будут бесконечные народные собрания, вето, волнения, бессилие власти, народ и сенат вцепятся друг другу в глотки, — короче, случится беда.

— Да, картина безрадостная, я согласен, — сказал Целер, — но боюсь, что помочь тебе не смогу.

— Даже ради государства?

— Помпей унизил мою сестру, когда развелся с таким шумом. Он также оскорбил меня, моего брата и мою семью. Я понял, что он за человек: совсем ненадежный, думающий только о себе. Будь с ним осторожнее, Цицерон.

— У тебя есть повод для обиды, никто не спорит. Но подумай, как велик ты будешь, если скажешь в инаугурационной речи, что ради нашего отечества желания Помпея должны быть удовлетворены.

— Это покажет не мое величие, а мою слабость. Метеллы — не самый древний род в Риме и не самый великий, но уж точно самый успешный, и мы стали такими, потому что никогда не уступали ни дюйма своим врагам. Ты знаешь, какое животное изображено на нашем гербе?

— Слон?

— Вот именно. Не только потому, что наши предки победили карфагенян, но и потому, что слон очень похож на нашу семью — большой, двигается не торопясь, ничего не забывает и всегда одерживает верх над врагами.

— А еще он очень глуп, и его легко заманить в ловушку.

— Может быть, — согласился Целер, слегка обиженный. — Но мне кажется, что ты уделяешь Помпею слишком много внимания.

Он встал, показывая, что беседа окончена, и провел нас в атриум, где были выставлены маски его предков. Проходя мимо, Целер указал на них, точно это собрание слепых, мертвых лиц выражало его мысль лучше всяких слов. Мы подошли ко входу, и тут появилась Клавдия со своими служанками. Не знаю, было ли это случайно или преднамеренно, — подозреваю последнее, поскольку она была безукоризненно причесана и тщательно накрашена для такого раннего часа. Позже Цицерон сказал: «В полном ночном вооружении». Он поклонился ей.

— Цицерон, — ответила она, — ты стал меня избегать.

— Да, увы, но не по своей воле.

— Мне сказали, что вы очень подружились, пока меня не было. Рад, что вы опять встретились, — вмешался Целер.

Эти слова были произнесены до крайности небрежно, и я понял: ему неизвестно, что говорят о его жене. Мир гражданских людей был совсем неведом ему — черта, которая часто встречается у военных.

— Надеюсь, Клавдия, у тебя все в порядке? — вежливо поинтересовался Цицерон.

— Все прекрасно, — ответила она, посмотрев на него из-под длинных ресниц. — Как и у моего брата в Сицилии, несмотря на все твои старания.

Она одарила его улыбкой, такой же мягкой, как обнаженный клинок, и прошла мимо, оставив за собой почти неуловимый аромат духов. Целер пожал плечами и сказал:

— Вот так. Я бы хотел, чтобы она поговорила с тобой подольше, как с этим дурацким поэтом, который постоянно увивается вокруг нее. Но она непоколебимо верна Клавдию.

— А он все еще хочет стать плебеем? — спросил Цицерон. — Не думаю, что твои знаменитые предки захотели бы иметь плебея в своем роду.

— Этого никогда не случится. — Целер оглянулся, убеждаясь, что Клавдия ушла. — Между нами, я думаю, что этот парень — позор для семьи.

Это немного порадовало Цицерона, однако все его усилия ни к чему не привели, и на следующий день он направился к Катону: то была его последняя надежда. Стоик жил на Авентинском холме, в прекрасном, но донельзя запущенном доме, где пахло испортившейся пищей и грязной одеждой. Сидеть можно было только на деревянных стульях. Ни украшений на стенах, ни ковров на полу. Через открытую дверь я увидел двух серьезных, неприбранных девушек-подростков и подумал: что, если это те дочери или племянницы Катона, на которых хотел жениться Помпей? Насколько изменился бы Рим, если бы Катон согласился на этот брак!

Хромоногий слуга провел нас в небольшую, мрачную комнату. Катон занимался делами под бюстом Зенона. Цицерон еще раз объяснил, почему надо договариваться с Помпеем, но Катон, как и все остальные до него, не согласился с ним.

— У него и так слишком много власти, — повторил он свой всегдашний довод. — Если мы позволим его ветеранам создавать колонии на территории Италии, он постоянно будет иметь под рукой войско. И почему он ожидает, что мы утвердим все его договоры, даже не изучив их? Мы верховная власть в стране или маленькие девочки, которым говорят, когда вставать, а когда садиться?

— Все верно, — ответил Цицерон, — но надо трезво смотреть на происходящее. Когда я был у него, он высказался недвусмысленно: если мы не будем с ним работать, он найдет трибуна, который вынесет его законы на обсуждение народного собрания, а это повлечет бесконечные препирательства. Или, что еще хуже, он объединится с Цезарем, когда тот вернется из Испании.

— А чего ты боишься? Препирательства тоже иногда полезны. Все лучшее рождается в борьбе.

— Поверь мне, в борьбе народа с сенатом нет ничего хорошего. Это как на суде над Клавдием, только еще хуже.

— А-а, — фанатичные глаза Катона расширились, — ты путаешь две разные вещи. Клавдия оправдали не из-за толпы, а потому, что присяжные были подкуплены. Для борьбы с подкупом присяжных есть простое средство, и я намерен применить его.

— Что ты имеешь в виду?

— Я собираюсь предложить сенату новый закон. Согласно ему, все присяжные, не являющиеся сенаторами, отныне могут преследоваться за подкуп.

Цицерон схватился за голову.

— Ты не сделаешь этого!

— Почему нет?

— Это будет выглядеть как поход сената против народа.

— Ничего подобного. Это поход сената против нечестности и мздоимства.

— Может быть, ты и прав, но в государственных делах подчас важнее то, как выглядит то или иное предложение, а не то, что оно значит.

— Тогда надо вести их по-другому.

— Умоляю тебя, не делай этого хотя бы сейчас — хватит нам и всего остального.

— Никогда не поздно исправлять плохое.

— Послушай меня, Катон. Твоя твердость ни с чем не сравнима, однако она лишает тебя способности разумно мыслить, и, если ты будешь продолжать в том же духе, твои благородные намерения уничтожат страну.

— Пусть лучше она будет уничтожена, чем превратится в развращенную монархию.

— Но Помпей не желает быть монархом. Он распустил войско. Все, чего он хочет, — это совместная работа с сенатом, а все, что он получает, — это постоянные отказы. И он сделал больше для установления римского владычества в мире, чем любой другой человек, живущий на земле, а отнюдь не развратил этот город.

— Нет, — сказал Катон, покачав головой, — ты ошибаешься. Помпей порабощал страны, с которыми мы никогда не ссорились, шел в земли, которые нам не нужны, и принес домой богатство, которое нам не принадлежит. Он уничтожит нас. И мой долг — помешать ему.

Даже Цицерон с его изворотливым умом не смог ничего возразить. Позже, в тот же день, он отправился к Помпею, чтобы сообщить о своем провале; полководец сидел в полутьме и с наслаждением разглядывал деревянный театр. Встреча оказалась слишком короткой, записывать было нечего. Помпей выслушал новости, крякнул и, когда мы уходили, крикнул в спину Цицерону:

— Я хочу, чтобы Гибриду немедленно отозвали из Македонии.

Это грозило Цицерону большими злоключениями, потому что на него сильно давили ростовщики. Он не только не выплатил полностью долг за дом на Палатинском холме, но и приобрел новую недвижимость; если бы Гибрида прекратил посылать Цицерону его часть доходов от Македонии — что он стал наконец делать, — тот оказался бы в трудном положении. Выходом могло стать продление срока наместничества Квинта в Азии еще на один год. Цицерон смог получить в казначействе все деньги, предназначенные для покрытия расходов брата (тот выдал ему доверенность на любые сделки), и отдал их ростовщикам, чтобы те угомонились.

— И не смотри на меня с такой укоризной, Тирон, — предупредил он меня, когда мы вышли из храма Сатурна с поручением выдать полмиллиона сестерциев, спрятанным в моей сумке для свитков. — Если бы не я, он никогда не стал бы наместником. И, кроме того, я верну ему эти деньги.

Тем не менее я очень жалел Квинта, который никак не мог привыкнуть к далекой, громадной, чужой ему провинции и очень тосковал по дому.


В следующие несколько месяцев все происходило именно так, как предсказал Цицерон. Красс, Лукулл, Катон и Целер, вступившие в союз, не дали принять законы Помпея, и тот обратился к знакомому трибуну по имени Фульвий, который предложил народному собранию рассмотреть новый закон о земле. Целер с такой яростью набросился на это предложение, что Фульвий посадил его в тюрьму. Тогда консул разобрал заднюю стену камеры и оттуда продолжил нападать на закон. Подобное сопротивление настолько понравилось горожанам и подорвало доверие к Фульвию, что Помпей отказался от закона. Потом Катон решительно поссорил сенат и всадников, лишив последних судебной неприкосновенности и отказавшись обнулить долги, которые появились у многих из-за неудачных денежных спекуляций на Востоке. С точки зрения нравственности он был совершенно прав в обоих случаях, но как государственный муж допустил очень серьезные ошибки.

Все это время Цицерон почти не выступал, сосредоточившись на своих судебных делах. Ему было очень одиноко без Квинта и Аттика, и я часто слышал, как хозяин вздыхает и разговаривает сам с собой, думая, что вокруг никого нет. Он плохо спал, просыпаясь в середине ночи, и долго лежал, размышляя, не в силах вновь заснуть — до самого рассвета. Сенатор признался мне, что в эти часы к нему впервые стали приходить мысли о смерти, как часто бывает с мужчинами его возраста (в то время Цицерону было сорок шесть лет).

«Я так покинут всеми, — писал он Аттику, — что отдыхаю только в обществе жены, дочки и милейшего Марка. Ведь эта льстивая, притворная дружба создает некоторый блеск на форуме, но дома радости не доставляет. Поэтому, когда в утреннее время мой дом переполнен, когда я схожу на форум, окруженный толпами друзей, то я не могу найти в этом множестве людей никого, с кем я мог бы свободно пошутить или откровенно повздыхать»[74].

Хотя он был слишком горд, чтобы признаться в этом, мысли о Клавдии неотступно преследовали его. В начале нового заседания трибун Геренний предложил закон, согласно которому жители Рима должны были прийти на Марсовом поле и голосованием решить, может ли Клавдий стать плебеем. Это не насторожило Цицерона: он знал, что другие трибуны наложат вето. Насторожило его другое: Целер выступил в поддержку этого закона, и после завершения заседания хозяин перехватил консула:

— Я думал, ты против того, чтобы Клавдий превращался в плебея.

— Ты прав, но Клавдия пилит меня день и ночь. Закон в любом случае не пройдет, и я надеялся, что мое выступление даст мне хоть несколько недель покоя. Не беспокойся, — добавил он, — если дело дойдет до серьезной драки, я выскажу все, что думаю по этому поводу.

Этот ответ не полностью удовлетворил Цицерона, и он стал думать, как покрепче привязать к себе Целера.

Между тем положение в Дальней Галлии стало неблагополучным: германцы в большом числе — говорили о ста двадцати тысячах — перешли Ренус и расположились на землях гельветов, воинственного племени, которое, в свою очередь, двинулось на запад, вглубь Галлии, ища, где поселиться. Это сильно обеспокоило сенат, и было решено, что консулы должны тянуть жребий: кто станет управлять провинцией, если потребуется военное вмешательство. То была превосходная должность, дававшая возможность прославиться и заработать. За нее боролись оба консула — одним был Целер, другим Афраний, шут Помпея, — и Цицерону выпала честь провести жеребьевку. Я не могу наверняка сказать, что он подправил ее итоги, как сделал это для Целера, — но выигравшим снова оказался Целер. Он очень быстро возвратил долг. Через несколько недель, когда Клавдий вернулся из Сицилии после окончания своего квесторства и выступил в сенате, требуя предоставить ему право стать плебеем, Целер возглавил его противников.

— Ты был рожден патрицием, — заявил он, — и если ты откажешься от преимуществ, положенных тебе по праву рождения, то разрушишь самую суть понятий семьи, крови, наследования и всего, что является основой нашей республики.

Я стоял у дверей, когда Целер сделал это заявление, и увидел на лице Клавдия удивление и ужас.

— Может быть, я и родился патрицием, — запротестовал он, — но не хочу им умереть.

— И все-таки ты непременно умрешь патрицием, — ответил Целер. — Правда, если ты будешь продолжать в том же духе, это случится скорее, чем ты предполагаешь.

Услышав эту угрозу, сенаторы в изумлении зашевелились, и, хотя Клавдий пытался что-то возразить, он, видимо, понял, что его надежды стать плебеем — и таким образом трибуном — в ту минуту обратились в прах.

Цицерон был очень доволен. Он совсем перестал бояться Клавдия, который по глупости не упускал возможности уколоть хозяина. Мне хорошо запомнился один случай, который произошел вскоре после этого заседания. Цицерон и Клавдий оказались рядом по дороге на форум, где они должны были назвать кандидатам сроки выборов. И хотя вокруг было очень много народа, Клавдий стал громко хвастаться, что теперь он стал покровителем Сицилии вместо Цицерона. Поэтому он будет предоставлять сицилийцам места на играх.

— Думаю, ты никогда этого не делал, — издевался он.

— Нет, не делал, — согласился Цицерон.

— Хочу сказать, что места очень трудно найти. Даже моя сестра, жена консула, смогла выделить мне лишь место размером с одну ее ногу.

— В случае с твоей сестрой я бы не расстраивался. Ведь она очень легко поднимает вверх другую, — ответил ему Цицерон.

До этого я никогда не слышал, чтобы хозяин произносил двусмысленные шутки, и позже он сожалел, что повел себя так «не по-консульски». Однако тогда шутка показалась удачной, судя по хохоту всех присутствовавших и лицу Клавдия, приобретшему цвет пурпурной полосы на сенаторской тоге. Острота разлетелась по всему Риму, хотя, к счастью, никто не решился пересказать ее Целеру.

А потом все изменилось в один миг, и, как всегда, виноват оказался Цезарь, — хотя он находился вдали от Рима уже год, Цицерон не забывал о нем.

Однажды в конце мая Цицерон сидел рядом с Помпеем в сенате, на первой скамье. По какой-то причине он припозднился — иначе, я уверен, он сразу понял бы, откуда дует ветер. А так он услышал новость вместе со всеми. После того как были истолкованы знамения, Целер встал и объявил, что получено послание от Цезаря из Дальней Испании, которое он предлагает зачитать.

«Сенату и народу Рима от Гая Юлия Цезаря, императора… — При слове „император“ по сенату прокатился удивленный шум; Цицерон выпрямился и что-то сказал Помпею. — …от Гая Юлия Цезаря, императора, — повторил Целер, выделив голосом слово „император“, — привет. С войском все в порядке. Я перешел с легионом и тремя когортами через горы, называемые Герминий, и принудил к миру население по обоим берегам реки Дурий. Из Гадеса я направил флотилию на север и завоевал Бриганций. Я покорил племена, населяющие Каллецию и Лузитанию, и войско провозгласило меня императором на поле битвы. Я заключил соглашения, которые принесут казне дополнительный ежегодный доход в двадцать миллионов сестерциев. Власть Рима теперь распростерлась до самых дальних берегов Атлантического моря. Да здравствует наша республика!»

Цезарь всегда писал очень кратко, и сенаторам понадобилось несколько минут, чтобы понять, как величественны события, о которых они только что услышали. Цезарь был послан править Дальней Испанией, более-менее мирной провинцией, но каким-то образом умудрился завоевать соседнюю страну! Красс, его казначей, немедленно вскочил и предложил отметить достижение Цезаря трехдневными благодарственными молебствиями. На этот раз даже Катон был слишком потрясен, чтобы возражать, и предложение приняли единогласно. После этого сенаторы вышли на яркое солнце. Большинство с восторгом обсуждало этот блестящий подвиг. Но не Цицерон: среди радостного шума он шел медленно, как на похоронах, с глазами, опущенными в землю.

— После всех его выходок и банкротств я думал, что с ним покончено, — прошептал он мне, когда подошел к двери, — по крайней мере, на несколько ближайших лет.

Сенатор знаком велел мне идти за ним, и мы расположились в тенистом уголке сенакулума, где к нам вскоре присоединились Гортензий, Лукулл и Катон, — все трое тоже выглядели печальными.

— Чего же еще ждать от Цезаря? — мрачно спросил Гортензий. — Теперь он будет избираться в консулы?

— Думаю, что это обязательно. Вы согласны? — ответил Цицерон. — Цезарь легко может оплатить подготовку к выборам, — если он отдает двадцать миллионов казне, можете представить, сколько он кладет в свой карман.

Мимо нас с задумчивым видом прошел Помпей. Все замолчали и подождали, пока он не отойдет на изрядное расстояние.

— А вот идет Фараон. Думаю, сейчас он усиленно обдумывает произошедшее, — тихо проговорил Цицерон. — Знаете, к какому выводу пришел бы я на его месте?

— И к какому же? — спросил Катон.

— Я бы договорился с Цезарем.

Остальные покачали головами в знак несогласия.

— Этого никогда не случится, — сказал Гортензий. — Помпей не выносит, когда кто-то другой получает хоть чуточку славы.

— А вот сейчас он с этим смирится, — заметил Цицерон. — Вы, граждане, не помогли ему провести нужные законы, а Цезарь пообещает все, что угодно, и всю землю в придачу, за поддержку на выборах.

— По крайней мере, не этим летом, — твердо произнес Лукулл. — Между Римом и Атлантикой лежит слишком много гор и водных преград. Цезарь не успеет прибыть до того времени, когда надо будет заявить о своих намерениях.

— И не забывайте еще об одной вещи, — добавил Катон. — Цезарь потребует триумфа и будет вынужден оставаться за пределами города, пока не получит его.

— А мы сможем держать его там долгие годы, — заметил Лукулл, — так же, как он заставил меня ждать целых пять лет. Месть за эту обиду будет слаще любого, даже самого изысканного, блюда.

Однако Цицерона все это не убедило.

— Может, вы и правы, но я знаю из предыдущего опыта, что никогда не следует недооценивать нашего друга Гая.

Это было мудрое замечание, потому что через неделю из Испании прибыл новый гонец. И опять Целер громко зачитал сенаторам письмо: поскольку вновь завоеванные страны полностью подчинились власти Рима, Цезарь объявлял о своем возвращении.

— Наместники должны находиться в своих провинциях, пока это собрание не разрешит их покинуть. Предлагаю повелеть Цезарю остаться на своем месте, — высказался Катон.

— Поздно уже! — крикнул человек, стоявший у двери рядом со мной. — Я только что видел его на Марсовом поле.

— Это невозможно, — настаивал возбужденный Катон. — Последний раз, когда мы о нем слышали, он хвастал, что находится на берегу Атлантики.

Целер все-таки послал раба на Марсово поле, чтобы проверить слух. Час спустя тот возвратился и объявил, что все оказалось правдой: Цезарь обогнал собственного гонца и остановился в доме своего друга, за городской чертой.

Узнав об этом, Рим принялся лихорадочно восхвалять героя. На следующий день Цезарь направил в сенат своего посланца с просьбой предоставить ему триумф в сентябре, а до этого времени позволить участвовать в выборах заочно. Многие были готовы согласиться с его требованиями, понимая, что этого нового Цезаря, с его новоприобретенным богатством, почти невозможно остановить. Если бы выборы прошли в те дни, приверженцы Цезаря выиграли бы их. Однако каждый раз, когда вносилось предложение о триумфе, вставал Катон и забалтывал его. Он говорил об освобождении Рима от владычества царей. Он беспокоился о древних законах. Он докучал всем, требуя подчинить легионы сенату. Он не уставал повторять об опасности, возникавшей, если в выборах примет участие обладатель военного империя, — сегодня Цезарь просит о консульстве, завтра потребует его.

Сам Цицерон не принимал участия в спорах, но показывал, что поддерживает Катона, появляясь в сенате каждый раз, когда тот выступал, и усаживаясь на ближайшую к нему скамью. Время стремительно уходило, и казалось, что Цезарь не успеет вовремя заявить о своем желании избираться. Естественно, все ожидали, что он предпочтет триумф выборам: так поступил Помпей, так поступал каждый победоносный полководец в истории Рима — ничто в мире не могло сравниться со славой триумфатора. Но Цезарь был не тем человеком, который мог перепутать показную сторону власти с ее сущностью. Поздно днем, на четвертый день разглагольствований Катона, когда скамьи были почти пусты и на них лежали зеленые тени, в сенат вошел Цезарь. Сенаторы, которые находились в зале, числом около двадцати, не поверили своим глазам. Он снял военную одежду и надел тогу.

Цезарь поклонился председательствующему и занял свое место на первой скамье, напротив Цицерона. Он вежливо кивнул моему хозяину и стал слушать Катона. Но великий нравоучитель мгновенно растерял все свои слова. Потеряв желание говорить, он резко прервал свое выступление и сел.

А в следующем месяце Цезарь был единогласно избран консулом всеми центуриями — первый из кандидатов после Цицерона, достигший этого.

XVI

Теперь весь Рим ждал, что же будет делать Цезарь.

— Мы можем ожидать только одного, — заметил Цицерон, — что это будет совершенно неожиданным.

Так и произошло. Потребовалось пять месяцев, прежде чем Цезарь сделал свой следующий ловкий ход.

В конце декабря, незадолго до того, как Цезарь должен был принести клятву, к Цицерону наведался видный испанец Луций Корнелий Бальб.

Этому весьма примечательному существу было в то время сорок лет. Финикиец, он родился в Гадесе, занимался торговлей и славился своим богатством. Кожа его была темной, волосы и борода — цвета воронового крыла, а зубы и белки глаз — как полированная слоновая кость. Он очень быстро говорил, много смеялся, откидывая маленькую голову, как бы в восторге от услышанной остроты, и большинство самых скучных людей в Риме чувствовали себя в его присутствии неутомимыми шутниками. У Бальба был дар пристраиваться к могущественным людям — сначала к Помпею, под чьим началом он служил в Испании и благодаря которому получил римское гражданство, а затем к Цезарю, который подхватил его в Гадесе, будучи наместником, и назначил главным военным строителем во время покорения Лузитании, а затем привез в Рим как своего посыльного. Бальб знал всех, даже если эти «все» не знали его, и в то декабрьское утро он вошел к Цицерону с широко раскрытыми объятиями, как к ближайшему другу.

— Мой дорогой Цицерон, — сказал посетитель с резким выговором, — как ты поживаешь? Выглядишь ты просто прекрасно, как и всегда, когда мы встречаемся!

— Как видишь, я мало изменился, — Цицерон знаком предложил ему сесть. — А как поживает Цезарь?

— Великолепно, — ответил Бальб, — просто великолепно. Он просил меня передать тебе самые теплые приветствия и заверить в том, что он твой самый большой и верный друг во всем мире.

— Тирон, пора считать ложки, — обратился ко мне Цицерон. Бальб захлопал в ладоши, засучил ногами и буквально зашелся от смеха.

— Очень смешно — «считать ложки»! Я передам это Цезарю, ему очень понравится! Ложки! — Он вытер глаза и восстановил дыхание. — О боги! Но если серьезно, Цицерон, когда Цезарь предлагает свою дружбу, он делает это не просто так. Он считает, что в этом мире дела гораздо важнее слов.

Перед Цицероном лежала гора свитков, требовавших его внимания, поэтому он устало сказал:

— Бальб, ты, видимо, пришел с поручением. Говори и не тяни время, хорошо?

— Ну конечно. Ты очень занят, я же вижу. Прости меня. — он прижал руку к сердцу. — Цезарь просил меня передать тебе, что они с Помпеем договорились. Они собираются раз и навсегда решить вопрос с земельными преобразованиями.

— И на каких же условиях? — спросил хозяин у Бальба, при этом взглянув на меня: все происходило именно так, как он и предсказывал.

— Общественные земли в Кампании поделят между разоруженными легионерами Помпея и теми римскими бедняками, которые захотят получить надел. Всем будет руководить совет из двадцати человек. Цезарь очень надеется на твою поддержку.

— Но ведь это почти тот же закон, который он пытался протащить в начале моего консульства! — недоверчиво рассмеялся Цицерон — Я тогда выступил против.

— Да, но с одним большим отличием, — сказал Бальб, состроив гримасу. — Только пусть это останется между нами, хорошо? — Его брови танцевали от восторга. Розовым языком он провел по краю своих белых зубов. — Кроме гласного совета из двадцати человек, будет еще один, внутренний, негласный, из пяти человек. Именно он станет принимать все решения. Цезарь будет польщен — на самом деле польщен, — если ты согласишься войти него.

— Правда? А кто же остальные четверо?

Услышанное стало для Отца Отечества полной неожиданностью.

— Кроме тебя — Цезарь, Помпей, тот, чье имя назовут позже… — Бальб помолчал, чтобы усилить впечатление от своих слов, как фокусник, собирающийся достать из пустой шляпы заморскую птичку, — и Красс.

До этой минуты Цицерон смотрел на испанца с некоторым презрением, как смотрят на шута — одну из тех рыбешек, которые кормятся вокруг крупных хищников, государственных дельцов. Теперь же хозяин поглядел на него с любопытством.

— Красс, — повторил он. — Но он смертельно ненавидит Помпея. Как же он сможет сидеть рядом с ним в совете из пяти человек?

— Красс — близкий друг Цезаря. И Помпей тоже близкий друг Цезаря. Поэтому ради блага государства Цезарь подрядился быть сватом.

— Думаю, он поступил так ради собственного блага. Но это не сработает!

— Именно это и сработает. Три человека встретились и договорились между собой. И ничто в Риме не устоит против такого союза.

— Но если все уже решено, при чем здесь я?

— Ты — Отец Отечества и влиятелен, как никто другой.

— Выходит, меня приглашают в последнюю минуту, чтобы придать всему этому приличный вид?

— Нет, конечно нет. Ты будешь полноправным участником, полноправным во всех смыслах. Цезарь просил передать тебе, что ни одно решение, касающееся управления империей, не будет принято без твоего согласия.

— Значит, совет становится истинным правительством страны?

— Именно.

— И сколько времени он будет существовать?

— Прости?

— Когда его распустят?

— Его никогда не распустят. Он будет существовать всегда.

— Но это возмутительно! В нашей истории нет подобных примеров. Это первый шаг на пути к диктатуре!

— Мой дорогой Цицерон, послушай…

— Ежегодные выборы станут ненужными. Консулы сделаются орудиями в чужих руках, а сенат можно будет упразднить. Внутренний совет станет распределять землю и вводить налоги.

— Это принесет нам устойчивость.

— Это принесет нам власть мошенников!

— Так что же, ты отказываешься от предложения Цезаря?

— Скажи своему хозяину, что я благодарен ему за внимание и уважение, что я не желаю в жизни ничего, кроме его дружбы, но на это предложение никогда не соглашусь.

— Ну что же, — сказал Бальб, и было видно, что он поражен, — он будет разочарован, так же как Помпей и Красс. Думаю, они захотят получить твердые заверения в том, что ты не станешь выступать против них.

— Конечно захотят!

— Да, потому что им не нужны внезапные неприятности. Ты же понимаешь, если им придется столкнуться с противодействием, они должны быть к этому готовы.

— Можешь передать им, что я больше года сражался за то, чтобы ветеранов Помпея справедливо вознаградили, и сражался большей частью с Крассом. Можешь передать им, что от этого я не отступлюсь, — произнес Цицерон, едва сдерживаясь. — Но я не хочу участвовать в тайных переговорах с целью привести к власти кучку злонамеренных людей. Это будет издевательством над всем, за что я боролся. А теперь, я думаю, ты можешь убираться.

Бальб убрался. Цицерон молча сидел в своей библиотеке, пока я на цыпочках ходил вокруг него и раскладывал почту.

— Нет, ты только представь себе, — сказал он мне наконец, — послать средиземноморского торговца коврами, чтобы он предложил мне пятую часть страны по сходной цене… Наш Цезарь считает себя очень порядочным человеком, а в действительности он просто мелкий проходимец.

— Надо ждать беды, — предупредил я.

— Ну так пусть она приходит. Я не боюсь.

Но было видно, что хозяин боится. И здесь опять проявилась та его черта, которой я всегда восхищался, — находить верное решение в самой тревожной обстановке. Цицерон, по всей видимости, понимал, что с этого дня его положение в Риме станет невыносимым. После длительных размышлений он произнес:

— Пока вещал этот испанский проходимец, я вспоминал то, что Каллиопа говорит мне в моем стихотворном жизнеописании. Ты помнишь эти строки? — Он прикрыл глаза и процитировал по памяти:

Но своему ты пути, что в юности ранней ты выбрал

И что доныне держал столь доблестно, смело, как консул,

Верен останься; умножь хвалу ты и славу у честных людей…[75]

У меня тоже есть недостатки, Тирон, и ты их знаешь лучше всех, не стоит сейчас на них останавливаться, — но я не такой, как Помпей, Цезарь или Красс. Что бы я ни делал, какие бы ошибки ни совершал, я делал это ради моей страны; они же делают все ради себя, даже когда поддерживают предателя Катилину… — Хозяин тяжело вздохнул; казалось, что он сам удивлен своей твердостью. — Ну вот и пришел конец мечтам о спокойной старости, примирении с врагами, власти, богатстве, расположении народа…

Он сложил руки и стал рассматривать свои ноги.

— Слишком многое стоит на кону, — сказал я.

— Да, многое. Может, тебе стоит догнать Бальба и сказать, что я передумал?

— Так мне бежать? — спросил я с готовностью: так хотелось пожить спокойно…

Но, казалось, Цицерон меня не слышит. Он продолжил размышлять об истории и мужестве, а я вернулся к его письмам.


Я надеялся, что Трехглавое Чудовище — как прозвали триумвират Цезаря, Помпея и Красса — повторит свое предложение, но больше к Цицерону от них никто не приходил. На следующей неделе Цезарь стал консулом и сразу предложил свой закон сенату. Я наблюдал, стоя у двери, вместе с толпой зевак, толкавшихся локтями, как он спрашивает у старших сенаторов их мнение относительно закона. Начал он с Помпея. Естественно, Великий Человек поддержал закон, как и Красс. Следующим оказался Цицерон, который под пристальным взглядом Цезаря все-таки дал свое согласие — правда, со множеством оговорок. Гортензий был против. Лукулл был против. Целер был против. Когда же Цезарь, следуя списку, дошел до Катона, тот тоже высказался против. Однако, вместо того чтобы изложить свое мнение и сесть на скамью, как все до него, Катон продолжил делать разоблачения, уходя все дальше вглубь истории в поисках примеров, пытаясь доказать, что общественные земли всегда были всенародной собственностью и ими не могут распоряжаться по своему усмотрению государственные деятели, «которые сегодня есть, а завтра их уже и след простыл».

Через час стало очевидно, что он не собирается заканчивать, взяв на вооружение свой излюбленный способ — забалтывание. Цезарь все больше и больше терял терпение и начал притопывать ногой. Наконец он встал.

— Мы достаточно слушали тебя, — прервал он Катона на середине предложения, — а теперь, лицемерный пустослов, сядь и дай выступить другим.

— Каждый сенатор имеет право говорить столько, сколько он считает нужным, — ответил Катон. — Ты должен изучить правила этого собрания, если хочешь здесь председательствовать.

С этими словами он продолжил свое выступление.

— Сядь на место, — прорычал Цезарь.

— Меня ты не запугаешь, — сказал Катон и отказался покинуть трибуну.

Вы когда-нибудь видели, как сокол вертит головой из стороны в сторону, высматривая добычу? Именно так выглядел Цезарь в ту минуту. Его патрицианский профиль наклонился сначала вправо, потом влево, после чего он вытянул длинный палец, поманил начальника своих ликторов, указал на Катона и распорядился:

— Уберите его.

Ликтор-проксима колебался.

— Я сказал, — повторил Цезарь громовым голосом, — уберите его.

Напуганному парню не пришлось повторять дважды. Собрав с полдесятка своих подчиненных, он направился в сторону Катона, который не умолк даже тогда, когда ликторы взяли его под руки и потащили к выходу; один из них нес его казначейские таблички. Сенаторы в ужасе наблюдали за всем этим.

— Что с ним сделать? — выкрикнул ликтор-проксима.

— Бросьте его в Карцер, — велел Цезарь, — и пусть пару дней выступает перед крысами.

Когда Катона вытащили из зала, некоторые сенаторы стали возмущаться тем, как с ним обошлись. Великого стоика протащили мимо меня — он не прекращал говорить что-то о скантийских лесах. Целер встал с первой скамьи и поспешил за Катоном, за ним последовал Лукулл и, наконец, второй консул — Марк Бибул. По моим подсчетам, свое отношение к происходящему выразили таким образом около сорока сенаторов. Цезарь спустился с возвышения и попытался остановить кое-кого. Помню, как он поймал за руку старого Петрея, который разбил Катилину под Пизами.

— Петрей, — сказал он, — ты такой же солдат, как и я. Почему ты уходишь?

— Потому что я, — сказал Петрей, освобождаясь, — скорее пойду в тюрьму с Катоном, чем останусь в сенате с тобой.

— Тогда иди! — крикнул ему вслед Цезарь. — И вы все тоже можете убираться! Но запомните: пока я консул, воля народа Рима не будет зависеть от крючкотворства и древних обычаев. Этот закон предложат народу, хотите вы этого или нет. И голосование по нему состоится в конце месяца!

Консул вернулся к своему креслу и осмотрел зал в поисках смельчаков, которые пойдут против его воли.

Цицерон остался сидеть на своем месте. После заседания к нему подошел Гортензий и с упреком спросил, почему Отец Отечества не вышел вместе со всеми остальными.

— Не надо сваливать на меня вину за то, что вы все натворили, — ответил Цицерон. — Я предупреждал вас, что произойдет, если вы не захотите пойти навстречу Помпею.

Однако я видел, что он смущен, и, как только представилась возможность, Цицерон отправился домой.

— Я попал в ужасное положение, — пожаловался он, пока мы взбирались на холм. — Я ничего не получил, поддержав Цезаря, а его противники теперь считают меня перебежчиком. Похоже, я перехитрил сам себя!

В любое другое время Цезарь проиграл бы или был бы вынужден искать соглашения. Ведь против его предложения в первую очередь выступил второй консул, Бибул, гордый и вспыльчивый патриций. Главным несчастьем в его жизни стало то, что он был консулом одновременно с Цезарем, затмившим своего сотоварища настолько, что люди часто забывали его имя.

— Я устал быть Поллуксом при этом Касторе, — злобно заявил Бибул и объявил, что теперь, когда он председательствует в сенате, все изменится.

Кроме того, против Цезаря выступили ни много ни мало трое трибунов: Анхарий, Кальвин и Фанний — каждый наложил вето. Но Цезарь был готов добиваться своего, чего бы это ни стоило, и начал целенаправленно подрывать устои римского государства — дело, за которое, я в этом уверен, его будут проклинать до скончания века.

Сначала он включил в закон статью, согласно которой каждый сенатор должен был принести клятву, что он под страхом смерти не будет пытаться изменить закон после того, как тот будет занесен в кодекс. Затем Цезарь созвал народное собрание, на котором появились Красс и Помпей. Цицерон вместе с другими сенаторами наблюдал, как Помпей впервые выступил с прямым запугиванием.

— Это справедливый закон, — объявил он. — Мои люди проливали кровь за земли Рима, и будет справедливо, если они, вернувшись с войны, получат в награду их часть.

— А вдруг, — задал Цезарь заранее подготовленный вопрос, — противники закона перейдут к насильственным действиям?

— Если кто-то достанет меч, у меня есть щит, — ответил Помпей и, помедлив, добавил с подчеркнутой угрозой: — И я тоже достану свой меч.

Толпа заревела от восторга. Цицерон больше не мог выносить этого. Он повернулся, протолкался через сенаторов и покинул народное собрание.

Слова Помпея были открытым призывом к оружию. Через несколько дней Рим стал наполняться ветеранами Помпея. Тот заплатил им, чтобы они собрались со всей Италии, и разместил их в палатках за городской чертой или в дешевых римских гостиницах. С собой они привезли запрещенное оружие, которое скрывали до поры до времени, ожидая последнего дня января, на который назначили голосование. Тех сенаторов, которые выступали против закона, освистывали на улицах, а их дома забрасывали камнями.

Все эти безобразия по поручению триумвирата устраивал трибун Публий Ватиний, известный всем как самый уродливый человек в Риме. В детстве он переболел золотухой, так что его лицо и шею покрывали свисающие наросты сине-пурпурного цвета. У Ватиния были жидкие волосы и рахитичные ноги, поэтому при ходьбе его коленки расходились далеко в стороны, будто он только что слез с лошади или обмочился. При всем том он обладал определенной привлекательностью и совершенно не обращал внимания на то, что о нем говорили: на каждую шутку относительно его уродства он отвечал своей собственной, еще более смешной. Люди Помпея, как и плебеи, были чрезвычайно преданы ему. Он созвал множество собраний в поддержку закона Цезаря, а однажды даже заставил второго консула Бибула пройти через перекрестный допрос на помосте трибунов. Бибул постоянно пребывал в раздражении, и Ватиний, зная об этом, приказал своим сторонникам связать между собой несколько скамеек и довести эту дорожку от трибунского помоста до Карцера. Когда, будучи спрошен, Бибул резко осудил закон — «В этом году вы ни за что не получите этого закона, даже если вы все хотите его», — Ватиний задержал консула и заставил пройти по этим скамейкам прямо до тюрьмы, как захваченных пиратов заставляли идти по корабельному планширю.

Цицерон наблюдал за происходящим из своего сада, закутавшись в плащ из-за январского холода. Он чувствовал себя отвратительно и старался держаться подальше от всего этого. Кроме того, очень скоро на него свалились неприятности личного свойства.

Однажды утром, в самый разгар этих ужасных событий, я открыл дверь и увидел на нашем пороге Антония Гибриду. Я не видел Гибриду три с лишним года и поначалу не узнал его. Он очень растолстел от мясных блюд и вин Македонии и еще больше покраснел, словно его завернули в толстый слой красного жира. Когда я привел его в библиотеку, Цицерон вскочил, будто увидел призрак, что, в общем-то, было недалеко от истины: его прошлое явилось, чтобы получить по счетам. В начале своего консульства, когда они заключили сделку, Цицерон дал письменное согласие стать защитником Гибриды, если того когда-нибудь отдадут под суд: теперь его бывший сотоварищ пришел, чтобы получить обещанное. Вместе с ним был раб, который нес обвинительный приговор, и, когда Гибрида протянул свиток Цицерону, рука хозяина тряслась так, что я испугался: не хватит ли его удар? Цицерон поднес свиток к свету, чтобы прочитать.

— И когда тебе это вручили?

— Сегодня.

— Ты понимаешь, что это такое, да?

— Нет. Именно поэтому я принес этот чертов свиток прямо тебе. Никогда не мог разобраться в этой судебной чепухе.

— Это предписание явиться в суд по обвинению в государственной измене. — Цицерон читал свиток со все возрастающим удивлением. — Странно. Я думал, что тебя прихватят за мздоимство.

— Послушай, Цицерон, у тебя вина не найдется?

— Подожди минуту. Давай потерпим, чтобы решить все на трезвую голову. Здесь говорится, что ты потерял войско в Истрии.

— Только пехоту.

— Только пехоту! — рассмеялся Цицерон. — И когда же это произошло?

— Год назад.

— И кто обвинитель? Его уже назначили?

— Да, вчера он принес клятву. Это молодой Целий Руф, которому ты покровительствуешь.

Цицерон был потрясен. Ни для кого не было тайной, что Руф полностью отошел от своего бывшего наставника. Но он решил начать общественную жизнь с обвинения бывшего соконсула Цицерона — настоящее предательство. Хозяин даже сел, так он был подавлен.

— А я думал, что это Помпей хочет непременно засудить тебя, — сказал он.

— Именно так.

— Тогда почему он позволяет Руфу участвовать в столь важном деле?

— Не знаю. Так как насчет вина?

— Да забудь ты об этом проклятом вине хоть на минуту! — Цицерон скатал свиток и теперь похлопывал им по ладони. — Мне это не нравится. Руф слишком много обо мне знает. Он может вспомнить что угодно. — Хозяин бросил свиток на колени Гибриде. — Тебе надо найти другого защитника.

— Но я хочу, чтобы меня защищал именно ты! Ведь ты самый лучший! И потом, ты не забыл, что у нас есть договоренность? Я передаю тебе часть денег, а ты прикрываешь меня от обвинений.

— Я согласился защищать тебя против обвинений во взяточничестве, но ничего не говорил о государственной измене.

— Это нечестно. Ты нарушаешь наши договоренности.

— Послушай, Гибрида, я готов выступить в твою защиту как свидетель, но это может быть ловушкой, устроенной Крассом или Цезарем, и я буду последним глупцом, если попадусь в нее.

Глаза Гибриды, глубоко спрятанные в складках жира, все еще были синими-синими, как сапфиры, воткнутые в кусок красной глины.

— Люди говорят, что ты здорово преуспел за это время. Везде собственные дома…

Цицерон устало отмахнулся:

— Не пытайся угрожать мне.

— Все это, — Гибрида обвел рукой вокруг, — очень красиво. А люди знают, откуда ты взял деньги?

— Предупреждаю: я могу так же легко стать свидетелем обвинения, как и защиты.

Но угроза звучала очень слабо, и Цицерон, видимо, сам понял это, потому что провел руками по лицу, как бы отгоняя неприятное видение.

— Думаю, нам надо выпить, — сказал Гибрида с глубоким удовлетворением. — После выпивки жизнь всегда кажется веселее.


Вечером, перед голосованием по закону Цезаря, мы слышали громкий шум, поднимавшийся с форума, — стук молотков, визжание пил, пьяное пение, приветствия, ор и звуки бьющейся посуды. Наутро за храмом Кастора, где должно было проходить голосование, поднялся коричневый дым.

Цицерон тщательно оделся и спустился на форум в сопровождении двух телохранителей, двух домочадцев — меня и младшего письмоводителя — и полудесятка клиентов, которые хотели, чтобы их увидели рядом с ним. Все дороги и проулки, что вели к месту голосования, были забиты жителями города. Многие из них, узнав Цицерона, расступались, давая ему пройти. Но почти столько же горожан намеренно встали у него на пути, и телохранителям Цицерона приходилось расчищать нам дорогу. Мы с трудом продвигались вперед, и, когда наконец подошли достаточно близко, чтобы видеть ступени храма, Цезарь уже начал свое выступление. С такого расстояния почти ничего не было слышно. Между нами и храмом стояла плотно сбитая многотысячная толпа. Большинство людей, похоже, были ветеранами Помпея: они провели на площади ночь, разжигая костры для обогрева и приготовления пищи.

— Эти люди не пришли на собрание, — заметил Цицерон, — а полностью завладели им.

Через некоторое время от Священной дороги, с другой стороны толпы, донесся шум, и распространился слух, что там появился Бибул с тремя трибунами, готовыми наложить вето. С их стороны это был очень смелый поступок. Стоявшие вокруг нас люди стали вытаскивать из-под одежды ножи и даже мечи. Было понятно, что Бибул и его сторонники не смогут пробиться к ступеням храма. Мы не видели их самих и могли следить за тем, как они продвигаются, только по гомону и мелькавшим в воздухе кулакам. Трибунов отсекли на дальних подступах к храму, однако Бибулу, а за ним и Катону, которого освободили из тюрьмы, удалось достичь своей цели.

Отбиваясь от людей, пытавшихся его остановить, второй консул взобрался на помост. Его тога была разорвана, одно плечо оголено, а по лицу текла кровь. Цезарь мельком взглянул на него, но своей речи не прервал. Охваченная яростью толпа оглушительно шумела. Бибул показал на небеса и провел ребром ладони по шее. Ему пришлось повторить это несколько раз, пока не стало ясно, что он, как консул, изучил знамения и те оказались неблагоприятными, поэтому ничего нельзя предпринимать. И все-таки Цезарь не обращал на него внимания. А потом на помосте появились два крепких молодчика, несших большую открытую бочку вроде тех, в которые собирают дождевую воду. Они подняли ее над головой Бибула и опрокинули содержимое на него. Должно быть, люди испражнялись в эту бочку всю ночь: она почти до краев была заполнена вонючей коричневой жидкостью, которая мгновенно залила Бибула. Он попытался отступить, поскользнулся и упал на спину, ударившись так сильно, что на мгновение замер, не шевелясь. Однако, увидев, что на помост поднимают еще одну бочку, он предпочел уползти с помоста на четвереньках под оглушительный хохот тысяч горожан. Бибул и его сторонники исчезли с форума и нашли убежище в храме Юпитера-охранителя, из которого Цицерон своей речью изгнал Сергия Катилину.

Именно в этих невероятных условиях был принят земельный закон Цезаря, даровавший участки двадцати тысячам ветеранов Помпея и, после них, тем городским беднякам, которые смогли доказать, что у них больше трех детей. Цицерон не стал дожидаться подсчетов — все было очевидно — и вернулся домой, не став общаться ни с кем, даже с Теренцией.

На следующий день ветераны Помпея вновь вышли на улицы. Они провели всю ночь в празднованиях, а теперь переключили внимание на сенат, столпившись на форуме и ожидая, посмеют ли сенаторы поставить под сомнение законность вчерашнего голосования. Ветераны оставили узкий проход, по которому могло пройти не больше трех-четырех человек в ряд, и я чувствовал себя очень неуютно, когда шел по нему вслед за Цицероном, хотя его провожали вполне дружелюбными выкриками: «Давай, Цицерон!», «Не забудь о нас, Цицерон!». Внутри здания я увидел удручающую картину. Было первое число месяца, и Бибул с забинтованной головой занял кресло председательствующего. Он сразу же встал и потребовал осудить отвратительную жестокость, имевшую место накануне, подчеркнув, что принятый закон не имеет силы, потому что знамения были неблагоприятны. Но никто не хотел брать на себя такую ответственность — за стенами стояло несколько сотен хорошо вооруженных людей. Столкнувшись с молчанием, Бибул взорвался.

— Правительство республики превратилось в карикатуру на само себя! — выкрикнул он. — Я не хочу принимать в этом участия! Вы показали себя недостойными имени римских сенаторов! Я не буду собирать вас на заседания в те дни, когда председательствую в сенате. Оставайтесь дома, граждане, как сделаю я, загляните себе в душу и задайтесь вопросом, с честью ли вы вышли из этого испытания.

Многие склонили головы, пряча глаза от стыда. Но Цезарь, который сидел между Помпеем и Крассом и слушал все это с легкой усмешкой на губах, немедленно встал и сказал:

— Прежде чем Марк Бибул и его душа покинут это помещение и заседания прервутся на месяц, хочу напомнить, что согласно принятому закону мы должны поклясться не изменять его. Поэтому предлагаю всем пройти на Капитолийскую площадь и произнести слова клятвы, а заодно показать гражданам Рима, что мы едины.

Катон, с рукой на перевязи, тут же вскочил на ноги.

— Это возмутительно! — запротестовал он, недовольный тем, что духовным вождем противников триумвирата на какое-то время стал Бибул. — Я не подпишусь под вашим неправедным законом!

— И я тоже, — откликнулся Целер, который отложил ради борьбы с Цезарем свой отъезд в Дальнюю Галлию. Еще несколько сенаторов сказали то же самое. Среди них я заметил молодого Марка Фавония, приверженца Катона, и бывшего консула Луция Геллия, которому было уже за семьдесят.

— Тогда пусть это останется на вашей совести, — пожал плечами Цезарь. — Но помните — за отказ выполнять закон полагается смертная казнь.

Я не думал, что Цицерон захочет говорить, но он очень медленно поднялся на ноги, и все, из уважения к нему, замолчали.

— Я не против этого закона, — заявил он, глядя прямо в глаза Цезарю, — однако я полностью осуждаю способы, с помощью которых он был принят. И тем не менее, — продолжил он, повернувшись лицом к сенату, — это закон, который хотят простые люди, и согласно ему мы должны дать клятву. Поэтому я говорю Катону, и Целеру, и другим моим друзьям, которые ныне предпочитают играть в героев: народ не поймет вас, потому что нельзя бороться с нарушением закона, продолжая его нарушать, и при этом ожидать, что вас будут уважать за это. Граждане, нас ждут тяжелые времена. Может быть, сейчас вы думаете, что Рим уже не нужен вам; но поверьте, что вы еще нужны Риму. Сохраните себя для будущих сражений, не жертвуйте собой в том, которое уже проиграно.

Его речь произвела впечатление, и, когда сенаторы вышли из здания, почти все направились на Капитолий вслед за Отцом Отечества, где и произнесли слова клятвы.

Когда ветераны Помпея увидели, что́ собираются сделать сенаторы, они приветствовали их громкими криками (Бибул, Катон и Целер вышли из здания позже). Священный камень Юпитера, упавший с небес много веков назад, вынесли из храма, и сенаторы выстроились в очередь, чтобы положить на него руку и поклясться соблюдать закон. И хотя они делали то, чего добивался Цезарь, тот выглядел обеспокоенным. Я видел, как он подошел к Цицерону, отвел его в сторону и стал что-то объяснять с очень серьезным видом. Позже я спросил Цицерона, что говорил ему Цезарь.

— Он поблагодарил меня за сказанное в сенате, — ответил хозяин. — Однако отметил, что ему не понравился дух моего выступления и он надеется, что я не собираюсь чинить препятствия ему, Помпею или Крассу. Если же это произойдет, ему придется принять меры, а это сильно его расстроит. Он сказал, что предложил мне присоединиться к их совету, но я отказался и теперь должен пожинать плоды своего отказа. Как тебе все это нравится? — Хозяин грязно выругался, что было совсем не похоже на него, и добавил: — Катул был прав: эту змею следовало раздавить, когда у меня имелась такая возможность.

XVII

Несмотря на свое возмущение, Цицерон не принимал участия в общественной жизни весь следующий месяц — что было не так уж сложно, так как сенат не собирался на заседания. Бибул заперся у себя в доме и отказывался выходить, а Цезарь объявил, что он будет управлять страной через народное собрание, которое Ватиний, как трибун, собирал от его имени. Бибул в ответ на это дал знать, что он, как консул, постоянно изучает знамения у себя на крыше и они по-прежнему неблагоприятны — поэтому любая государственная деятельность остается незаконной. В ответ Цезарь приказал устроить перед домом Бибула несколько шумных выходок и продолжил принимать законы посредством народного собрания, не обращая внимания на то, что говорил второй консул (Цицерон остроумно заметил, что Рим живет при совместном консульстве Юлия и Цезаря). Вообще-то, управление через народ было совершенно правомерным — есть ли что-нибудь более честное? — но этот «народ» был толпой, которой руководил Ватиний, и все, кто выступал против желаний Цезаря, быстро замолкали. Римская республика стала диктатурой во всем, кроме названия, и многие уважаемые сенаторы возмущались этим. Но так как Цезаря поддерживали Помпей и Красс, мало кто решался высказываться вслух. Цицерон предпочитал оставаться в своей библиотеке и не принимать во всем этом участия. Однако в конце марта он был вынужден появиться на форуме, чтобы защищать Гибриду от обвинения в государственной измене. К его неудовольствию, слушания должны были происходить на самом комиции, прямо перед зданием сената. Полукруглые ступени ростр, похожие на амфитеатр, были отгорожены для размещения судей и присяжных, и перед ними уже собралась большая толпа зевак, жаждавших услышать, как великий оратор будет защищать своего клиента, чья вина была очевидна для всех.

— Ну что же, Тирон, — тихо сказал мне Цицерон, когда я открыл свой футляр для свитков и достал его заметки, — вот доказательство, что и у богов есть чувство юмора: именно здесь мне приходится защищать этого негодяя! — Он повернулся и улыбнулся Гибриде, который с трудом взбирался на помост. — Доброе утро, Гибрида. Надеюсь, ты сдержал свое обещание и не пил вина за завтраком? Сегодня нам надо мыслить ясно и трезво!

— Конечно, — ответил Гибрида, однако по тому, как он взбирался на ступени, и по его неразборчивой речи было видно, что полностью воздержаться ему не удалось.

Кроме меня и всегдашних писцов, Цицерон привел на суд в помощь себе своего зятя Фруги. В отличие от Цицерона, Руф появился один, и, когда я увидел его идущим к нам через комиций в сопровождении одного письмоводителя, у меня исчезла последняя слабая надежда на благоприятный исход дела. Руфу не было еще и двадцати трех лет, и он только что вернулся из Африки, где провел год на службе у наместника. Уехал он туда мальчиком, а вернулся мужчиной, и я понял, что резкое различие между этим загорелым, высоким обвинителем и толстым, опухшим Гибридой стоило последнему десятка голосов присяжных еще до того, как начался суд. Цицерон также проигрывал от сравнения с ним. Он был в два раза старше Руфа, подошедшего, чтобы пожать руку своему противнику и пожелать ему удачи, и выглядел сутулым и потасканным. На стене бань можно было бы поместить объявление об этом суде: «Молодость против Старости». Далее полукругом расположились шестьдесят присяжных, а претор, высокомерный Корнелий Лентул Клодиан, уселся в судейское кресло между обвинителем и защитником.

Первым выступал Руф. Как мы скоро поняли, он был гораздо более внимательным учеником Цицерона, чем можно было предположить. Свое обвинение Руф разделил на пять частей: первое — Гибрида сосредоточил все свои усилия на выкачивании из Македонии денег для собственных нужд; второе — деньги, которые должны были идти его солдатам, были присвоены им; третье — он не исполнил свой начальнический долг во время похода к берегам Черного моря для замирения взбунтовавшихся племен; четвертое — он показал себя трусом на поле битвы, сбежав от врага; пятое — из-за его неумелых действий империя потеряла земли вокруг Гистрии, в нижнем течении Данубия.

Руф вещал со смесью священного негодования и убийственной насмешки, достойной самого мастера в его лучшие годы. Особенно хорошо я запомнил яркое описание того, как Гибрида нарушил свой долг утром перед битвой с бунтовщиками.

— Этого человека нашли пьяным до бесчувствия, — рассказывал Руф, прохаживаясь за спиной Гибриды и указывая на него пальцем, словно тот был выставленной напоказ диковиной, — храпящим во всю силу своих легких и временами икающим, а уважаемые женщины, проживавшие вместе с ним, раскинулись в вольных позах на кушетках или на полу. Полумертвые от ужаса, знавшие, что враг близко, они тормошили Гибриду, звали его по имени и пытались усадить, но тщетно; некоторые шептали ему на ухо непристойности; одна или две залепили пару звонких пощечин. Он узнал их голоса и почувствовал прикосновения, поэтому попытался обнять ближайшую к себе. Наместник был слишком возбужден, чтобы спать, и слишком пьян, чтобы бодрствовать: хмельной, едва проснувшийся, он попал в руки своих центурионов и любовниц.

Обращаю ваше внимание на то, что Руф говорил без каких-либо записей, по памяти. Одного этого случая было достаточно для приговора. Но главные свидетели обвинения — несколько начальников Гибриды, пара его любовниц и заведующий войсковым хозяйством — подлили масла в огонь. В конце дня Цицерон поздравил Руфа с блестящим выступлением, а вечером честно предложил своему помрачневшему клиенту продать недвижимость в Риме за любые деньги и купить на них драгоценности, которые легко взять с собой в изгнание.

— Ты должен приготовиться к худшему.

Я не буду описывать все подробности. Скажу только, что, хотя Цицерон использовал все свое умение, стараясь разрушить обвинения Руфа, у него ничего не вышло, а свидетели, которых представил Гибрида, были очень ненадежными — в основном его старые собутыльники или чиновники, которых он подкупил. К концу четвертого дня неясным остался только один вопрос: должен ли Цицерон вызвать Гибриду для дачи показаний, в слабой надежде разжалобить присяжных, или Гибриде надо смириться с поражением и тихо покинуть Рим до вынесения приговора, избежав позора быть вышвырнутым из города? Цицерон пригласил Гибриду в библиотеку, чтобы принять совместное решение.

— Как ты считаешь, что я должен сделать? — спросил Гибрида.

— На твоем месте я бы уехал, — ответил Цицерон, жаждавший положить конец собственным мучениям. — Боюсь, твои показания только ухудшат положение. Зачем доставлять Руфу такое удовольствие?

При этих словах Гибрида сломался.

— Что я сделал этому молодому человеку, почему он хочет уничтожить меня таким способом?

И он залился слезами жалости к самому себе.

— Послушай, Гибрида, возьми себя в руки и вспомни своих великих предков. — Цицерон похлопал его по колену. — Здесь нет ничего личного. Это просто умный молодой человек из провинции, весьма честолюбивый. Он во многом похож на меня в его возрасте. К сожалению, ты дал ему прекрасную возможность прославиться, так же как Веррес дал ее мне.

— Будь он проклят! — неожиданно произнес Гибрида, выпрямляясь. — Я дам показания.

— Ты уверен в этом? Перекрестный допрос — не шутка.

— Ты согласился меня защищать, — сказал Гибрида, демонстрируя свой былой боевой дух. — Так давай же выстраивать защиту.

— Очень хорошо, — сказал Цицерон, с трудом скрывая разочарование. — В этом случае мы должны отрепетировать твои показания, а это займет время. Тирон, принеси-ка сенатору вина.

— Нет, — твердо отказался Гибрида. — Сегодня обойдемся без вина. Я пил всю свою публичную жизнь и хочу закончить ее трезвым.

Мы работали до поздней ночи, репетируя вопросы Цицерона и ответы Гибриды. После этого Цицерон взял на себя роль Руфа: он задавал бывшему сотоварищу самые неприятные вопросы, которые приходили ему в голову, и помогал тому находить наилучшие для него ответы. Я был удивлен, как быстро Гибрида все схватывал. Оба легли в полночь — Гибрида остался ночевать у нас — и встали на рассвете, чтобы продолжить свое занятие. Позже, когда мы вместе шли на суд — Гибрида со слугами впереди, — Цицерон сказал мне:

— Я начинаю понимать, почему он достиг таких высот. Если бы он показал свою хватку раньше, ему бы не пришлось думать сейчас об изгнании.

Когда мы пришли на комиций, Гибрида весело сказал:

— Все как раньше, Цицерон! Как во времена нашего консульства, когда мы плечом к плечу защищали республику!

Они вдвоем поднялись на помост, и, когда Цицерон объявил о том, что он вызывает Гибриду, по рядам присяжных пронесся шум любопытства. Я увидел, как Руф что-то сказал своему письмоводителю и тот достал стилус.

Гибриду быстро привели к присяге, и Цицерон задал ему все те вопросы, которые они отрепетировали накануне, начиная с военного опыта, полученного Гибридой у Суллы четверть века назад, и кончая его ролью в раскрытии заговора Катилины.

— Ведь в то время ты отбросил мысли о былой дружбе, — спросил Цезарь, — и возглавил войско сената, чтобы раздавить предателя, не так ли?

— Именно так.

— И ты прислал голову этого чудовища в сенат как доказательство твоей победы?

— Да.

— Запомните это хорошенько, — сказал Цицерон, обращаясь к присяжным. — Разве это похоже на действия предателя? Молодой Руф, сидящий здесь, поддерживал Катилину — пусть он попытается это опровергнуть, — а потому тихо сбежал из Рима, чтобы не разделить его судьбу. А сейчас он рискнул вернуться в Рим и имеет наглость обвинять в измене того самого человека, который спас всех нас! — Он опять повернулся к Гибриде. — А после того как ты покончил с Катилиной, ты освободил меня от необходимости править Македонией, с тем чтобы я мог выкорчевать все корни этого заговора?

— Так точно.

Допрос продолжался довольно долго — Цицерон вел Гибриду по его показаниям, как отец, который за ручку ведет своего сына по опасной тропе. Он попросил рассказать, как ему удалось законными способами повысить доходы от Македонии, как он отчитывался за каждую драхму, как набрал и вооружил два легиона и повел их через горы в опасный поход на восток, к Черному морю. Он поведал о том, как ужасные, воинственные племена — геты, бастарны и гистрийцы — нападали на колонну римлян, двигавшуюся по долине Дуная.

— Обвинение утверждает, что, услышав о больших силах противника, ты разделил свое войско на две части, забрав с собой конницу для собственной охраны и оставив пехоту беззащитной. Это правда?

— Нет, неправда.

— Ведь ты же отважно преследовал гистрийцев.

— Именно так.

— А пока тебя не было, бастарны переправились через Дунай и напали на пехоту с тыла?

— Правильно.

— И ты ничего не мог поделать?

— Боюсь, что ничего.

Гибрида наклонил голову и вытер глаза, как велел ему Цицерон.

— Должно быть, от рук варваров погибло много твоих друзей и товарищей по оружию.

— Да, очень много.

После долгого молчания — в суде стояла полнейшая тишина — Цицерон повернулся к присяжным:

— Война, граждане, иногда бывает жестокой и коварной, но при чем же здесь измена?

Он вернулся на свое место под длительные рукоплескания — не только зевак, но и кое-кого из присяжных. Впервые за все время у меня появилась надежда: вдруг искусство Цицерона как защитника снова выручит нас? Руф улыбнулся и сделал глоток разбавленного вина, прежде чем подняться на ноги. В ожидании перекрестного допроса он разминал плечи, как атлет, закинув руки за голову и вращая торсом в разные стороны. Когда я увидел это, мне показалось, что время повернуло вспять, и я вспомнил, как Цицерон посылал Руфа выполнять различные поручения и издевался над ним за небрежность в одежде и длину волос. А еще я вспомнил, как этот мальчик подворовывал у меня деньги, пил и играл на них всю ночь, а я все равно не мог долго злиться на него. Какие боги свели нас в этом суде?

Руф прошел к трибуне свидетелей совершенно спокойный. С тем же успехом он мог идти в таверну на встречу с приятелем.

— У тебя хорошая память, Антоний Гибрида?

— Думаю, да.

— Тогда, полагаю, ты помнишь раба, которого убили накануне твоего вступления в должность консула?

— Не уверен. Столько лет, так много рабов…

На лице Гибриды появилось удивление, и он недоуменно посмотрел на Цицерона.

— Но этого-то ты должен помнить? — настаивал Руф. — Он был из Смирны. Около двенадцати лет. Его тело сбросили в Тибр. Цицерон присутствовал при обнаружении останков. У него было перерезано горло и удалены все внутренности.

По суду пронесся крик ужаса, и мой рот пересох не только от воспоминаний о несчастном мальчике, но и оттого, что я понял, куда могут привести все эти вопросы. Цицерон тоже понял. Он немедленно вскочил и обратился к претору:

— Но ведь это совсем не важно. Смерть раба, случившаяся больше четырех лет назад, не имеет никакого отношения к тому, что произошло во время проигранной битвы на побережье Черного моря.

— Пусть обвинитель задаст свои вопросы, — решил Клодиан и философски добавил: — Я давно понял, что в жизни многие вещи взаимосвязаны.

— Теперь, когда ты сказал, я что-то припоминаю…

Гибрида, как и прежде, беспомощно смотрел на Цицерона.

— Надеюсь, — ответил Руф. — Не каждый день случается наблюдать за человеческим жертвоприношением! Думаю, даже для тебя, окруженного всяческими мерзостями, это редкость!

— Я ничего не знаю ни о каких человеческих жертвоприношениях, — пробормотал Гибрида.

— Его убил Катилина, а потом заставил тебя и остальных присутствующих поклясться…

— Разве? — Гибрида состроил гримасу, будто пытался вспомнить давние события. — Нет, не думаю. Нет, ты ошибаешься.

— Именно так он и поступил. И ты поклялся на крови этого зарезанного ребенка убить второго консула — того, кто сейчас сидит рядом с тобой и защищает тебя.

Эти слова произвели ошеломляющее воздействие, и, когда шум утих, Цицерон поднялся на ноги.

— Очень жаль, — сказал он, с сожалением качая головой, — очень жаль, потому что до этой минуты мой молодой друг искусно вел обвинение. Он ведь был моим учеником, граждане, и я искренне гордился и им, и самим собой как учителем. А вот сейчас он взял и разрушил всю свою работу этим невероятным утверждением. Боюсь, мне придется вновь заняться его обучением.

— Я знаю, что это правда, — ответил Руф, широко улыбаясь, — ведь ты сам рассказал мне об этом.

Всего на секунду Цицерон заколебался, и, к своему ужасу, я понял, что он совершенно забыл о своей беседе с Руфом много лет назад.

— Ты неблагодарный подлец, — резко произнес он, — я никогда не говорил ничего подобного.

— В первую неделю твоего консульства, через два дня после Латинских празднеств, ты позвал меня к себе домой и спросил, говорил ли Катилина в моем присутствии о том, что тебя надо убить. По твоим словам, Гибрида признался, что поклялся именно в этом на крови убитого мальчика. И еще ты попросил меня следить за всем, что происходит у Катилины.

— Полная ложь! — воскликнул Цицерон, но его волнение не смазало впечатления от точного и хладнокровного рассказа Руфа.

— Этому человеку ты доверял как своему сотоварищу, второму консулу, — продолжил Руф, спокойно указывая на Гибриду. — Этого человека ты посадил на шею жителям Македонии, сделав его наместником, зная, что он участвовал в гнусном убийстве и желает твоей смерти. А сегодня ты защищаешь его. Почему же?

— Я не должен отвечать на твои вопросы, мальчик.

— Вот вопрос, граждане: почему Цицерон, известный римский защитник, который создал себе имя, обвиняя продажных наместников, сейчас защищает вот этого? — обратился Руф к присяжным.

— Клодиан, прошу тебя, ради всех богов, наведи порядок у себя в суде. — Цицерон еще раз протянул руку к претору. — Это перекрестный допрос, а не разглагольствования обвинителя о защитнике.

— Он прав, Руф, — сказал претор, — вопросы должны касаться рассматриваемого дела.

— Но так оно и есть. Я утверждаю, что Гибрида и Цицерон сговорились.

— Этому нет никаких доказательств, — возмутился Цицерон.

— Нет, есть, — ответил Руф. — Меньше чем через год после того, как ты спустил Гибриду на многострадальных жителей Македонии, ты купил себе новое жилище, вон там! — и он указал на Палатинский холм, где стоял дом, освещенный лучами солнца. Головы всех присяжных повернулись в ту сторону. — Незадолго до этого за дом просили четырнадцать миллионов сестерциев! Четырнадцать миллионов! Спросите себя, граждане: где мог Цицерон, который кичится своим скромным происхождением, взять такую сумму, если не у того, кого он и запугивал, и защищал? Не у Антония Гибриды? Разве не правда, — он повернулся к обвиняемому, — что ты передавал часть денег, украденных в Македонии, своему сообщнику в Риме?

— Нет-нет, — возразил Гибрида. — Время от времени я посылал Цицерону небольшие подарки, — (оба договорились, что он скажет это, если Руф предъявит доказательства передачи денег), — но не более того.

— Подарки? — повторил Руф. Он еще раз взглянул, нарочито медленно, на дом Цицерона, заслоняясь рукой от яркого солнца. По террасе дома шла женщина под зонтиком, и я понял, что это Теренция. — Неплохой подарочек!

Цицерон сидел неподвижно и внимательно смотрел на Руфа. Некоторые присяжные в изумлении качали головами. Из толпы зевак донесся глумливый смех.

— Граждане, — закончил Руф. — Думаю, я закончил. Я показал, как из-за предательского небрежения Гибриды Рим потерял целую страну. Я явил вам его трусость и жадность. Я выяснил, как деньги, предназначенные для войска, оседали в его собственных сундуках. Тени легионеров, брошенных своим начальником и беспощадно убитых варварами, взывают о справедливости. Такому чудовищу нельзя было вверять высоких должностей, и этого не случилось бы, если бы не помощь его соконсула. Все успехи обвиняемого достигнуты кровью и развратом, и убийство несчастного мальчика — лишь небольшая часть всего этого. К сожалению, мертвых уже не вернуть, но, приговорив этого человека, вы очистите воздух Рима от его вони. Давайте сегодня же отправим Гибриду в изгнание.

Под продолжительные рукоплескания Руф занял свое место. Претор выглядел удивленным и попросил подтвердить, что обвинитель закончил свое выступление. Руф сделал соответствующий знак.

— Ну что ж. А я думал, что тебе понадобится по крайней мере еще один день, — заявил Клодиан. Он повернулся к Цицерону. — Ты хочешь выступить от имени защиты немедленно или предпочитаешь подождать до завтра, чтобы подготовиться?

Лицо Цицерона было пунцовым от возмущения, и я сразу понял, что он совершит серьезную ошибку, если начнет говорить сразу же, не успокоившись. Я сидел в стороне от писцов, прямо под помостом. Встав, я подошел к Цицерону и стал умолять его дать согласие на перенос слушаний. Но хозяин отмахнулся от меня прежде, чем я смог произнести хоть слово. В его глазах горел странный огонь. Не уверен даже, что он вообще заметил меня.

— Такую ложь, — произнес он с отвращением и встал, — такую ложь надо убивать немедленно, как таракана, а не позволять ей торжествовать целую ночь.

Площадь перед судом и так была полна народа, сейчас же люди спешили к комицию со всего форума. Цицерон, выступающий в суде, был одним из символов Рима, и никто не хотел пропустить его речь. Ни один из тех, кто составлял триумвират, не появился, однако в толпе я заметил их соглядатаев — Бальба, Афрания и Аррия. У меня не было времени рассматривать собравшихся: Цицерон начал говорить, и мне пришлось записывать.

— Должен признаться, — начал он, — что я без всякой радости шел в этот суд, дабы защищать моего старого друга и сотоварища Антония Гибриду. Однако человек, который ведет публичную жизнь в Риме так же долго, как я, имеет множество таких обязательств. Да, Руф, «обязательства» — это слово, которое тебе не дано понять, иначе ты не говорил бы обо мне подобным образом. Но сейчас я счастлив, что все-таки пришел сюда, так как наконец-то смогу сказать о том, о чем молчал долгие годы. Да, я работал вместе с Гибридой, нуждался в нем — и не скрываю этого. Я закрывал глаза на разницу во взглядах и подходах к жизни. Я закрывал глаза на многое, потому что у меня не было выбора. Чтобы спасти республику, мне требовались союзники, и я не очень следил за тем, откуда они берутся. Вспомните то ужасное время. Вы думаете, что Катилина действовал в одиночку? Вы думаете, что один человек, каким бы деятельным и развращенным он ни был, смог бы достичь того, чего достиг Катилина, — смог бы поставить этот город и нашу республику на грань разрушения, — если бы у него не было сторонников? Я не имею в виду эту шайку разорившихся патрициев, игроков, пьяниц, надушенных юношей и бродяг, которые все время вились вокруг него, среди них, кстати, был и наш самолюбивый молодой обвинитель. Нет, я имею в виду людей, кое-что значащих в нашем обществе. Людей, которые увидели в Катилине возможность удовлетворить свое собственное честолюбие, опасное и неистовое. Эти люди не были казнены по решению сената пятого декабря того памятного года и не погибли на поле битвы под натиском легионов Гибриды. Они не отправились в изгнание на основе моих свидетельских показаний. Они и сегодня свободны. Более того, они управляют республикой!

До этого Цицерона слушали в полной тишине. Теперь же многие слушатели выдохнули и повернулись к своим соседям, потрясенные услышанным. Бальб стал что-то записывать на восковой табличке. Я подумал: понимает ли хозяин, что он делает? И рискнул взглянуть на Цицерона. Казалось, ему было неведомо, где он: сенатор забыл о суде, о присутствующих, обо мне, о раскладах в государственных делах и хотел только выговориться.

— Эти люди сделали Катилину тем, кем он стал. Без них он был бы ничем. Они предоставили ему голоса, деньги, помощь и защиту. Они говорили за него в сенате, в судах и на народных собраниях. Они прикрывали его, подкармливали его и даже снабжали оружием, необходимым для свержения правительства. — (В этом месте у меня отмечено, что из толпы вновь раздались громкие крики.) — До сегодняшнего дня, граждане, я не понимал, что мне пришлось столкнуться с двумя заговорами. Один из них я уничтожил, но за ним скрывался второй — и этот второй, внутренний заговор все еще существует. Римляне! Оглянитесь вокруг, и вы увидите, как он процветает! Это управление при помощи тайного совета и ужаса на наших улицах. Это управление при помощи незаконных способов и всеобщего подкупа. Боги, и вы обвиняете Гибриду в продажности? Да он беспомощен и беззащитен, как ребенок, по сравнению с Цезарем и его дружками! И сам этот суд — еще одно тому доказательство. Вы думаете, что Руф — единственный творец обвинения? Этот новичок в своем деле, который только что отрастил свою первую бороду? Какое заблуждение! Эти нападки, эти так называемые свидетельства, все они призваны опорочить не только Гибриду, но и меня — мое положение в обществе, мое консульство, то, что я всегда отстаивал. Люди, стоящие за Руфом, хотят разрушить наследие нашей республики ради своих извращенных целей. Но для того чтобы этого достичь — простите меня за хвастовство, я знаю за собой этот грех, — для этого им необходимо сначала уничтожить меня. Граждане, сегодня, в этот день и час, в этом суде, вы можете войти в историю. В том, что Гибрида совершал ошибки, я не сомневаюсь. Я с грустью соглашаюсь с тем, что он сам выпачкал себя в этих нечистотах. Но забудьте на минуту о его грехах, и вы увидите перед собой того человека, который вместе со мной боролся с чудовищем, угрожавшим нашему городу четыре года назад. Без его поддержки наемный убийца покончил бы со мной в самом начале моего консульского срока. Тогда он меня не бросил, а сейчас я не брошу его. Умоляю вас, оправдайте его, оставьте его в Риме, и с помощью наших древних богов мы вновь заставим воссиять свет свободы в городе наших предков!

Так говорил Цицерон, но, когда он сел на свое место, рукоплескания были очень жидкими — в основном слышался удивленный гомон. Я поискал глазами Бальба, однако тот уже исчез. Тогда я со своими записями подошел к Цицерону и поздравил его с сильной речью.

— Ты все записал? — спросил он и, когда я это подтвердил, велел мне сделать копию речи, как только мы придем домой, и спрятать ее в надежном месте. — Думаю, запись уже едет к Цезарю, — добавил хозяин. — Я видел, как Бальб записывал почти с той же скоростью, с какой я говорил. Мы должны быть уверены, что у нас есть точная запись — на тот случай, если этот вопрос поднимут в сенате.

Я не мог больше с ним говорить: претор распорядился, чтобы голосование началось немедленно. Я посмотрел на небо — была середина дня; жаркое солнце стояло в самом зените. Я вернулся на место и смотрел, как урна заполняется жетонами, переходя из рук в руки. Цицерон и Гибрида тоже наблюдали за этим, сидя рядом, слишком возбужденные, чтобы говорить. Я подумал о тех судах, на которых присутствовал, и о том, что все они заканчивались одним и тем же — томительным периодом ожидания. Наконец писцы закончили подсчет голосов и сообщили претору итоги. Он встал, и все последовали его примеру.

— Присяжных спросили, следует ли вынести Гаю Антонию Гибриде приговор по обвинению в государственной измене, совершенной во время его наместничества в Македонии. За осуждение проголосовало сорок семь присяжных, за оправдание — двенадцать. — Из толпы послышались крики одобрения. Гибрида повесил голову. Претор подождал, пока не установится тишина. — Поэтому Гай Антоний Гибрида навечно лишается всех своих прав на собственность и на гражданство, и с полуночи ему запрещено предоставлять кров и пищу в пределах Италии, ее городов и колоний. Любой, кто попытается это сделать, понесет такое же наказание. На этом суд закончен.

Цицерон проигрывал не так уж много судов, но, когда это случалось, не забывал поздравить каждого своего противника. Однако в тот день этого не произошло. Руф подошел, чтобы выразить соболезнования, но Цицерон намеренно повернулся к нему спиной, и я с удовольствием увидел, что молодой негодяй остался стоять с протянутой рукой, как законченный глупец. Пожав плечами, Руф удалился. Что касается Гибриды, тот был настроен философски.

— Что ж, — сказал он Цицерону, пока его не увели ликторы, — ты предупредил меня, откуда дует ветер. У меня отложено немного денег, на мой век хватит. Мне говорили, что южное побережье Галлии очень напоминает Неаполитанский залив. Поэтому не беспокойся обо мне, Цицерон. После твоей речи тебе стоит побеспокоиться о самом себе.


Часа через два, не позже, в нашем доме распахнулась дверь и появился крайне возбужденный Метелл Целер, потребовавший от меня провести его к хозяину. В это время Цицерон обедал вместе с Теренцией, а я все еще переписывал его речь. Но я понял, что дело не терпит отлагательств, и немедленно препроводил его к сенатору.

Цицерон растянулся на ложе, рассказывая Теренции, чем завершился суд над Гибридой, когда Целер влетел в комнату и прервал его:

— Что ты сегодня сказал о Цезаре в суде?

— Здравствуй, Целер. Правду, и больше ничего. Присоединишься к нам?

— По-видимому, это была опасная правда — Гай замышляет страшную месть.

— Да неужели? — ответил Цицерон, пытаясь выглядеть невозмутимым. — И как же меня накажут?

— Пока мы с тобой разговариваем, он в сенате превращает эту свинью, моего брата, в плебея!

— Нет, нет. — Цицерон выпрямился так резко, что перевернул бокал. — Этого не может быть. Цезарь и пальцем не пошевельнет, чтобы помочь Клавдию, — только не после того, что Клавдий сделал с его женой.

— Ошибаешься. Именно это он делает сейчас.

— А ты откуда знаешь?

— Моя собственная очаровательная жена с удовольствием рассказала мне об этом.

— Как такое вообще возможно?

— Ты забываешь о том, что Цезарь — верховный понтифик. Он срочно созвал куриальное собрание, чтобы оно одобрило усыновление.

— И это законно? — вмешалась в разговор Теренция.

— С каких пор законность хоть что-нибудь значит, — горько произнес Цицерон, — когда дело касается Цезаря? — Он стал быстро тереть свой лоб, будто это помогало ему в поисках решения. — Что, если попросить Бибула объявить знамения неблагоприятными?

— Цезарь это предусмотрел. С ним Помпей.

— Помпей… — Цицерон опешил. — Дело запутывается все больше.

— Помпей — авгур. Он понаблюдал за небесами и объявил, что все в порядке.

— Но ты ведь тоже авгур. Разве ты не можешь оспорить его предсказание?

— Можно попробовать. Но для начала нам надо добраться до сената.

Цицерона не пришлось просить дважды. Все еще в домашних сандалиях, он поспешил за Целером, а я устремился вслед за ними, вместе со слугами. На улицах было тихо: Цезарь действовал так стремительно, что люди еще ни о чем не успели узнать. К сожалению, к тому времени, как мы пересекли форум и вбежали в двери здания сената, церемония уже заканчивалась — перед нашими глазами предстала совершенно постыдная картина! Цезарь стоял на возвышении в дальнем конце комнаты, облаченный в одежды верховного понтифика и окруженный ликторами. Помпей, в авгурском колпаке, стоял рядом, держа в руках священный жезл. Еще несколько понтификов стояли вокруг них, включая Красса, введенного в состав коллегии по требованию Цезаря на замену умершему Катулу. На деревянных скамейках теснились члены курии, похожие на стадо скованных овец, — тридцать пожилых римлян, вожди римских триб. И наконец, в довершение всего, златокудрый Клавдий стоял на коленях в проходе, рядом с еще одним юнцом. Все обернулись на шум, когда мы вошли, и я никогда не забуду победную улыбку Клавдия, когда он понял, что Цицерон наблюдает за происходящим. Но эта почти детская радость очень быстро сменилась ужасом, когда он увидел, что к нему направляется его брат в сопровождении Отца Отечества.

— Что за скотство здесь творится?! — заорал Целер.

— Метелл Целер, — произнес Цезарь твердым голосом, — это религиозная церемония, и не вмешивайся в нее.

— Религиозная церемония! С главным осквернителем Рима на коленях — человеком, который отымел твою собственную жену! — Целер хотел пнуть Клавдия ногой, однако тот быстро отполз к Цезарю. — А это что еще за ребенок? — спросил он, указывая на другого коленопреклоненного. — Посмотрим, кто пришел в нашу семью!

Он взял его за шиворот, поставил на ноги и повернул лицом к нам — дрожащего прыщавого юнца лет двадцати от роду.

— Изволь уважать моего приемного отца, — сказал Клавдий, который, несмотря на страх, не удержался от смеха.

— Ты отвратителен!

Целер отбросил юнца и сосредоточил внимание на Клавдии, занеся громадный кулак для удара, однако Цицерон не дал сделать этого:

— Нет, Целер, не давай им повода задерживать тебя.

— Правильно, — согласился Цезарь.

— Так твой новый отец моложе тебя? Вот это издевательство! — произнес Целер, помолчав и опустив руку.

— Ничего лучше второпях найти не смогли, — самодовольно ухмыльнулся Клавдий.

Что из всего этого поняли старейшины триб, люди от пятидесяти лет и старше, я себе представить не могу. Многие из них были старыми приятелями Цицерона. Позже мы узнали, что посыльные Цезаря вытащили их из домов и гуськом привели в сенат, где Цезарь почти открыто приказал им одобрить усыновление Клавдия.

— Ну что, мы уже закончили? — спросил Помпей. Он не только выглядел странно в одежде авгура, но и, по-видимому, был сбит с толку.

— Да, мы закончили, — ответил ему Цезарь и вытянул руку, словно благословлял свадьбу. — Публий Клавдий Пульхр, своей властью верховного понтифика я объявляю, что с сегодняшнего дня ты — приемный сын Публия Фонтея и будешь занесен в государственные записи как плебей. Это произойдет немедленно, и если ты захочешь, то сможешь участвовать в трибунских выборах. Благодарю вас, граждане.

Цезарь слегка кивнул, распуская курию, и старейшины встали, а консул и верховный понтифик Рима слегка приподнял свою тогу и покинул возвышение с сознанием выполненного долга. Он прошел мимо Клавдия, с отвращением отвернувшись от него, как прохожий отвернулся бы от разложившегося трупа, лежащего на улице.

— Надо было прислушаться к моему предупреждению, — прошипел Цезарь Цицерону, проходя мимо. — А теперь полюбуйся, что мне пришлось сделать.

Вместе со своими ликторами он проследовал к двери в сопровождении Помпея, который все еще не решался поднять глаза на Цицерона; только Красс позволил себе улыбнуться.

— Пойдем, папочка, — сказал Клодий[76], обнимая Фонтея за плечи. — Я провожу тебя домой.

Он издал один из своих беспокойных, почти женских смешков и, поклонившись своему шурину и Цицерону, пристроился в конец процессии.

— Ты, может быть, и закончил, Цезарь! — закричал Целер вслед консулу. — Но я — нет! Я — наместник Дальней Галлии и повелеваю легионами, тогда как у тебя войска нет! И я еще даже не начал!

Целера, с его громким голосом, наверное, было хорошо слышно на форуме, однако Цезарь, выйдя из помещения на яркий солнечный свет, даже не повернул головы в его сторону. Когда он и его люди исчезли из виду и мы остались одни, Цицерон опустился на ближайшую скамью и обхватил голову руками. Под крышей, на стропилах, курлыкали голуби — до сего дня я не могу слышать этих грязных птиц, не вспоминая старого здания сената, — а вот остальные звуки как-то странно отдалились от меня и казались неземными, будто я уже был в тюрьме.

— Не отчаивайся, Цицерон, — резко сказал Целер через какое-то время. — Он ведь даже еще не трибун — и никогда им не станет, если это будет зависеть от меня.

— Красса я могу победить, — ответил Цицерон. — Помпея я могу перехитрить. Даже Цезаря мне раньше удавалось сдерживать. Но теперь все они вместе, и Клавдий стал их главным оружием… — Он устало покачал головой. — Как мне жить дальше?

В тот вечер Цицерон отправился к Помпею и взял меня с собой, отчасти желая показать полководцу, что он пришел по делам, а отчасти для того, чтобы чувствовать себя увереннее. Великий Человек выпивал в холостяцком триклинии со своим другом и товарищем по оружию Авлом Габинием. Когда мы вошли, они изучали макет театра Помпея, и Габиний весь светился от воодушевления. Именно он, будучи честолюбивым трибуном, предложил закон, давший Помпею неслыханные военные полномочия, за что и получил легатство, когда тот прибыл на Восток. Он отсутствовал несколько лет, в течение которых — тайно от него — Цезарь спал с его женой, толстой Лоллией (в это же время он заводил шашни и с женой Помпея — подумать только!). Теперь Габиний вернулся в Рим — такой же честолюбивый, но в сотни раз более состоятельный и твердо вознамерившийся стать консулом.

— Цицерон, дорогой мой, — сказал Помпей, вставая, чтобы обнять хозяина. — Выпьешь с нами?

— Нет, не выпью, — сказал Цицерон напряженным голосом.

— О боги, — сказал Помпей, обращаясь к Габинию, — ты слышал, как он говорит? Он пришел, чтобы отругать меня за сегодняшнее, я тебе рассказывал. — Он повернулся к Цицерону и спросил: — Мне действительно надо объяснять, что все это, от начала до конца, придумал Цезарь? Я пытался его отговорить.

— Правда? И что же тебе помешало?

— Он считает, и я с ним согласен, что сегодня ты слишком угрожающе выступал в суде и заслуживаешь публичной порки.

— Поэтому вы открыли Клавдию путь к трибунству, зная, что его главное желание — отдать меня под суд?

— Я бы не стал заходить так далеко, но Цезарь настаивал.

— Многие годы я поддерживал все твои начинания. И ничего не просил взамен, кроме твоей дружбы, которая для меня важнее всего в публичной жизни. И вот ты показал всему миру, как ценишь меня. Ты дал моему смертельному врагу оружие, которым он меня уничтожит, — сказал хозяин с пугающим спокойствием.

— Цицерон, я возмущен. Как у тебя только язык поворачивается? — Губы Помпея сжались, в рыбьих глазах появились слезы. — Я никогда не буду стоять в стороне и спокойно наблюдать, как тебя уничтожают. Но я оказался в непростом положении, ты же знаешь. Постоянные усилия, чтобы держать Цезаря в узде, — эта та жертва, которую я ежедневно приношу на алтарь республики.

— Только сегодня ты решил взять выходной.

— Он почувствовал, что твои слова угрожают его достоинству и авторитету.

— Они могли бы быть вдвое, втрое более угрожающими, если бы я открыл все, что знаю о вас с Цезарем и Крассом и о ваших связях с Катилиной!

— Полагаю, ты не должен так говорить с Помпеем Великим! — вмешался Габиний.

— Нет-нет, Авл, — печально произнес Помпей, — Цицерон прав. Цезарь зашел слишком далеко. Только богам известно, сколько сил я потратил на то, чтобы хоть немного привести его в чувство. Когда Катона бросили в тюрьму, я ведь сразу освободил его. Да и бедному Бибулу пришлось бы пережить кое-что похуже купания в дерьме, если бы не я. Но сейчас я потерпел неудачу. У меня был всего один день. Боюсь, что Цезарь слишком… безжалостен. — Он вздохнул, взял одну из моделей храмов и стал внимательно ее рассматривать. — Возможно, подходит время, когда мне придется сломать его. — Он бросил на Цицерона хитрый взгляд, и я заметил, как его глаза мгновенно высохли. — Что ты на это скажешь?

— Скажу, что давно пора.

— Наверное, ты прав. — Триумфатор взял модель двумя толстыми пальцами и с неожиданной ловкостью поставил ее на место. — Ты знаешь, каков его новый замысел?

— Нет.

— Он хочет получить в свое распоряжение войско.

— Ну, в этом-то я не сомневаюсь. Но сенат уже объявил, что в этом году провинции между консулами распределяться не будут.

— Да, сенат так решил, однако Цезарю наплевать на сенат. Ватиний предложит соответствующий закон народному собранию.

— Что?

— Закон, по которому к нему перейдет не одна провинция, а две — Ближняя Галлия и Вифиния — с разрешением набрать два легиона. И получит он их не на один год, а на пять лет!

— Но провинции всегда распределялись сенатом, а не народом! — запротестовал Цицерон. — Пять лет! Наше государственное устройство разлетится вдребезги!

— Цезарь так не считает. Он сказал мне: «Что плохого в том, чтобы доверить выбор народу?»

— Но это не народ! Это толпа, которой Ватиний вертит как хочет!

— Так вот, — продолжил Помпей, — теперь ты, может быть, поймешь, почему я согласился сегодня понаблюдать за небом. Конечно, мне стоило бы отказаться. Но приходится смотреть на вещи шире. Кто-то должен держать Цезаря в узде.

— Могу я рассказать об этом кое-кому из своих друзей? Иначе они могут подумать, что я лишился твоей поддержки, — спросил Цицерон, в отчаянии схватившись за волосы.

— Если это надо — только в строжайшей тайне. Еще можешь сказать им — и Авл тому свидетель, — что с Марком Туллием Цицероном ничего не случится, пока в Риме живет Помпей Великий!


По дороге домой Цицерон был очень задумчив и все время молчал. Вместо того чтобы пройти прямо в библиотеку, он сделал несколько кругов по темному саду, а я в это время сидел у стола с лампой и быстро записывал все, что говорилось у Помпея. Когда я закончил, Цицерон велел мне идти вместе с ним, и мы пошли в соседний дом навестить Метелла Целера.

Я боялся встречи с Клавдией — вскоре она, вслед за братом, сменила имя и стала Клодией, — но ее нигде не было видно. Целер в одиночестве сидел в триклинии и обгладывал ножку холодного цыпленка. Рядом с ним стоял кувшин с вином. Цицерон второй раз за вечер отказался от выпивки и велел мне зачитать то, что недавно сказал Помпей. Ярость Целера была вполне предсказуемой.

— Это что же, у меня будет Дальняя Галлия, где идет настоящая война, а у него — Ближняя, где ничего не происходит, и все же каждый из нас получит по два легиона?

— Вот именно. Только он будет управлять провинцией в течение всего люстра, а ты сдашь свою через год. И можешь быть спокоен, вся слава достанется Цезарю.

— Его надо остановить! И не важно, что они втроем управляют республикой, — нас многие сотни! — зарычал в ярости Целер, потрясая кулаками.

— Совсем необязательно расправляться со всеми тремя, — тихо произнес хозяин, присев к Целеру на ложе. — Достаточно и одного. Ты слышал, что сказал Помпей. Если мы каким-то образом сможем разобраться с Цезарем, мне кажется, Фараон не будет сильно огорчен. Помпея волнует только его достоинство.

— А как быть с Крассом?

— Когда Цезарь сойдет со сцены, его союз с Помпеем не продлится и часа — они ненавидят друг друга. Нет, Цезарь — камень, на котором стоит здание. Убери его — и все сооружение рухнет.

— И что, по-твоему, мы должны сделать?

— Задержать его.

— Но Цезарь дважды неприкосновенен: как верховный понтифик и как консул. — с этими словами Целер внимательно посмотрел на Отца Отечества.

— А ты действительно думаешь, что на нашем месте он думал бы о законах? Тогда почему же все его действия как консула были незаконными? Или мы остановим его сейчас, пока у нас есть время и силы, или дождемся того, что он избавится от нас по одному, и тогда некому будет ему сопротивляться.

Я был потрясен услышанным. Уверен, что до того вечера Цицерону и в голову не приходила мысль о столь решительных действиях. Он должен был оказаться на краю пропасти, чтобы заговорить о них.

— И как мы это сделаем?

— Только у тебя есть солдаты в подчинении. Сколько их здесь?

— Две когорты в лагере за городской чертой, готовые выступить со мной в Галлию.

— И насколько они верны?

— Мне? До конца!

— Они смогут захватить Цезаря в его доме после наступления темноты и где-нибудь спрятать?

— Конечно, если я прикажу. Но, по-моему, проще сразу убить его.

— Нет, — ответил Цицерон. — Должен быть суд. Я настаиваю. Я не хочу никаких «случайностей». Следует принять закон о создании особого трибунала, который будет судить его за противозаконные действия. Я сам возглавлю обвинение. Все должно быть честно и по закону.

— Но ведь ты согласен с тем, что возможен только один приговор.

Было видно, что Целер колеблется.

— Надо заручиться еще и одобрением Помпея. Не думай, что вы сможете во всем выступать против него, как делали это раньше. Мы должны будем подтвердить, что его легионеры оставят за собой наделы, а основанные им поселения на Востоке сохранятся. Может быть, даже придется предложить Помпею второе консульство.

— А не слишком ли это много? Не заменим ли мы одного тирана на другого?

— Нет, — убежденно произнес Цицерон. — Цезарь принадлежит к совсем другой породе. Помпей просто хочет править миром. Цезарь же хочет сначала разрушить этот мир, а затем построить свой собственный. И вот еще что…

Он замолчал, подбирая слова.

— Он, без сомнения, умнее Помпея — этого у него не отнимешь.

— Да-да, конечно. В тысячу раз. Нет, это не то… Больше того… Я просто не знаю… В Цезаре есть какая-то нечеловеческая жестокость — презрение, если хочешь, ко всему миру, будто он уверен, что жизнь — это просто игра. В любом случае это… это свойство делает консула почти неудержимым.

— Все это философия, а я расскажу тебе, как мы его удержим. Очень просто. Приставим ему меч к горлу, и ты увидишь, что он умрет так же, как и любой другой. Но надо сделать это так же, как сделал бы сам Цезарь, — быстро и безжалостно и в то время, когда он меньше всего ожидает нападения.

— И когда же?

— Сегодня ночью.

— Нет. Слишком мало времени, — возразил Цицерон. — В одиночку мы это сделать не сможем, поэтому надо позвать на помощь других.

— Тогда Цезарь обязательно узнает. Ты же знаешь, сколько у него соглядатаев.

— Я говорю о пяти-шести сенаторах. Все совершенно надежны.

— И кто же это?

— Лукулл. Гортензий. Исаврик — он все еще обладает большим весом в сенате и никогда не простит Цезарю того, что тот забрал у него должность верховного понтифика. Возможно, Катон.

— Катон! — фыркнул Целер. — Ну, тогда Цезарь успеет умереть от старости, а мы все еще будем обсуждать нравственную сторону вопроса!

— Не думаю. Катон громче всех требовал разобраться с шайкой Катилины. И люди уважают его почти так же, как любят Цезаря.

Скрипнула половица. Целер поднес палец к губам и громко спросил:

— Кто там?

Дверь открылась. Это была Клодия. Интересно, как долго она стояла за дверью, подумал я. И что успела услышать? Очевидно, эти же мысли пришли в голову Целеру.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он.

— Я слышала голоса. Я уже уходила.

— Уходила? — спросил он подозрительно. — В такое время? И куда же?

— А куда ты думаешь? К моему брату-плебею. Праздновать!

Целер выругался, схватил кувшин с вином и запустил ей в голову. Но Клодия уже исчезла, и кувшин разбился о стену, никого не задев. Я задержал дыхание в ожидании ее ответа, но услышал только, как закрылась входная дверь.

— Как быстро ты сможешь собрать остальных? — спросил Целер. — Завтра?

— Лучше послезавтра, — ответил Цицерон; было видно, что разговор доставляет ему удовольствие. — Иначе придется действовать в спешке, и Цезарь может про это пронюхать. Давай встретимся у меня после захода солнца послезавтра вечером.

На следующее утро Цицерон лично написал приглашения и послал меня разнести их с наказом вручить каждое прямо в руки. Всем четверым было очень любопытно, особенно из-за распространившегося по городу слуха о том, что Клавдий стал плебеем. Лукулл со своим обычным надменным видом и едкой улыбкой спросил:

— И что твой хозяин собирается обсуждать со мной? Убийство?

Но каждый согласился прийти, даже Катон, который обычно не выходил из дома. Все действительно были ошарашены происходившим. Закон Ватиния, предусматривавший передачу Цезарю двух провинций и легионов сроком на пять лет, только что разместили на форуме. Патриции были взбешены, популяры радовались, а в городе стояла предгрозовая атмосфера. Гортензий отвел меня в сторонку и дал совет: если я хочу узнать, как все плохо, надо сходить к усыпальнице Сергия — на перекресток дорог прямо за Капенскими воротами. Там была закопана голова Катилины. Я пошел туда и увидел, что гробница усыпана свежими цветами.

Я решил ничего не говорить Цицерону: он и так был на пределе. В день встречи он заперся в библиотеке и вышел незадолго до назначенного часа. Принял ванну, оделся во все чистое и занялся расстановкой кресел в таблинуме.

— По правде говоря, для подобных дел я слишком уж законник, — пожаловался он.

Я пробормотал слова согласия, однако думаю, что хозяина беспокоила не законность его действий, — он проявлял свою обычную брезгливость.

Катон прибыл первым — как всегда, в заношенной, вонючей тоге, с босыми ногами. Он скривился при виде роскошного убранства, но с радостью принял предложенное вино — он сильно пил, и это было его единственным недостатком. За ним пришел Гортензий, который полностью разделял беспокойство Цицерона по поводу Клавдия; защитник полагал, что именно это будет обсуждаться на встрече. Лукулл и Исаврик, два старых полководца, явились вместе.

— Похоже на настоящий заговор, — заметил Исаврик, посмотрев на остальных. — Будет еще кто-нибудь?

— Метелл Целер, — ответил Цицерон.

— Это хорошо, — сказал Исаврик. — Мне он нравится. Думаю, он — наша единственная надежда на будущее. Этот парень знает, как вести боевые действия.

Все пятеро уселись в кружок. Кроме них и меня, в комнате никого больше не было. Я налил всем вина и притих в углу. Цицерон приказал мне ничего не заносить на таблички, а вместо этого постараться запомнить все как следует и записать позже. За прошедшие годы я присутствовал на стольких встречах с этими людьми, поэтому никто из них не обращал на меня внимания.

— Так ты расскажешь нам, в чем дело? — спросил Катон.

— Думаю, догадаться нетрудно, — заметил Лукулл.

— Предлагаю дождаться Целера. Он здесь главный, — ответил им хозяин.

Они сидели молча, пока наконец Цицерону не надоело ждать и он не послал меня выяснить, почему задерживается Целер.

Не хочу сказать, что обладаю даром предвидения, но, подойдя к дому Целера, я понял: что-то произошло. Было слишком тихо, никто не входил в дом и не выходил из него. Внутри стояла тишина, всегда сопровождающая несчастье. Личный слуга Целера, которого я неплохо знал, встретил меня со слезами на глазах и сказал, что вчера у его хозяина начались страшные боли и, хотя врачи не пришли к согласию относительно недуга, все считали, что он может привести к смерти. Мне самому стало нехорошо, и я упросил его пойти к Целеру и узнать, не хочет ли тот передать что-нибудь Цицерону, ждущему его у себя. Слуга ушел и вернулся с единственным словом, которое смог произнести Целер: «Приходи!»

Я бросился назад. Когда я вошел в таблинум, все головы повернулись в мою сторону, — сенаторы подумали, что пришел Целер. Я вызвал Цицерона, и собравшиеся стали выказывать нетерпение.

— Что это еще за игры? — зло прошептал хозяин, выходя ко мне в атриум. Было видно, что он еле сдерживает себя. — Где Целер?

— Смертельно болен, — ответил я. — Возможно, умирает. Он хочет, чтобы ты немедленно пришел.

Бедный Цицерон. Для него это был настоящий удар. Казалось, он даже пошатнулся. Не говоря ни слова, мы немедленно направились в дом Целера; там уже ждал слуга, проводивший нас на хозяйскую половину. Я никогда не забуду мрачных переходов с тусклыми свечами, заполненных запахом благовоний, которые жгли для того, чтобы отбить тяжелый запах рвоты и человеческих испражнений. Врачи, вызванные во множестве, преградили вход в спальню. Все они тихо переговаривались на греческом языке. Нам пришлось проталкиваться вперед. В спальне было удушающе жарко и темно. Цицерону даже пришлось взять лампу и поднести ее к ложу, на котором лежал сенатор. Тот был обнажен, не считая бинтов там, где ему пускали кровь. Десятки пиявок облепили руки и внутренние части ног. На губах виднелась черная пена: позже я узнал, что ему давали древесный уголь, по предложению какого-то отчаянного целителя. Из-за сильных припадков его привязали к кровати.

— Целер, — сказал Цицерон нежным голосом, — мой дорогой друг. Кто это с тобой сделал?

И хозяин опустился на колени рядом с ложем больного. Услышав голос Цицерона, Целер повернул к нему голову и попытался что-то сказать, однако из горла вырвалось только бульканье. После этого он сдался. Глаза его закрылись и больше уже не открывались.

Цицерон немного подождал, а потом стал задавать вопросы врачам. Как и все лекари, они не соглашались друг с другом ни в чем, кроме одного: никто из них не видел, чтобы болезнь так быстро уносила здорового человека.

— Болезнь? — с недоверием спросил Цицерон. — А вы не думаете, что его отравили?

Отравили? Врачи не смели произнести само это слово. Нет-нет — разрушительная болезнь; возможно, какая-то зараза, укус змеи, все, что угодно, но не отравление. Одна мысль о нем была слишком невероятной, чтобы ее обсуждать. А кроме того, кому могло прийти в голову отравить благородного Целера?

Цицерон не стал спорить. Впоследствии он никогда не сомневался, что Целера убили, хотя и не был уверен, что приложил к этому руку Цезарь, или Клавдий, или они оба. Правда до сих пор никому не известна. Однако Цицерон знал наверняка, кто именно дал Целеру смертельную дозу яда: когда мы покидали дом смерти, то столкнулись с Клодией, сопровождаемой — как ни странно — Целием. Оба мгновенно натянули на свои лица маски горя, но за минуту до этого, очевидно, весело смеялись; и хотя они шли на некотором расстоянии друг от друга, было понятно, что перед нами любовники.

XVIII

Погребальный костер Целера зажгли на форуме, в знак признания его заслуг перед Римом. Его лицо было спокойным, а черный от угля рот — тщательно вымытым. На церемонии присутствовали Цезарь и все члены сената. Клодия великолепно выглядела в траурных одеждах и, как безутешная вдова, заливалась слезами. После сожжения прах Целера поместили в семейный мавзолей, а Цицерон погрузился в глубокую печаль. Он чувствовал, что все его надежды остановить Цезаря умерли вместе с Целером.

Видя отчаяние мужа, Теренция настояла на смене обстановки. Цицерон купил новый дом на побережье, в Анции, всего в полутора днях пути от Рима, куда семья и направилась с началом весенних каникул. По пути туда мы оказались недалеко от Солония, где у Клавдиев было громадное загородное поместье. Говорили, что там, за высокими желтыми стенами, Клодий и Клодия держали семейный совет вместе с другими братьями и сестрами.

— Все шестеро собрались в одном месте, — заметил Цицерон, когда мы проезжали мимо, — как выводок щенков — проклятый выводок! Только представь себе, как они кувыркаются друг с другом в постели и замышляют мое уничтожение.

Я не стал возражать ему, хотя трудно было представить тупоголовых старших братьев, Аппия и Гая, принимающих участие в таком разврате.

В Анции стояла ужасная погода, ветер с моря приносил дождевые заряды. Несмотря на это, Цицерон сидел на террасе, созерцал грозные волны на сером горизонте и пытался найти выход из ловушки. Когда прошло два или три дня и голова его прояснилась, он перебрался в библиотеку.

— Скажи мне, Тирон, каким оружием я располагаю? — спросил меня хозяин и сам же ответил на свой вопрос: — Только этим. — Он показал на полки с рукописями. — Словами. У Цезаря и Помпея есть их легионы, у Красса — деньги, у Клодия — дружки на улицах Рима. Мои легионеры — это мои слова. Мой язык вознес меня, он же меня и спасет.

И мы начали работу над трудом, который он назвал «Тайная история моего консульства», — своим четвертым и окончательным жизнеописанием, которое, безусловно, стало самым правдивым. Он собирался положить эту книгу в основу своей защиты, если бы вдруг предстал перед судом. Труд так и не опубликовали; многое из него я включил в эти воспоминания. В нем Цицерон подробно разобрал отношения между Цезарем и Катилиной; показал, как Красс защищал Катилину, снабжал деньгами и, наконец, предал его; поведал о том, как Помпей использовал своих подчиненных, чтобы продлить неустойчивое положение, желая иметь вескую причину вернуться в Рим во главе войска. Чтобы написать все это, нам понадобилось две недели, и, когда мы закончили, я сделал копию книги. После завершения работы каждый свиток папируса был завернут в чистую льняную ткань, после этого — в промасленную материю, а потом помещен в амфору, тщательно залитую воском. Однажды рано утром, пока все еще спали, мы с Цицероном отнесли амфору в ближайшую рощу и зарыли между грабом и ясенем.

— Если со мной что-нибудь случится, — пояснил Цицерон, — выкопай ее и передай Теренции. Пусть распоряжается ею по своему усмотрению.

По его мнению, он мог избежать суда, только если бы недовольство Помпея Цезарем превратилось в открытую вражду. Зная их обоих, это не было таким уж невероятным предположением, и Цицерон постоянно выискивал признаки, подтверждавшие это. Все письма из Рима с нетерпением распечатывались. Все знакомые, которые проезжали мимо к Неаполитанскому заливу, тщательно расспрашивались. Некоторые сведения выглядели обнадеживающими. Выказывая свою поддержку Цицерону, Помпей попросил Клавдия — то есть уже Клодия — отправиться в Армению, а не избираться в трибуны. Тот отказался. Помпей разозлился и перестал его принимать. Цезарь принял сторону Помпея. Клодий яростно спорил с Цезарем; дело дошло до того, что он пригрозил пересмотреть законы, принятые триумвиратом, когда станет трибуном. Цезарь больше не мог выносить Клодия. Помпей обвинил Цезаря в том, что этот «патриций-плебей» появился только благодаря стараниям самого Цезаря. Говорили даже, что два великих человека прекратили общаться. Цицерон был в восторге.

— Попомни мои слова, Тирон, любое правление, какой бы силой или популярностью оно ни обладало, рано или поздно заканчивается, — сказал мне однажды хозяин.

Были признаки того, что и это правление близится к концу. Так, наверное, и произошло бы, если бы Цезарь не сделал отчаянный шаг, желая сохранить триумвират.

Удар был нанесен в первый день мая. После обеда Цицерон прикорнул на своем ложе, когда принесли письмо от Аттика. Должен сказать, что к этому времени мы перебрались на виллу в Формиях, а Аттик ненадолго вернулся в Рим, откуда исправно извещал Цицерона о том, что ему удавалось узнать. Конечно, хозяину не хватало личного общения с Аттиком, однако оба согласились, что тот принесет больше пользы, оставаясь в Риме, а не считая волны на морском берегу. Теренция вышивала, все дышало покоем, и я еще размышлял, будить или не будить Цицерона. Однако он сам услышал шум, сопровождавший прибытие гонца, царственным жестом протянул руку и сказал:

— Дай сюда.

Я передал ему письмо и вышел на террасу. Крохотный огонек горел на борту лодки, далеко в море, и я размышлял о том, что́ рыбаки ловят в темноте. А может, просто расставляют ловушки для морских раков или кого-нибудь еще? Я ведь до мозга костей сухопутный человек. Тут из комнаты за моей спиной раздался громкий стон.

— Что случилось? — спросила Теренция, в испуге поднимая глаза от вышивки.

Когда я вошел в комнату, Цицерон прижимал письмо к груди.

— Помпей опять женился, — сказал он загробным голосом. — Он женился на дочери Цезаря!

Для борьбы с окружающей действительностью у Цицерона было много видов оружия: логика, хитрость, ирония, остроумие, ораторское искусство, опыт, глубокое знание человеческой натуры и законов. Однако он не мог ничего противопоставить таинству двух обнаженных тел, лежащих в кровати среди мрака, и связям, предпочтениям и обязательствам, которые порождала эта близость. Как ни странно, возможность такого брака никогда не приходила ему в голову. Помпею было почти сорок семь, Юлии — четырнадцать. Только Цезарь, злился Цицерон, мог так бесстыдно и извращенно использовать свою дочь. Он распространялся на эту тему около двух часов: «Нет, только представь себе: он и она — вдвоем!» — а после этого, успокоившись, послал поздравления жениху и невесте.

Вернувшись в Рим, он сразу же направился к ним, чтобы вручить свой подарок. Я тащил его в коробке из сандалового дерева, и, после того как хозяин произнес заготовленную речь о браке, одобренном на небесах, я передал ему коробку.

— Ну и кто же получает подарки в этом доме? — игриво спросил Цицерон, шагнув к Помпею. Тот протянул руку, чтобы принять подарок, но Цицерон внезапно повернулся и с поклоном вручил коробку Юлии.

Она рассмеялась; ее примеру через мгновение последовал Помпей, хотя он и погрозил пальцем Цицерону, назвав его мошенником. Должен отметить, что Юлия превратилась в очаровательную молодую женщину — хорошенькую, изящную и, по-видимому, очень добрую. Однако в каждой черте ее лица и в каждом движении тела проглядывал Цезарь. Казалось, она забрала себе всю его веселость. Вызывало удивление и другое: она явно была влюблена в Помпея.

Юлия открыла коробку, достала подарок Цицерона — изысканное серебряное блюдо с переплетенными вензелями молодоженов, — показала его Помпею, подняла руку и погладила мужа по щеке. Он заулыбался и поцеловал ее в лоб. Цицерон смотрел на счастливую пару с застывшей улыбкой приглашенного к обеду человека, который проглотил что-то неудобоваримое, но не хочет показать этого хозяевам.

— Ты непременно должен прийти к нам еще раз, — сказала Юлия. — Я хочу узнать тебя получше. Отец говорит, что ты самый умный человек в Риме.

— Цезарь очень добр, но эти лавры я вынужден отдать ему.

Помпей настоял на том, чтобы проводить Цицерона до двери.

— Разве она не прелесть?

— Конечно.

— Цицерон, честно скажу тебе: с ней я счастливее, чем с любой другой женщиной из всех, которые у меня были. Я чувствую себя на двадцать лет моложе. Нет, на тридцать.

— С такой скоростью ты скоро превратишься в младенца, — пошутил Цицерон. — Еще раз поздравляю тебя. — Мы дошли до атриума, куда, как я заметил, перекочевали накидка Александра Великого и жемчужный бюст хозяина дома. — Надеюсь, ты сохранил тесные отношения с тестем?

— Ну, Цезарь не такой уж плохой человек, если знать, как держать его в руках.

— Вы полностью помирились?

— Да мы и не ссорились.

— Ну а что же будет со мной? — выпалил Цицерон, не в силах и дальше сдерживать себя. Он говорил, как брошенный любовник. — Что прикажешь делать с этим чудовищем Клодием, которого вы вдвоем создали мне на погибель?

— Мой дорогой друг, даже и не думай беспокоиться о нем! Он много говорит, но это ничего не значит. Если дело дойдет до серьезной драки, ему придется переступить через мой труп, чтобы добраться до тебя.

— Правда?

— Не сомневайся.

— Это твое твердое обещание?

— Разве я тебя когда-нибудь предавал?

Помпей притворился обиженным.

Очень скоро эта свадьба принесла первые плоды. Помпей выступил в сенате с предложением: в связи с невосполнимой утратой, и так далее, понесенной нами со смертью Метелла Целера, провинция, врученная ему перед смертью, — Дальняя Галлия — отходит Цезарю, который, согласно воле римского народа, уже получил Ближнюю Галлию. Такое объединение провинций позволит в будущем беспощадно подавить любое восстание; и поскольку эта область очень неспокойна, Цезарю дается еще один легион, и общая численность его войск будет доведена до пяти легионов.

Цезарь, председательствовавший в тот день, спросил, есть ли у кого-нибудь возражения. Он оглядел сенаторов, проверяя, нет ли желающих выступить, и уже собирался перейти к «следующему вопросу», но тут поднялся Лукулл. В то время старому патрицию было около шестидесяти — он растерял часть своей надменности и своего высокомерия, но все еще был великолепен.

— Прости меня, Цезарь, — произнес он, — но сохранишь ли ты за собой и Вифинию?

— Сохраню.

— То есть у тебя будут три провинции?

— Верно.

— Но от Вифинии до Галлии тысяча миль!

Лукулл издевательски рассмеялся и посмотрел вокруг, как бы приглашая других сенаторов повеселиться вместе с ним. Но его никто не поддержал.

Цезарь спокойно ответил:

— Мы все учили географию, Лукулл, так что спасибо тебе. Кто-нибудь еще хочет высказаться?

— И ты будешь управлять этими провинциями в течение пяти лет?

Было видно, что Лукулл не собирается сдаваться.

— Верно. Так решил народ Рима. В чем дело? Ты что, не согласен с мнением народа?

— Но это же нелепо! — воскликнул Лукулл. — Граждане, мы не можем позволить человеку, какими бы достоинствами он ни обладал, начальствовать над двадцатью двумя тысячами легионеров на границах империи в течение пяти лет! А если он решит выступить против Рима?

Некоторые сенаторы, в том числе Цицерон, неловко заерзали на жестких деревянных скамьях. Но ни один — даже Катон — не хотел вступать в спор, так как надежд на успех не было. Лукулл, явно удивленный отсутствием поддержки, с ворчанием сел и сложил руки на груди.

— Боюсь, наш друг Лукулл последнее время проводит слишком много времени со своими рыбками. А между тем в Риме все меняется, — заметил Помпей.

— Естественно, — пробормотал Лукулл себе под нос, однако достаточно громко, чтобы услышали другие, — и не в лучшую сторону.

Услышав это, Цезарь встал. Черты его застыли, взгляд был холодным. Казалось, это фракийская маска, а не лицо живого человека.

— Боюсь, Луций Лукулл забыл, что в свое время имел под своим началом гораздо больше легионов, чем я сейчас. И гораздо дольше, чем я. И все-таки потребовалось вмешательство моего благородного зятя, чтобы покончить с Митридатом. — (Сторонники триумвирата громко выразили свое восхищение.) — Полагаю, неплохо было бы расследовать действия Луция Лукулла в бытность его главноначальствующим, может быть, даже создать особый суд. Ну и, конечно, необходимо разобраться с деньгами Луция Лукулла — народ Рима имеет право знать, откуда у него огромное богатство. А пока, я думаю, Луций Лукулл должен извиниться перед этим собранием за свои злобные измышления.

Лукулл оглянулся. Все вокруг отводили глаза. Предстать перед особым судом в его возрасте, притом что пришлось бы объяснять столько всего, было невыносимо. С трудом сглотнув слюну, он поднялся.

— Если мои слова чем-то обидели тебя, Цезарь… — начал он.

— На коленях! — выкрикнул Цезарь.

— Что? — переспросил Лукулл, неожиданно ставший похожим на загнанного в угол глубокого старика.

— Он должен извиниться, стоя на коленях! — повторил Цезарь.

Я не мог на это смотреть, и в то же время невозможно было оторвать взгляд от происходящего — ведь окончание великого жизненного пути напоминает падение громадного дерева. Несколько мгновений Лукулл стоял прямо. А потом очень медленно, хрустя суставами, потерявшими гибкость за время многочисленных походов, он опустился сначала на одно колено, потом на другое и склонился перед Цезарем под молчаливыми взглядами сенаторов.


Через несколько дней Цицерону вновь пришлось развязать свой кошелек, чтобы купить еще один свадебный подарок — на этот раз Цезарю.

Все были уверены, что если Цезарь женится вновь, то на Сервилии, которая была его любовницей уже несколько лет; ее муж, бывший консул Юний Силан, недавно умер. Многие даже говорили, что свадьба уже состоялась: Сервилия появилась на каком-то обеде в жемчугах, подаренных, по ее словам, консулом, стоимостью шестьдесят тысяч золотых. Но нет: буквально на следующей неделе после этого Цезарь взял в жены дочь Луция Кальпурния Пизона, высокую, худосочную, невыразительную девицу двадцати лет, о которой никто ничего толком не знал. После некоторых размышлений Цицерон решил не посылать подарок с гонцом, а вручить его лично. Вновь блюдо с переплетенными вензелями молодоженов, вновь в коробке из сандала, и нес его вновь я. Я ждал возле сената, пока не окончилось заседание, а когда появились Цицерон и Цезарь, шагавшие бок о бок, подошел к ним.

— Это скромный подарок от нас с Теренцией тебе и Кальпурнии, — сказал Цицерон, беря коробку из моих рук и передавая ее Цезарю. — Мы желаем вам счастливой семейной жизни.

— Благодарю, — ответил тот и передал коробку одному из своих рабов, даже не взглянув на подарок, после чего добавил: — Раз ты сегодня настолько щедр, может, отдашь мне и свой голос?

— Мой голос?

— Да, отец моей жены хочет стать консулом.

— Ах вот в чем дело, — сказал Цицерон, будто на него снизошло просветление, — теперь понятно. Я никак не мог понять, почему ты выбрал Кальпурнию.

— А не Сервилию? — улыбнулся Цезарь, пожав плечами. — Все это государственные дела.

— А как поживает Сервилия?

— Она все понимает. — Цезарь уже собрался было уходить, но остановился, как будто что-то вспомнил. — Кстати, что ты собираешься делать с нашим общим другом Клодием?

— Да я о нем уже и думать забыл, — ответил Цицерон (это было ложью — он не мог думать ни о ком другом).

— Ну и правильно, — кивнул Цезарь. — Не стоит тратить на него свое время. Однако интересно, что он предпримет, когда станет трибуном?

— Думаю, выдвинет обвинения против меня.

— Это не должно тебя беспокоить. В любом суде Рима ты, несомненно, победишь его.

— Он тоже это понимает и найдет для себя более благоприятное место. Особый суд надо мной, на Марсовом поле, с участием всех жителей города.

— Тогда тебе придется нелегко.

— Я уже восстановил действительную картину событий и готов защищаться. Кроме того, я хорошо помню, как победил тебя на Марсовом поле, когда ты выдвинул обвинения против Рабирия.

— И не говори об этом. Та рана все еще свербит! — Резкий, безрадостный смех Цезаря прекратился так же неожиданно, как и начался. — Послушай, Цицерон, если он все-таки будет угрожать тебе, помни, что я всегда готов помочь.

Пораженный Цицерон спросил:

— Правда? И каким же образом?

— С этим объединенным начальствованием я буду тратить все свое время на военные вопросы. Мне необходим легат для управления Галлией. Лучше тебя никого не найти. Тебе даже не придется проводить там слишком много времени — сможешь приезжать в Рим, когда захочешь. Если ты будешь работать на меня, то получишь судебную неприкосновенность. Подумай об этом. А теперь с твоего позволения…

И он с вежливым поклоном отошел к сенаторам, числом около десятка, жаждавшим переговорить с ним.

— Прекрасное предложение, — сказал Цицерон, с восхищением провожая его глазами. — Просто великолепное. Мы должны написать ему, что подумаем, — просто для памяти.

Именно так мы и поступили. И в тот же день получили ответ: Цезарь подтверждал, что легатство остается за Цицероном, если тот согласится. Хозяин впервые почувствовал хоть какую-то уверенность.


В тот год выборы состоялись позже обычного — Бибул постоянно вмешивался в них, говоря о том, что знамения неблагоприятны. Но нельзя бесконечно откладывать решающий день, и в октябре Клодий наконец получил желаемое, выиграв выборы и став трибуном. Цицерон не счел нужным присутствовать на Марсовом поле, чтобы узнать об итогах выборов. Да в этом и не было надобности: мы слышали крики восторга, не выходя из дома.

Десятого декабря Клодий принял трибунскую присягу. Цицерон опять не стал покидать своей библиотеки. Но вопли были слышны даже при закрытых окнах и запертых дверях. И сразу же стало известно, что Клодий разместил предложенные им законы на стенах храма Сатурна.

— Да, он не теряет времени, — произнес Цицерон с мрачным видом. — Ну что же, Тирон, спустись и узнай, что собирается сделать с нами Красавчик.

Как вы понимаете, я спускался с холма, чувствуя все возраставшую тревогу. Собрание уже закончилось, но горожане, сбившись в кучки, продолжали обсуждать услышанное. Все пребывали в приподнятом настроении, словно только что стали свидетелями занятного выступления и хотели поделиться впечатлениями. Я подошел к храму Сатурна, и мне пришлось пробиваться сквозь толпу, чтобы понять, о чем идет речь. На стене были вывешены четыре закона. Я достал стилус и восковую табличку. Первый закон препятствовал будущим консулам вести себя так, как Бибул, — древнее право консулов сообщать о неблагоприятных знамениях ограничивалось. Второй урезал полномочия цензоров по отстранению сенаторов. Третий разрешал квартальным коллегиям возобновить свою работу (сенат запретил коллегии шесть лет назад за безобразное поведение их членов). И четвертый — тот, о котором все говорили, — предусматривал ежемесячную бесплатную выдачу хлеба каждому жителю Рима.

Я занес на таблички суть каждого закона и поспешил домой, чтобы рассказать все Цицерону. Перед ним лежала тайная история его консульства, и он собирался начать подготовку к защите. Когда я рассказал хозяину, что предлагает Клодий, он откинулся в кресле, сильно озадаченный:

— И ни слова обо мне?

— Ни единого.

— Только не говори, что он собирается оставить меня в покое после всех этих угроз.

— Может быть, он не так уверен в своих силах, как притворяется.

— Прочитай законы еще раз.

Я сделал, как он просил. Сенатор слушал, прикрыв веки, тщательно взвешивая каждое слово.

— Все это популярская чушь, — заметил он, когда я закончил. — Бесплатный хлеб. Своя партия на каждом углу. Неудивительно, что все приняли это на ура… Знаешь, чего он ждет от меня, Тирон? — спросил меня Цицерон, немного подумав.

— Нет.

— Клодий ждет, что я выступлю против законов просто потому, что их предложил он. Он просто жаждет этого! А потом он сможет повернуться к народу и сказать: «Посмотрите на Цицерона, этого прислужника богатеев. Он считает, что сенаторы могут обжираться и вести веселую жизнь, но стоит насмерть против того, чтобы бедняки получили немного хлеба и развлечений в награду за свою тяжелую работу». Понимаешь? Трибун хочет втянуть меня в противостояние, а затем поставить перед плебеями на Марсовом поле и обвинить в том, что я веду себя как царь. Будь он проклят! Такого удовольствия я ему не доставлю. Я докажу, что могу вести более тонкую игру.

Я все еще не уверен, что Цицерон смог бы остановить принятие законов Клодия, если бы захотел, или нет. У него имелся карманный трибун по имени Нинний Квадрат, по указанию Цицерона охотно накладывавший вето. Отца Отечества поддерживало множество добропорядочных граждан среди сенаторов и всадников, готовых проголосовать, как он скажет. Некоторые считали, что бесплатный хлеб поставит бедняков в зависимость от государства и окончательно развратит их. Такая благотворительность ежегодно обходилась бы в сто миллионов сестерциев, и Рим отныне не смог бы жить без поступлений из заморских владений. Эти люди также считали, что квартальные коллегии насаждали разврат и что устройство общественной жизни в коммунах следовало доверить представителям государственных культов. Во всем этом они были правы. Но Цицерон смотрел на вещи шире. Он понимал, что времена изменились.

— Помпей наводнил страну дешевыми деньгами, — говорил мне хозяин. — Этого нельзя забывать. Для него сто миллионов — это не сумма. Бедные или получат свое, или оторвут нам головы, а в Клодии они нашли себе достойного вождя.

Поэтому Цицерон решил не выступать против законов Клодия, и былая любовь народа к нему вспыхнула в последний раз, как иногда вспыхивает свеча, прежде чем окончательно погаснуть. Отец Отечества велел Квадрату ни во что не вмешиваться и отказался публично осудить законы Клодия. Это вызвало ликование на улицах.

В первый день января, когда сенат собрался под председательством новых консулов, хозяину дали выступить третьим — несомненное признание его заслуг. Перед ним выступили только Помпей и Красс. И когда тесть Цезаря, новый консул Кальпурний Пизон, председательствовавший на собрании, предоставил слово Цицерону, тот стал, как всегда, призывать к миру и согласию.

— Я не собираюсь критиковать, отвергать или осуждать законы, предложенные нашим собратом Клодием, и молюсь только об одном: чтобы в эти трудные времена вновь воцарилось согласие между сенатом и народом Рима, — сказал он.

Эти слова были встречены восторженными рукоплесканиями, и, когда настала очередь Клодия, он произнес такую же неискреннюю речь.

— Еще недавно мы с Марком Цицероном были очень близкими друзьями, — произнес он взволнованно, со слезами на глазах. — Я уверен, что причиной охлаждения между нами стал один близкий к нему человек в его ближайшем окружении, — он имел в виду слухи о ревности Теренции к Клодии, — и приветствую его государственный подход к требованиям простых людей.

Через два дня после принятия законов Клодия холмы и долины Великого города гудели от восторга: члены квартальных коллегий праздновали их восстановление. Это были не самопроизвольные проявления радости — сборища устраивал человек Клодия, писец по имени Клелий. Бедняки, рабы и вольноотпущенники гонялись по улицам за свиньями, тут же приносили их в жертву без всяких жрецов, которые должны были наблюдать за соблюдением обрядов, а потом жарили мясо на перекрестках. С наступлением ночи празднества не прекратились — участники просто зажгли фонари и жаровни и продолжили свои неистовства (было необычайно тепло, а это всегда сближает людей). Они пили до рвоты. Они испражнялись прямо в проулках. Они сбивались в шайки и дрались друг с другом, пока кровь не заполняла придорожные канавы. В богатых кварталах, особенно на Палатине, состоятельные граждане заперлись в своих домах и с ужасом ждали, когда прекратятся эти приступы дионисийства. Хозяин наблюдал за всем этим с террасы, явно думая о том, не совершил ли он роковую ошибку. Когда Квадрат явился, чтобы спросить его, не пора ли разогнать эти толпы с помощью городских магистратов, Цицерон ответил, что слишком поздно: варево закипело, и теперь котел не закроешь крышкой — пар сорвет ее.

К полуночи шум стал утихать. На улицах стало тише, только в разных частях форума раздавался громоподобный храп, возносившийся к звездам, как кваканье жаб на болоте. Я с облегчением отправился в постель. Однако через час или два что-то разбудило меня. Звук был почти неуловимым, в дневное время на него никто не обратил бы внимания: только тишина ночи позволяла его услышать. Это был стук молотков по кирпичу.

Я взял лампу, спустился вниз, отпер заднюю дверь и вышел на террасу. Стояла теплая погода, город все еще был погружен во тьму. Вокруг ничего не было видно. Но шум, который доносился с восточного конца форума, на улице стал более четким. Прислушавшись, я различил отдельные удары молотков по камню, которые иногда сливались в некое подобие перезвона. Этот стук и разлетался по ночному городу. Здесь, на террасе, он был достаточно громким, и стало понятно, что там работают не менее десяти отрядов каменщиков. Время от времени слышались голоса и звуки сбрасываемого мусора — именно тогда я понял, что идет не строительство, а разрушение.

Цицерон проснулся вскоре после восхода солнца, что давно вошло у него в привычку. Как всегда, я зашел к нему в библиотеку, чтобы узнать, не нужно ли хозяину чего-нибудь.

— Ты слышал этот шум ночью? — спросил он меня. Я ответил утвердительно. Хозяин наклонил голову, прислушиваясь. — А теперь все тихо. Интересно, что там происходило? Давай-ка спустимся и посмотрим, чем занимались эти разбойники.

Даже для клиентов Цицерона было еще слишком рано, и улицы были совершенно пустынными. Мы стали спускаться к форуму в сопровождении только одного тучного телохранителя. На первый взгляд все было как обычно, не считая гор мусора, оставшихся после вчерашних празднеств, и странного человека, распростертого на дороге в глубоком пьяном сне. Но когда мы приблизились к храму Кастора, Цицерон в ужасе остановился и вскрикнул. Храм был беспощадно изуродован. Ступени, которые вели к фасаду, украшенному колоннами, выломали, и любой, кто захотел бы подняться к храму, оказывался перед голой отвесной стеной высотой в два человеческих роста. Весь мусор сбросили на мостовую, и попасть в святилище можно было только по двум приставным лестницам, которые охранялись людьми с кузнечными молотами. Вновь открывшаяся кирпичная стена выглядела уродливой и голой, как культя отрубленной руки. К ней были прикреплены несколько больших плакатов:

П. КЛОДИЙ ОБЕЩАЛ НАРОДУ РИМА БЕСПЛАТНЫЙ ХЛЕБ

СМЕРТЬ ВРАГАМ НАРОДА РИМА

ХЛЕБ БЕДНЯКАМ — СВОБОДА.

Ниже, на уровне глаз, находились какие-то заметки, похожие на законопредложения, около них толпились три-четыре десятка человек. Над их головами, вдоль фасада храма, стояла цепь людей, замерших, как мраморные статуи. Когда мы подошли ближе, я узнал многих соратников Клодия — Клелия, Патину, Скатона, Полу Сервия: разбойников, которые начинали еще с Катилиной. Чуть дальше я увидел Марка Антония и Целия Руфа, а затем и самого Клодия.

— Это невероятно, — произнес Цицерон, трясясь от гнева. — Святотатство, произвол…

Неожиданно мне пришло в голову, что если мы можем видеть людей, сделавших это, то и они наверняка видели нас. Я дотронулся до руки Цицерона и сказал:

— Давай ты подождешь здесь, сенатор, а я пойду и посмотрю, что это за законы. Наверное, тебе не стоит подходить слишком близко. Эти люди выглядят довольно угрожающе.

Я быстро прошел к стене под взглядами Клодия и его подручных. По обеим сторонам стены, около лестниц, стояли люди с узорами на коже, коротко подстриженные, опиравшиеся на кузнечные молоты и враждебно наблюдавшие за мной. Я быстро пробежал глазами по табличкам, вывешенным на стене. Как я и предполагал, это были новые законы, точнее — два закона. Один касался распределения консульских провинций на будущий год: в награду за сотрудничество Кальпурнию Пизону передавалась Македония, а Сирия (насколько я помню) отходила Авлу Габинию. Второй закон был очень коротким, всего одна строка: «Предоставивший кров и пищу любому, кто без суда умертвил римского гражданина, подлежит изгнанию».

Я тупо таращился на стену, не понимая значения закона. То, что он направлен против Цицерона, было очевидно. Но имени хозяина в нем не упоминалось. Казалось, целью закона было скорее испугать и унизить сторонников Цицерона, чем угрожать ему самому. Но вдруг я понял всю его адскую подоплеку и почувствовал, как во рту у меня скапливается желчь; пришлось сглотнуть ее, чтобы меня не стошнило прямо на улице. Я отпрянул от стены, как от входа в царство Аида, и продолжал пятиться, не в силах оторвать взгляд от написанного, страстно желая только одного: чтобы эти таблички исчезли. Взглянув вверх, я увидел Клодия, который открыто наблюдал за мной. На лице его блуждала улыбка, он явно наслаждался происходящим. Наконец я повернулся и побежал к Цицерону.

По моему виду хозяин понял, что дела его плохи.

— Ну? — спросил он взволнованно. — Что там?

— Клодий поместил закон о Катилине.

— Он нацелен против меня?

— Да.

— Но он не может быть таким ужасным, как написано у тебя на лице. Что, во имя всех богов, в нем говорится обо мне?

— Там даже не упоминается твое имя.

— Тогда что это за закон?

— Он говорит о том, что любой, давший кров и пищу тому, кто без суда и права умертвил римского гражданина, подлежит изгнанию.

При этих словах его нижняя челюсть отвисла — он гораздо быстрее меня схватывал суть происходящего. И сразу же осознал все возможные последствия.

— И это все? Всего одна строчка?

— Это все. — я склонил голову. — Мне очень жаль.

— То есть преступлением будет сама попытка помочь мне? — Цицерон схватил меня за руку. — Они даже не станут судить меня?

Неожиданно он перевел взгляд на изуродованный храм. Я повернулся и увидел, как Клодий издевательски медленно машет ему рукой, точно прощается с человеком, отправляющимся в далекое плавание. В это же время прихвостни трибуна стали спускаться по лестницам.

— Думаю, нам пора убираться, — сказал я.

Но Цицерон ничем не показал, что слышит меня. Он двигал губами, но изо рта доносились только неясные хрипы. Казалось, его медленно душили. Я опять взглянул на храм. Злодеи уже спустились и теперь двигались в нашу сторону.

— Сенатор, — твердо сказал я, — нам надо срочно убираться отсюда.

Я махнул телохранителю, который взял его за другую руку, и вдвоем мы буквально поволокли его с форума и вверх по склону Палатинского холма. Негодяи преследовали нас, забрасывая мусором, подобранным у храма. Острый кусок кирпича попал Цицерону по затылку, и он вскрикнул. Обстрел продолжался, пока мы не добрались до середины холма.

Когда мы оказались дома, в безопасности, оказалось, что он полон утренних посетителей. Еще не зная, что произошло, они сгрудились вокруг Цицерона, как делали это всегда, со своими жалобами, просьбами, умоляющими лицами. Цицерон взглянул на них, еще не оправившись от потрясения, и холодно приказал отослать их — «все вон», — а затем, спотыкаясь, поднялся наверх, в свою спальню.


После того как клиенты убрались, я приказал запереть и закрыть на засов главный вход, а затем стал бродить по комнатам, размышляя, что же делать дальше. Я ждал, что Цицерон спустится и отдаст мне распоряжения, но шли часы, а он все не появлялся. Здесь меня и нашла Теренция, которая комкала платок, обвивая им свои костлявые пальцы, свободные от колец. Она потребовала объяснить, что происходит. Я ответил, что не вполне понимаю.

— Не лги мне, раб! Почему твой хозяин бросился на кровать и отказывается шевелиться?

— Он… он совершил ошибку, — заикаясь, выговорил я, увидев, что она в ярости.

— Ошибку? Что за ошибку?

Я заколебался, не зная, с чего начать. Ошибок было так много: они оставались за нами, как острова архипелага за кораблем. Или, может, «ошибка» было неправильным словом? Может, точнее было назвать это последствиями: неизбежными последствиями поступка великого человека, совершенного из благородных побуждений. Ведь именно так греки определяли трагедию?

— Он позволил своим врагам завладеть сердцем империи, — наконец сказал я.

— И что они с этим делают?

— Они готовят законодательство, которое поставит хозяина вне закона.

— Тогда ему надо собраться с силами и бороться.

— Даже выйти из этого дома сейчас смертельно опасно для него.

Во время этого разговора в окна доносились крики толпы: «Смерть тирану!» Теренция тоже услышала их, и я увидел, как на ее лице появляется ужас.

— И что же нам теперь делать?

— Мы могли бы дождаться ночи и покинуть Рим, — предложил я.

Теренция посмотрела на меня, и, хотя она была очень испугана, в ее темных глазах на миг промелькнула решимость предка — того самого, который начальствовал над когортой в войне с Ганнибалом.

— На худой конец, — продолжил я, — надо соблюдать те же предосторожности, что и при жизни Катилины.

— Отправь посыльных к сенаторам, — приказала Теренция. — Попроси немедленно прийти Гортензия, Лукулла и всех остальных, кого вспомнишь. Пошли и за Аттиком. Распорядись обо всем, что необходимо для нашей безопасности. И пригласи его врачей.

Я сделал, как она велела. Ставни были закрыты. Прибежали братья Сексты. Я даже вызвал сторожевого пса, Саргона, из его убежища на близлежащей ферме. В доме начали мелькать дружеские лица, хотя было видно, что проход через кричащую толпу потряс многих. Только врачи так и не появились: они уже слышали о законе Клодия и боялись последствий. Аттик поднялся наверх, к Цицерону, и вернулся в слезах.

— Лежит, повернувшись к стене, — рассказал он мне, — и отказывается разговаривать со мной.

— Они лишили его голоса, — ответил я, — а что такое Цицерон без своего голоса?

Все собрались в библиотеке, чтобы обсудить дальнейшие действия: Теренция, Аттик, Гортензий, Лукулл, Катон. Уже не помню, кто еще был там. Убитый и окаменевший, я сидел в комнате, где провел столько времени вместе с Цицероном. Я слушал других и думал, как они могут обсуждать будущее Цицерона в его отсутствие. Это выглядело так, будто он уже умер. Все, что составляло живую душу этого дома — шутки, острый ум, стремление к чему-то большему, — все, казалось, покинуло его, как обычно происходит со смертью хозяина. Одна Теренция сохранила способность рассуждать.

— Есть ли хоть малейшая надежда, что закон не примут? — спросила она Гортензия.

— В общем-то, нет, — ответил он. — Клодий довел приемы Цезаря до совершенства и явно собирается использовать толпу, чтобы руководить народным собранием.

— А что с сенатом?

— Мы можем принять постановление в поддержку Цицерона. Думаю, так и произойдет — я сам предложу его. Но Клодий не обратит на это никакого внимания. Конечно, если бы Помпей или Цезарь выступили против закона, это многое изменило бы. За Цезарем стоит войско, расположившееся в миле от форума, а влияние Помпея на сенат огромно.

— Предположим, его примут, — спросила Теренция. — Что тогда будет со мной?

— Его имущество отберут — этот дом, его содержимое и все остальное. Если ты попытаешься чем-нибудь помочь ему, тебя задержат. Боюсь, что единственный выход для сенатора, когда он поправится, — немедленно покинуть Рим и убраться из Италии до того, как примут закон.

— Цицерон сможет жить в моем эпирском доме? — спросил Аттик.

— Тогда ты подвергнешься преследованию в пределах империи. Только смельчак теперь решится предоставить ему кров. Цицерону придется передвигаться, скрывая свое имя, и менять место жительства, как только оно станет известно.

— Значит, мы можем забыть о моих домах, — заметил Лукулл. — Толпа будет счастлива обвинить меня.

Он закатил глаза, как испуганная лошадь. Полководец так и не оправился от унижения в сенате.

— Можно мне сказать? — спросил я.

— Конечно, Тирон, — ответил Аттик.

— Есть еще одна возможность. — я посмотрел в потолок; Цицерон вряд ли захотел бы, чтобы я рассказал о ней присутствующим. — Летом Цезарь предложил хозяину должность легата в Галлии. Это даст ему неприкосновенность.

— Это сделает Цицерона вечным должником Цезаря и даст тому еще больше власти, чем сейчас. Я надеюсь, ради блага государства, что Цицерон на это не пойдет, — ужаснулся Катон.

— А я надеюсь, ради нашей с ним дружбы, — сказал Аттик, — что он примет это предложение. Что ты думаешь, Теренция?

— Решать будет мой муж, — просто ответила она.

Когда все ушли, пообещав вернуться на следующий день, она опять поднялась к Цицерону, а потом вызвала меня.

— Он отказывается есть, — сообщила Теренция. Ее глаза были на мокром месте, но она собралась с силами и продолжила: — Что ж, если он хочет, то может предаваться отчаянию, а я должна охранять интересы семьи, хотя времени у нас не так много. Я хочу, чтобы все вещи упаковали и вывезли. Позаботься об этом. Что-то можно разместить в нашем старом доме, который пустует после того, как уехал Квинт, остальное согласен забрать Лукулл. За этим местом следят, поэтому вывозить надо осторожно, по частям, чтобы не вызвать подозрений. В первую очередь — самое ценное.

В тот же вечер мы начали эту работу и продолжали ее много дней и ночей. Так было легче — заниматься хоть чем-то, пока Цицерон оставался у себя в комнате и отказывался видеть кого-либо. Мы спрятали драгоценности и монеты в амфорах с вином и маслом, которые спокойно перевезли через весь город. Мы прятали золотые и серебряные блюда под одеждой и старались, ничем не выдавая себя, дойти до дома на Эсквилинском холме, где оставляли их. Мы заворачивали старинные бюсты в шали, и наши рабыни выносили их, как своих грудных детей. Крупные предметы обстановки разбирались и вывозились под видом дров для каминов. Ковры и гобелены заворачивались в простыни и увозились в направлении прачечной, а оттуда скрытно переправлялись в поместье Лукулла, находившееся сразу за Фонтинальскими воротами на севере города.

Я лично занялся библиотекой Цицерона, наполняя мешки самыми тайными свитками и пряча их в подвале нашего старого дома. Во время этих поездок я старался обходить стороной храм Кастора, где засели молодчики Клодия, готовые броситься на Цицерона, как только он покажется на улице. Однажды я стоял в задних рядах толпы и слушал самого Клодия, поносившего Цицерона с трибунского помоста. Этот краснобай безраздельно властвовал над городом.

Цезарь находился со своим войском на Марсовом поле, готовясь к походу в Галлию. Помпей покинул город и наслаждался жизнью с молодой женой в своем поместье в Альбанских холмах. Консулы были обязаны Клодию своими провинциями. Красавчик научился ласкать толпу, как содержанец — свою любовницу. Он заставлял ее стонать от восторга. Мне было противно наблюдать за всем этим.

Перевозку самой ценной вещи мы оставили напоследок. Это был столик из лимонного дерева, подаренный Цицерону одним клиентом. Говорили, что он стоил полмиллиона сестерциев. Разобрать его было невозможно, поэтому мы решили перевезти столик к Лукуллу под покровом ночи. Там он легко затерялся бы среди другой причудливой мебели. Мы положили его в повозку, запряженную быками, засыпали сеном и отправились в двухмильное путешествие. Управляющий Лукулла встретил нас у ворот с коротким кнутом в руках и сообщил, что рабыня покажет нам, где можно поставить стол. Вчетвером нам кое-как удалось поднять его, и рабыня повела нас по громадным, заполненным эхом залам, а затем указала, куда поместить драгоценный предмет. Мое сердце отчаянно билось, и не только от тяжести ноши, но и оттого, что я узнал рабыню. Да и как я мог не узнать ее — ведь большинство ночей я засыпал, мечтая о ней. Конечно, я хотел задать Агате сотни вопросов, но боялся привлечь к ней внимание управляющего. Мы пошли за ней тем же путем и опять оказались в прихожей. Я отметил, что она выглядит усталой и недоедающей. Плечи Агаты были опущены, в черных волосах проглядывала седина. В Риме ей явно приходилось намного тяжелее, чем в Мизене, — ненадежное существование рабыни, которое определялось не столько ее положением, сколько отношением хозяина: Лукуллу было все равно, есть она или нет. Дверь была открыта. Остальные уже вышли, но, прежде чем последовать за ними, я тихо позвал: «Агата!» Она устало повернулась и уставилась на меня, удивленная, что кто-то знает ее имя, но в потускневших глазах девушки не появилось и тени узнавания.

XIX

На следующее утро я говорил с личным слугой Цицерона, когда заметил, как хозяин спускается из своей спальни — в первый раз за две недели. У меня перехватило дыхание. Он выглядел как призрак. Цицерон расстался со своей обычной тогой и надел старую черную тунику, подчеркивая, что он в трауре. Щеки хозяина впали, волосы свалялись, а отросшая борода придавала ему вид бездомного бродяги. Спустившись вниз, он остановился. К этому времени почти все содержимое дома было вывезено. Сенатор с удивлением обвел взглядом пустые стены и полы атриума — и пошаркал в свою библиотеку. Проследовав за ним, я наблюдал от двери, как хозяин осматривал пустые полки. В библиотеке остались только стул и маленький стол. Не оглядываясь, голосом, до ужаса тихим, он спросил:

— Кто это сделал?

— Хозяйка решила, что это разумная предосторожность, — ответил я.

— Разумная предосторожность? — Цицерон провел рукой по пустым полкам из палисандра; он сам придумал для них очень красивый узор. — Больше похоже на кол мне в спину. — А затем приказал, все еще не глядя на меня: — Вели приготовить повозку.

— Конечно, — заколебался я. — Могу я узнать, куда мы едем, чтобы сообщить вознице?

— Это не важно. Приготовь мне эту проклятую повозку.

Я приказал конюху подъехать к передней двери, а затем нашел Теренцию и предупредил ее, что хозяин собирается выехать. Она взволнованно посмотрела на меня и поспешила в библиотеку. Большинство домашних уже знали, что Цицерон наконец-то встал с постели, и все собрались в атриуме, радостные и испуганные, забыв о работе и обязанностях. Мы услышали звуки громких голосов, и вскоре Теренция, вся в слезах, выбежала из библиотеки. Она велела мне: «Будь рядом с ним!» — и взбежала вверх по лестнице. Через несколько мгновений появился хмурый Цицерон. Сейчас он больше походил на себя всегдашнего, будто ссора с женой встряхнула его. Хозяин направился к передней двери и велел слуге открыть ее. Тот взглянул на меня, как бы спрашивая позволения. Я коротко кивнул.

Как всегда, на улице ждали протестующие, но их было гораздо меньше, чем в день обнародования закона, запрещавшего предоставлять Цицерону кров и пищу. Большинство людей устало ждать, когда появится жертва, — так кошка устает ждать мышь у ее норки. Однако то, что было потеряно в смысле количества, оставшиеся вполне возмещали своей ненавистью; они подняли настоящий шум, вопя: «Тиран! Убийца! Смерть!» Когда Цицерон вышел из двери, они бросились вперед. Он сразу же залез в повозку, я — следом за ним. Телохранитель, сидевший рядом с возницей, наклонился ко мне, чтобы узнать, куда мы едем. Я посмотрел на Цицерона.

— К Помпею, — произнес он.

— Но Помпей сейчас не в Риме, — возразил я. К этому времени по стенкам повозки забарабанили кулаки.

— А где же он?

— В своем поместье, в Альбанских холмах.

— Еще лучше, — ответил Цицерон. — Там он меня точно не ожидает.

Я громко назвал место назначения вознице, который ударом кнута направил повозку к Капенским воротам. Мы тронулись, сопровождаемые ударами по стенкам повозки и криками толпы.

Поездка заняла не меньше двух часов, и все это время Цицерон сидел в углу повозки, напротив меня, подобрав ноги, будто хотел уменьшиться в размерах. Только когда мы свернули с большой дороги на усыпанный гравием подъездной путь в поместье, он распрямился и стал смотреть на великолепные пейзажи со статуями и искусно подстриженными деревьями и кустарниками.

— Я заставлю его устыдиться и защитить меня, — сказал Цицерон. — А если он откажется, убью себя у его ног, и история навсегда проклянет его за трусость. Ты что, думаешь, я этого не сделаю? Я совершенно серьезен.

И хозяин достал из туники маленький нож, который показал мне. Лезвие было не длиннее его ладони. Цицерон оскалился — казалось, что он не в себе.

Мы остановились перед громадным загородным домом; подбежавший слуга открыл дверь повозки. Цицерон бывал в этом доме бессчетное количество раз, и раб очень хорошо знал гостя. Но улыбка исчезла с его лица, когда он увидел небритое лицо и черную тунику Цицерона. Потрясенный, он отступил на несколько шагов.

— Чувствуешь запах, Тирон? — спросил Цицерон, тыкая мне в лицо запястьем своей руки, затем поднял его к своему носу и тоже понюхал. — Это запах смерти. — Он издал странный смешок, а затем выбрался из повозки и направился к дому, сказав через плечо дворецкому: — Доложи своему хозяину. Я знаю, куда идти.

Я поспешил вслед за ним, и мы вдвоем вошли в большую гостиную, полную старинной мебели, ковров и гобеленов. Здесь же, в шкафах, были выставлены многочисленные военные трофеи Помпея, привезенные им из покоренных стран, — красная глазурованная посуда из Испании, резная слоновая кость из Африки, восточное серебро с чеканкой. Цицерон уселся на обтянутый светлым шелком диван с высокой спинкой, а я остался стоять рядом с одной из дверей, выходивших на террасу, вдоль которой стояли бюсты великих людей древности. Внизу садовник толкал тачку, полную опавших листьев. До меня доносился запах костра, скрытого от моих глаз. Вся сцена была настолько спокойной и упорядоченной — настоящий островок покоя посреди ужаса наших будней, — что я никогда ее не забуду. Наконец раздался негромкий звук шагов, и появилась жена Помпея в сопровождении комнатных служанок; все были намного старше ее. Она выглядела как настоящая кукла, с темными локонами, в простом зеленом платье. Шея была обмотана шарфом. Цицерон встал и поцеловал ей руку.

— Мне очень жаль, — сказала Юлия, — но мужу пришлось срочно уехать.

Она вспыхнула и посмотрела на дверь, через которую вошла. Было видно, что ложь дается ей с трудом.

— Ничего страшного, я подожду, — сказал Цицерон с расстроенным видом.

Юлия еще раз оглянулась на дверь, и я внезапно осознал, что Помпей находится прямо за этой дверью, знаками показывая ей, что надо делать.

— Я не знаю, как долго его не будет, — сказала Юлия.

— Уверен, что он появится, — громко, рассчитывая на подслушивающих, сказал Цицерон. — Не может быть, чтобы Помпей Великий отрекся от своего слова.

Он уселся, и после некоторого колебания Юлия последовала его примеру, сложив на коленях маленькие белые руки.

— Ты хорошо доехал? — спросила она после молчания.

— Очень хорошо, благодарю.

Опять повисло долгое молчание. Цицерон опустил руку под тунику, туда, где лежал нож. Я видел, как он касается его пальцами.

— А ты не видел моего отца в последнее время? — полюбопытствовала молодая женщина.

— Нет. Я плохо себя чувствовал.

— Правда? Мне очень жаль. Я тоже давно не видела его. Он может в любое время отправиться в Галлию. Если это случится, даже не знаю, когда увижу его снова. Я счастлива, что не останусь одна. Когда он воевал в Испании, это было ужасно.

— А как тебе нравится жизнь замужней женщины?

— Чудесно! — воскликнула она, совершенно искренне. — Все свое время мы проводим здесь. Никуда не выезжаем. Этот мир принадлежит только нам.

— Это должно быть очень приятно. Просто очаровательно. Беззаботное существование. Я вам поистине завидую…

Голос Цицерона прервался. Он вынул руку и поднес ее ко лбу, а затем посмотрел на ковер. Его тело затряслось и, к своему ужасу, я понял, что хозяин плачет. Юлия быстро встала.

— Ничего-ничего, — произнес он. — Ничего страшного. Просто эта болезнь…

Юлия заколебалась, потом протянула руку, дотронулась до плеча хозяина и мягко произнесла:

— Я еще раз скажу ему, что ты здесь.

Вместе со служанками она покинула комнату. Цицерон глубоко вздохнул, вытер лицо и нос рукавом туники и уставился перед собой. С террасы доносился запах костра. Время шло. Темнело, и на лице Цицерона, худом от длительного голодания, появились тени. Наконец я прошептал ему на ухо, что если мы не отправимся в ближайшее время, то не попадем в Рим до захода солнца. Он кивнул, и я помог ему подняться. Когда мы отъезжали от дома, я оглянулся, и готов поклясться, что я увидел бледный овал лица Помпея, смотревшего на нас из окна верхнего этажа.


Когда новость о предательстве Помпея распространилась по городу, стало очевидно, что дни Цицерона сочтены, и я стал упаковывать вещи на случай бегства из Рима. Нельзя сказать, что все отреклись от него. Сотни горожан примеряли на себя траур в знак сочувствия ему, и даже сенат проголосовал за то, чтобы одеться в черное, выражая поддержку Цицерону. На Капитолии по призыву Элия Ламии собрались всадники со всех концов Италии; сторонники Цицерона во главе с Гортензием направились к консулам с требованием выступить в его защиту. Но и Пизон, и Габиний отказались. Они знали, что от Клодия зависело, какую провинцию они получат, если получат вообще, и жаждали выказать ему свою преданность. Консулы даже запретили сенаторам переодеваться в траур и изгнали благородного Ламию из города, обвинив его в том, что он угрожает общественному спокойствию.

Как только Цицерон пытался куда-нибудь выйти, его мгновенно окружала свистящая толпа, и, несмотря на защиту, которую устроили ему Аттик и братья Сексты, это было очень страшно и опасно. Сторонники Клодия забрасывали его камнями и испражнениями, заставляя скрываться за дверями, чтобы очистить от грязи волосы и тунику.

В одной из таверн хозяину удалось разыскать консула Пизона, которого он умолял вмешаться, но тщетно. После этого Цицерон перестал выходить из дома. Но и там ему не давали покоя. Днем на форуме собирались толпы людей, вопивших: «Цицерон — убийца!» По ночам наш сон бесконечно прерывался от топота бегущих, оскорблений, грохота камней по крыше дома. На многотысячном собрании, созванном трибунами за пределами города, Цезаря спросили о его мнении по поводу закона Клодия. Он объявил, что, хотя в то время выступал против казни заговорщиков, сейчас он против закона, имеющего обратное действие. Тем самым он проявил невероятную изворотливость; когда об ответе Цезаря рассказали Цицерону, хозяин лишь кивнул в унылом восхищении. Он понял, что никакой надежды нет, и, хотя не стал вновь прятаться в постели, впал в необычайную вялость, и часто отказывался принимать посетителей.

Стоит рассказать об одном важном исключении. Накануне принятия закона Клодия к нему явился Красс, и, к моему удивлению, Цицерон согласился увидеться с ним. Думаю, он пришел в такое отчаяние, что был готов принять любую помощь.

Негодяй выразил озабоченность происходящим. Он не переставал говорить о том, как потрясен всем этим и возмущен предательством Помпея. А в то же время его глаза бегали по пустым стенам, выискивая, что еще осталось в доме.

— Если я чем-то могу помочь, — сказал он, — хоть чем-то…

— Боюсь, что ничем, благодарю тебя, — ответил Цицерон. Он явно сожалел, что пустил старинного врага на порог. — Мы оба знаем, что такое государственные дела. Рано или поздно каждого постигает неудача. По крайней мере, — добавил он, — моя совесть чиста. Позволь, я не буду больше тебя задерживать.

— А деньги? Я понимаю, это жалкая замена всему, что ты потерял в этой жизни, но в изгнании они окажутся не лишними, а я готов ссудить тебе значительную сумму.

— Как благородно с твоей стороны…

— Что скажешь о двух миллионах? Это поможет?

— Естественно. Но как я смогу расплатиться с тобой, пребывая в изгнании?

— Думаю, ты можешь передать мне этот дом в заклад.

У Красса был такой вид, будто эта мысль только что пришла ему в голову.

— Ты хочешь этот дом, за который я заплатил тебе три с половиной миллиона?

Цицерон с недоверием уставился на него.

— Согласись, для тебя это была неплохая сделка.

— Тем более мне ни к чему продавать его тебе за два миллиона.

— Боюсь, недвижимость имеет цену только тогда, когда на нее есть покупатель. А послезавтра этот дом не будет стоить ни драхмы.

— Почему?

— Потому что Клодий хочет его сжечь, чтобы воздвигнуть на этом месте храм богине Свободы, и ни ты, ни кто-либо другой не смогут ему помешать.

Цицерон помолчал, а потом спросил тихим голосом:

— Кто тебе сказал?

— Это моя работа — знать такие вещи.

— Тогда почему ты хочешь заплатить два миллиона за выжженный клочок земли, предназначенный под строительство храма?

— Деловым людям приходится идти на риск.

— Прощай, Красс.

— Подумай об этом, Цицерон. Не будь упрямым ослом. Речь идет о двух миллионах.

— Я сказал: прощай, Красс.

— Ну хорошо, два с половиной. — Цицерон не ответил. Красс покачал головой. — Именно глупая заносчивость и упрямство довели тебя до нынешнего положения. Я еще погрею руки над твоим погребальным костром.


На следующий день назначили собрание главных сторонников Цицерона: предстояло решить, что ему делать дальше. Местом его проведения выбрали библиотеку, и мне пришлось искать стулья по всему дому. Я набрал двадцать. Первым появился Аттик, за ним Катон, потом Лукулл и, намного позже этих троих, Гортензий. Всем пришлось продираться сквозь толпу, заполнившую прилегающие улицы, но больше всего досталось Гортензию, лицо которого было расцарапано, а тога испачкана дерьмом. Было страшно видеть человека, обычно державшегося безукоризненно, в таком жалком состоянии. Мы подождали, не появится ли еще кто-нибудь, но никто не пришел. Туллия с мужем уже покинули Рим и укрылись в провинции после трогательного прощания с Цицероном, поэтому из членов семьи была одна Теренция. Я записывал.

Если Цицерон и был разочарован тем, что громадная толпа подхалимов, когда-то окружавшая его, уменьшилась до кучки сторонников, он этого не показал.

— В этот горький день, — сказал хозяин, — я хочу поблагодарить всех вас, так отважно боровшихся за меня. Невзгоды — неотъемлемая часть нашей жизни, и, хотя я советую всем избегать их, — (тут в моих записях стоит «все смеются»), — они позволяют понять сущность людей, и если я выказал слабость, то вы — силу. — Цицерон остановился и прочистил горло. Мне показалось, что сейчас он опять сломается, но хозяин собрал свою волю в кулак и продолжил: — Итак, закон вступит в силу в полночь? Как я понимаю, в этом нет никаких сомнений?

Он обвел взглядов всех четверых. Те покачали головами.

— Нет, — ответил Гортензий, — никаких.

— Тогда что мне остается?

— Мне кажется, у тебя есть три возможности, — сказал Гортензий. — Ты можешь не обращать внимания на закон и остаться в Риме, в надежде, что твои друзья продолжат тебя поддерживать, хотя с завтрашнего дня это будет еще опаснее. Ты можешь покинуть город сегодня вечером, пока еще не запрещено помогать тебе, и попытаться спокойно выехать за пределы Италии. Наконец, ты можешь пойти к Цезарю и узнать, остается ли в силе ли его предложение легатства, которое даст тебе неприкосновенность.

— Есть и четвертая, — заметил Катон.

— Какая?

— Он может убить себя.

Повисло тяжелое молчание. Потом Цицерон спросил:

— И что это мне даст?

— Стоики всегда рассматривали самоубийство как закономерный для мудрого человека поступок, позволяющий выразить презрение к окружающим, — ответил Катон. — Кроме того, это естественный способ положить конец своим страданиям. И честно говоря, это станет примером борьбы с тиранией, который сохранится в веках.

— Ты имеешь в виду какой-то особый вид самоубийства?

— Да. По моему мнению, ты должен запереться в этом доме и уморить себя голодом.

— Не согласен, — вмешался Лукулл. — Если ты хочешь помучиться, Цицерон, к чему затевать самоубийство? Проще остаться в городе и предоставить толпе сделать свое черное дело. У тебя появляется возможность выжить, в противном же случае пусть на них падет позор бесчестья.

— Для того чтобы тебя убили, не нужно никакого мужества, — недовольно ответил Катон. — В то время как самоубийство — сознательный и мужественный поступок.

— А что ты сам посоветуешь, Гортензий? — спросил Цицерон.

— Уезжай из города, — был мгновенный ответ. — Главное — сохрани жизнь. — Защитник коснулся пальцами засохшей крови у себя на лбу. — Сегодня я встречался с Пизоном. Он тебе сочувствует. Дай нам время отменить закон Клодия, пока ты находишься в добровольном изгнании. Я уверен, что в один прекрасный день ты триумфально вернешься в Рим.

— Аттик?

— Ты знаешь мое мнение, — ответил тот. — Ты избавился бы от множества неприятностей, если бы сразу принял предложение Цезаря.

— Теренция? Что ты думаешь, моя дорогая?

Как и муж, она надела траур и теперь, в черном наряде, с лицом, белым как снег, походила на Электру. Говорила Теренция с большим чувством:

— Наше нынешнее состояние непереносимо. Добровольное изгнание кажется мне трусостью. А насчет самоубийства — попробуй объясни это своему шестилетнему сыну. Выбора у тебя нет. Иди к Цезарю.


Время приближалось к обеду — красное солнце светило сквозь голые верхушки деревьев, теплый весенний ветерок доносил до нас крики толпы на форуме: «Смерть тирану!» Лукулл и Гортензий со своими слугами остались у главного входа, отвлекая внимание собравшихся, в то время как Цицерон и я выбрались через черный вход. На голове у хозяина было старое, истрепанное коричневое одеяло — вылитый нищий. Мы поспешили по лестнице Кака на Этрусскую дорогу, а затем присоединились к толпам, выходившим из города через речные ворота. Никто не пытался причинить нам зло — на нас просто не обращали внимания.

Я послал вперед раба, чтобы предупредить Цезаря о нашем прибытии, и теперь один из его офицеров, в шлеме с красными перьями, ждал нас у ворот лагеря. Внешний вид Цицерона произвел на него сильное впечатление, однако он сумел совладать с собой и сделать рукой нечто вроде полуприветствия, после чего провел нас на Марсово поле. Здесь вырос громадный палаточный городок, в котором располагались вновь набранные галльские легионы Цезаря, и, пока мы шли по лагерю, я повсюду видел признаки того, что войско собирается выступить в поход: сточные канавы засыпались, земляные барьеры срывались, повозки загружались съестными припасами. Офицер объяснил Цицерону, что им приказали выступить до захода солнца следующего дня. Он подвел нас к палатке, которая была гораздо больше остальных и стояла на возвышении. Рядом с ней, на шесте, располагались орлы легионов. Офицер попросил нас подождать, отодвинул полог и исчез. Цицерон, с отросшей бородой, в старой тунике и с коричневым одеялом на голове, обвел взглядом лагерь.

— Вот так всегда с Цезарем, — заметил я, попытавшись нарушить молчание. — Заставляет ждать себя.

— Нам надо привыкать к этому, — грустно сказал Цицерон. — Только посмотри туда. — Он кивнул головой в сторону реки, протекавшей за лагерем. За рекой, в гаснущем свете дня, возвышалось шаткое сооружение, окруженное лесами. — Это, должно быть, тот самый театр Фараона.

И он надолго задумался, прикусив нижнюю губу.

Наконец полог откинулся, и нас пригласили в палатку, обставленную по-спартански. На полу лежал тонкий, набитый сеном тюфяк с брошенным на него одеялом. Рядом был деревянный буфет, на котором стояли кувшин с водой, тазик и небольшой портрет женщины в золотой рамке (почти наверняка Сервилии, но мы стояли слишком далеко, чтобы убедиться в этом), там же лежали несколько щеток для волос. За складным столом, заваленным свитками, сидел Цезарь и что-то писал. Позади него замерли два письмоводителя. Закончив писать, Цезарь поднял глаза, встал и с протянутой рукой направился к Цицерону. Я впервые увидел Цезаря в военном одеянии. Оно сидело на нем как вторая кожа, и я понял, что за многие годы ни разу не видел Цезаря в его наиболее естественном обличье. Эта мысль изрядно отрезвила меня.

— Мой дорогой Цицерон, — сказал он, внимательно изучая своего посетителя, — я очень расстроен тем, что ты дошел до такого состояния. — Помпей обнимал каждого и похлопывал по спине, однако Цезарь не тратил на это времени. После короткого рукопожатия он предложил Цицерону сесть. — Чем я могу помочь тебе?

— Я пришел, чтобы принять должность твоего легата, — ответил Цицерон, примостившись на краешке стула, — если твое предложение все еще в силе.

— Неужели? — Уголки рта Цезаря опустились. — Долго же ты размышлял.

— Должен признаться, что предпочел бы не появляться у тебя при таких обстоятельствах.

— Закон Клодия вступает в силу в полночь?

— Да.

— Поэтому приходится выбирать между моим предложением, смертью или изгнанием.

— Можно сказать и так.

Было видно, что Цицерону не по себе.

— Не могу сказать, что все это очень льстит мне. — Цезарь издал один из своих коротких смешков и откинулся на стуле. Он внимательно рассматривал Цицерона. — Когда летом я предлагал тебе это, твое положение было гораздо прочнее.

— Ты сказал, что, если Клодий когда-нибудь станет представлять угрозу для моей безопасности, я могу обратиться к тебе. Именно это случилось. И вот я здесь.

— Это шесть месяцев назад он угрожал, а сейчас он — твой хозяин.

— Цезарь, если ты хочешь, чтобы я тебя умолял…

— Мне этого не надо. Конечно, я не жду, что ты будешь умолять. Я просто хочу узнать лично от тебя, что ты сможешь дать мне, став моим легатом.

Цицерон с трудом сглотнул. Я даже представить себе не мог, как ему было больно в этот миг.

— Что ж, если ты хочешь, чтобы я сам это произнес, могу сказать, что ты имеешь большую поддержку среди простых людей, но не имеешь ее в сенате. Со мной все наоборот — сильная поддержка среди сенаторов и слабая среди простых людей.

— Это значит, что ты будешь защищать мои интересы в сенате?

— Я буду сообщать им о твоих взглядах и, может быть, изредка сообщать об их взглядах тебе.

— Но ты будешь верен только мне?

— Я надеюсь, как всегда, хранить верность своей стране и служить ей, согласовывая твои интересы с интересами сената.

Я чуть ли не слышал, как Цицерон скрипит зубами.

— Да наплевать мне на интересы сената! — воскликнул Цезарь. Неожиданно он выпрямился на стуле и, не прерывая движения, встал на ноги. — Хочу кое-что рассказать тебе, Цицерон. Просто чтобы ты понимал. В прошлом году по пути в Испанию я должен был перейти через один перевал и с несколькими подчиненными выдвинулся вперед, чтобы разведать дорогу. И вот мы набрели на крохотную деревеньку. Лил дождь, и это было самое жалкое место из всех, которые можно себе представить. Там почти никто не жил. Честное слово, это болото вызывало смех. Один из моих центурионов решил пошутить: «А ты знаешь, ведь даже здесь, наверное, люди жаждут власти — идет настоящая борьба, и разгораются нешуточные страсти по поводу того, кто будет первым». И знаешь, что я ему ответил?

— Нет.

— Я сказал: «Что до меня, я лучше буду первым человеком в этой дыре, чем вторым в Риме», — и сказал это совершенно серьезно, Цицерон. Я действительно верю в это. Ты понимаешь, о чем я?

— Кажется, да, — ответил хозяин, медленно кивнув головой.

— Все, что я рассказал, — правда. Вот такой я человек.

— До этого разговора ты был для меня загадкой, Цезарь. Сейчас, мне кажется, впервые я начинаю понимать тебя. Благодарю за откровенность, — ответил Цицерон и рассмеялся. — Право, это очень забавно.

— Что именно?

— Что именно меня изгоняют из Рима, обвинив в намерении стать царем.

Цезарь бросил на него сердитый взгляд, но затем улыбнулся.

— А ты прав, — сказал он. — Очень забавно.

— Ну что же, — сказал Цицерон, поднимаясь на ноги, — беседовать дальше нет смысла. Тебе предстоит завоевать страну, а у меня есть другие дела.

— Не говори так! — воскликнул Цезарь. — Я просто изложил все как есть. Мы оба должны понимать, на чем стоим. Это несчастное легатство — твое! И никто не станет надзирать за тобой! Буду рад видеть тебя чаще; правда, Цицерон. — Он протянул руку. — Ну же! Большинство государственных мужей невообразимо скучны. Поэтому нам надо держаться друг друга.

— Благодарю за предложение, — ответил Цицерон, — но мы никогда не сработаемся.

— Почему?

— В той твоей деревеньке я бы тоже попытался стать первым человеком, а если бы это не удалось, то первым свободным человеком. Цезарь, ты хуже Помпея, Клодия и даже Катилины. Ты не успокоишься до тех пор, пока не поставишь всех нас на колени.

Когда мы вернулись в город, совсем стемнело. Цицерон даже не стал закрывать голову одеялом. Свет был слишком тусклым, чтобы его узнали, а кроме того, людей на улице занимали более важные дела, чем судьба бывшего консула, — например, обед, или протекающая крыша, или воры, которых в Риме с каждым днем становилось все больше.

В атриуме нас ждали Теренция и Аттик. Когда Цезарь сказал жене, что отказался от предложения Цезаря, она вскрикнула, как от боли, и опустилась на корточки, замерев и закрыв голову руками. Цицерон присел рядом и обнял ее за плечи.

— Дорогая, тебе надо уезжать немедленно, — сказал он. — Бери с собой Марка и проведи эту ночь в доме Аттика. — Он бросил на него взгляд, и его старый друг наклонил голову в знак согласия. — После полуночи оставаться здесь будет очень опасно.

— А ты? Что ты станешь делать? Убьешь себя?

Она вырвалась из его объятий.

— Если ты этого хочешь… если так проще для тебя.

— Конечно не хочу! — закричала Теренция на хозяина. — Я хочу, чтобы мне вернули мою жизнь!

— Боюсь, это не в моей власти.

Он еще раз попытался обнять ее, но жена оттолкнула его и поднялась на ноги.

— Почему? — потребовала она, глядя на него сверху вниз и уперев руки в бока. — Почему ты мучаешь свою жену и своих детей, когда можешь завтра же покончить со всем этим, вступив в союз с Цезарем?

— Если я поступлю так, то прекращу существовать.

— Как так — «прекращу существовать»? Что за очередная умная глупость?

— Мое тело продолжит жить, но тот Цицерон, который существует сейчас, умрет.

Теренция в отчаянии повернулась спиной к мужу и посмотрела на Аттика, ища у него поддержки. Тот произнес:

— При всем моем уважении, Марк, ты становишься похожим на упрямца Катона. Что плохого во временном союзе с Цезарем?

— Наш союз ни в коем случае не будет временным! Неужели никто не понимает? Этот человек не остановится, пока не станет повелителем мира, — он сам сказал мне приблизительно то же самое. Придется идти вместе с Цезарем, став его младшим союзником, или позднее порвать с ним, и тогда мне действительно придет конец.

— Твой конец уже наступил, — холодно заметила Теренция.


— Итак, Тирон, — сказал Цицерон, когда она ушла, чтобы привести из детской Марка для прощания с отцом, — последнее, что я хочу сделать в этом городе, — дать тебе свободу. Я должен был сделать это много лет назад — по крайней мере, после окончания моего консульства, — и то, что я этого не сделал, не значит, что я не ценю тебя; наоборот, я ценю тебя так, что боялся потерять. Но сейчас, когда я теряю все остальное, будет только справедливо, если я попрощаюсь и с тобой. Поздравляю тебя, мой друг, — закончил он, пожимая мне руку, — ты, несомненно, заслужил это.

Долгие годы я ждал этого мгновения, жаждал его, мечтал о нем, обдумывал, что стану делать, — а теперь оно наступило и выглядело совсем не торжественно, со всеми этими бедами и разрушениями. Я не мог говорить из-за бурного прилива чувств. Цицерон улыбнулся и обнял меня, а я плакал у него на плече, и он успокоительно похлопал меня по спине, как ребенка. А потом Аттик, который стоял рядом, крепко пожал мне руку.

Я с трудом смог произнести несколько слов благодарности, подчеркнув, что хочу посвятить свою жизнь свободного человека служению ему, Цицерону, и что останусь с ним, чем бы мне это ни грозило.

— Боюсь, это невозможно, — печально ответил Цицерон. — Отныне моими единственными спутниками будут рабы. Если мне поможет вольноотпущенник, то, по закону Клодия, он совершит преступление, содействуя убийце. Теперь ты должен держаться от меня подальше, Тирон, или они распнут тебя. Иди и собери свои вещи. Ты отправишься вместе с Теренцией и Аттиком.

Моя радость немедленно сменилась горем.

— Но как же ты будешь без меня?

— Ничего, у меня есть рабы, — ответил Цицерон, с трудом стараясь казаться беззаботным. — Они покинут город вместе со мной.

— И куда ты отправишься?

— На юг. На побережье — может быть, в Брундизий, — и там найму лодку. А после этого мою судьбу решат ветра и течения. Иди и собери вещи.

Я спустился в свою комнату и собрал свой жалкий скарб в небольшой мешок. Затем вынул из стены два кирпича, за которыми располагался мой тайник. В нем я хранил все свои сбережения. В пояс было зашито ровно двести двадцать семь золотых, которые я собирал более десяти лет. Я надел пояс и поднялся в атриум, где Цицерон прощался с Марком. За этим наблюдали Аттик и Теренция — ее глаза были совершенно сухими.

Хозяин любил этого мальчика — своего единственного сына, свою радость, свою надежду на будущее, — однако, собрав волю в кулак, сумел небрежно проститься с ним, так, чтобы не расстроить малыша. Он взял его за руки и покружил, и Марк попросил сделать это еще раз, а когда он попросил в третий раз, Цицерон решительно сказал «нет» и велел ему идти к матери. Затем он обнял Теренцию и сказал:

— Мне очень жаль, что наша совместная жизнь заканчивается так печально.

— Я всегда хотела прожить эту жизнь только с тобой, — ответила она и, кивнув мне, твердым шагом вышла из комнаты.

Цицерон обнял Аттика и поручил жену и сына его заботам, а потом повернулся ко мне, чтобы попрощаться. Я сказал, что в этом нет необходимости, ведь я окончательно решил остаться с ним, даже ценой своей свободы и жизни. Конечно, он поблагодарил меня, однако совсем не удивился, и я понял, что он никогда, ни на миг не предполагал, что я оставлю его. Я снял пояс с деньгами, протянул его Аттику и сказал:

— Не знаю, могу ли я обратиться к тебе с просьбой…

— Конечно, — ответил он. — Хочешь, чтобы я сохранил это для тебя?

— Нет, — ответил я. — У Лукулла есть рабыня, молодая женщина по имени Агата, которая, так уж вышло, много для меня значит. Ты не попросишь Лукулла сделать тебе одолжение и освободить ее? Уверен, денег здесь более чем достаточно, чтобы купить ее свободу. И присматривай за нею после этого.

Аттик был удивлен, но обещал мне выполнить просьбу.

— Да, ты умеешь хранить свои тайны, — сказал Цицерон, внимательно посмотрев на меня. — Может быть, я не так уж хорошо тебя знаю.


После того как они ушли, мы с Цицероном оказались в доме одни. Вместе с нами остались лишь его телохранители и несколько домашних рабов. Мы больше не слышали криков — весь город, казалось, погрузился в тишину. Хозяин поднялся наверх, чтобы немного отдохнуть и надеть обувь покрепче. А спустившись, взял подсвечник и стал переходить из комнаты в комнату — через пустой триклиний с позолоченным потолком, через громадный зал с мраморными скульптурами, такими тяжелыми, что их пришлось оставить, и, наконец, в пустую библиотеку, будто старался запомнить все получше. Это заняло столько времени, что я подумал, не решил ли он остаться. Но вот сторож на форуме прокричал полночь; Цицерон загасил свечи и сказал, что нам пора двигаться.

Ночь была безлунной, и, взобравшись на вершину холма, мы увидели не меньше десятка факелов, медленно спускавшихся по его склону. Вдалеке раздался крик птицы, и в ответ послышался такой же крик, совсем близко от нас. Я почувствовал, как забилось мое сердце.

— Идут, — тихо сказал Цицерон. — Он не хочет терять ни минуты.

Мы заторопились вниз по ступеням и, спустившись с Палатинского холма, свернули в узкий проулок. Держась в тени стен, мы осторожно миновали закрытые лавки и притихшие дома, пока наконец не вышли на главную улицу рядом с Капенскими воротами.

Подкупленный сторож открыл нам пешеходную калитку. Он нетерпеливо ждал, пока мы шепотом прощались с телохранителями. Затем Цицерон, сопровождаемый мной и тремя рабами, несшими наш багаж, прошел через узкий портик и покинул город.

Мы шагали в полном молчании, не останавливаясь, около двух часов и наконец прошли мимо монументальных гробниц, выстроившихся вдоль дороги, — в то время там прятались дорожные грабители. Лишь тогда Цицерон решил, что мы в безопасности и можно передохнуть. Он уселся на верстовой камень и повернулся лицом к городу. Темные очертания римских холмов проступали на фоне зарева, красного в середине и розоватого по краям. Было слишком рано для восхода солнца. Не верилось, что всего один подожженный дом может так божественно осветить небо. Если бы я не знал этого доподлинно, то решил бы, что это знамение. И тут, еле слышный в неподвижном ночном воздухе, раздался странный звук, нечто среднее между стоном и воплем. Сначала я не мог понять, что это, а потом Цицерон объяснил мне: трубы на Марсовом поле подают сигнал к выступлению легионов Цезаря в Галлию. В темноте я не мог рассмотреть его лица, но, возможно, это было к лучшему. Через несколько мгновений Цицерон встал, отряхнул пыль со своей старой туники и продолжил путь в сторону, противоположную той, куда направлялся Цезарь.

Диктатор