Когда разразился кризис СПИДа, Голдин жила в лофте на Бауэри, в Ист-Виллидж. Многие из ее ближайших друзей и авторитетов из мира искусства были мужчинами-геями, и теперь они начали умирать – один за другим. Неожиданно для себя Нэн со своей камерой оказалась в больничных палатах и хосписах. Через некоторое время у нее завязались близкие отношения с художником и активистом Дэвидом Войнаровичем, который был близок с другим ее приятелем и наставником, фотографом Питером Худжаром. В 1987 году Худжар умер. У Нэн в те годы шло сражение с собственными демонами. Наркотики были неотъемлемой чертой тех миров, в которых она обитала с тех пор, как подростком покинула родительский дом. В 1970-х годах она начала употреблять героин. Как и многим людям, «сидящим» на героине, ей виделся в этом некоторый гламур… пока эта фантазия не развеялась. Шли годы, Нэн то «уходила в завязку», то срывалась снова, но в конце 1980-х годов наркотик одержал победу. Войнарович тоже употреблял героин, но сумел бросить. В 1988 году Голдин легла в клинику на реабилитацию.
В следующем году она вышла оттуда, протрезвевшая, с нетерпением ожидающая воссоединения с друзьями. Но когда Нэн вернулась в город, он был уже не таким, как прежде. Поступь смерти ускорилась. В 1989 году Голдин курировала знаковую выставку в одной из расположенных в деловом центре города галерей. Выставка получила название «Свидетели: против нашего исчезновения». В экспозиции были представлены произведения людей, жизнь которых попала под удар СПИДа. Войнарович был автором эссе для каталога, в котором обвинил политический истеблишмент правого крыла в отказе финансировать исследования ВИЧ, что позволило эпидемии беспрепятственно разрастаться. Одной из причин, по которым американские политические руководители так оставались в стороне и ничего не делали, чтобы вмешаться, было морализаторское «сами виноваты». Считалось, что группам населения с самой массовой заболеваемостью – мужчинам-геям и наркоманам, употреблявшим наркотики внутривенно, – некого винить, кроме самих себя, что СПИД, по сути, является результатом выбранного ими образа жизни. Некоторые представленные на выставке работы принадлежали друзьям Нэн, которые уже умерли: например, автопортрет Худжара. Еще одна художница и подруга Голдин, Куки Мюллер[1893], умерла всего за пару дней до открытия выставки. Казалось, круг общения Нэн выкашивала чума. Три года спустя умер и Войнарович.
Нэн Голдин выжила. Но ее нередко преследовало своеобразное чувство вины уцелевшего: она думала о друзьях, которые смотрели на нее с ее собственных фотографий, о друзьях, многие из которых уже ушли. Ее творчество нашло новых горячих поклонников. Музеи устраивали ретроспективы ее творчества. Со временем портреты умерших друзей Нэн заняли места на стенах некоторых из самых прославленных художественных галерей мира. В 2011 году Лувр открыл перед Голдин свои дворцовые залы после окончания часов посещений, чтобы она, босая, могла пройти по широким мраморным галереям и фотографировать выставленные произведения искусства для инсталляции[1894], в которой противопоставляла изображения картин из музейной коллекции произведениям собственного творчества. Хронистка «жизни на задворках» стала канонической фигурой.
В 2014 году, когда Голдин была в Берлине, у нее случился острый приступ тендинита[1895] в левом запястье, причинявший ей сильнейшую боль. Она обратилась к врачу, который выписал ей рецепт на ОксиКонтин. Голдин была наслышана об этом препарате, знала, что у него репутация опасного аддиктивного наркотика. Но собственная история употребления тяжелых наркотиков, вместо того чтобы делать Нэн более осторожной, порой придавала ей бесшабашную смелость. Она решила, что сможет с этим совладать.
Едва начав принимать таблетки, она поняла, в чем секрет его привлекательности. ОксиКонтин не просто уменьшил болезненные ощущения в руке: он действовал как химическая изоляция не только от боли, но и от тревожности и уныния. Его действие ощущалось, по ее словам, «как прокладка между тобой и миром»[1896]. Очень скоро Нэн стала принимать таблетки чаще, чем рекомендовал врач. Два приема в сутки превратились в четыре, потом в восемь, потом в шестнадцать. Чтобы угнаться за собственными потребностями, ей пришлось обращаться к нескольким врачам, получив у каждого по рецепту. Деньги у нее были; она получила большой грант на работу над новым материалом и готовилась к выставке в Музее современного искусства в Нью-Йорке. Но ее усилия по добыче таблеток превратились чуть ли не во вторую – а может быть, и основную – работу. Потом она нашла услужливого дилера в Нью-Йорке, который заказывал ей таблетки и доставлял через FedEx.
Три года жизни Голдин исчезли, словно и не было. Все это время она работала, но сидела в своей квартире, словно в тюремной камере, полностью изолированная от контактов, и практически ни с кем не виделась, если не считать людей, с которыми приходилось встречаться, чтобы получить наркотик. Она целыми днями пересчитывала свою коллекцию таблеток, давая себе зарок бросить, а потом нарушая его. Вырваться из этой нисходящей спирали ей не давал не эйфорический «приход», а страх ломки. Голдин не могла найти слов, чтобы описать психологические и физические муки синдрома отмены. Казалось, все ее тело вопило от жгучей, раскаленной боли. Было такое ощущение, будто с нее заживо сдирают кожу. В тот период Нэн написала картину – портрет несчастного молодого человека в зеленой майке, руки которого сплошь покрыты волдырями и ранами, – и назвала его «Ломка/зыбучие пески». В определенный момент врачи поймали ее на горячем, а достаточное количество ОксиКонтина на черном рынке добыть было трудно, поэтому она снова сорвалась на героин. Однажды вечером Нэн купила себе дозу, не зная, что на самом деле это был не героин, а фентанил, и у нее случилась передозировка.
Она не умерла, но пережитое ее напугало. Поэтому в 2017 году в возрасте 62 лет Голдин снова вернулась в реабилитационный центр. Она обратилась в превосходную загородную клинику в Массачусетсе, лечебный центр, связанный с больницей «Маклин». Она понимала, как ей повезло, что у нее есть возможность лечиться: так везет только одному из десяти[1897] людей, зависимых от опиоидов. И еще Нэн чувствовала себя счастливицей, потому что могла позволить себе уровень обслуживания, недоступный большинству: программа клиники «Маклин» стоила 2000 долларов в сутки[1898]. Нэн работала с тем же врачом, который помог ей стать трезвенницей в 1980-е годы. Через два месяца Голдин сумела изгнать наркотик из организма. В каком-то смысле ощущения были сходны с теми, что она испытывала три десятилетия назад: первые неуверенные шажки обратно к жизни после долгого заключения. И так же, как и тогда, в 1989 году, ей казалось, что она возвращается в мир, в котором каждого десятого забрала чума. Счет смертей американцев от передозировки рецептурных опиоидов превысил 200 тысяч[1899]. По последним данным CDC[1900], если вдобавок к рецептурным опиоидам учитывать нелегальные героин и фентанил, ежедневно умирали 115 американцев. Однажды осенью 2017 года, когда Голдин еще была на лечении, она прочла в журнале «Нью-Йоркер» статью[1901] о препарате, который ее едва не убил, о компании, которая производила этот препарат, и о семье, которой принадлежала эта компания.
И ведь не сказать, чтобы о Саклерах прежде никогда не писали. Барри Мейер и Сэм Кинонес подробно рассказали историю этой семьи и ее компании в своих книгах. Но Саклеры обычно изображались как одна нить в сложном нарративе, где переплетались ОксиКонтин, Purdue, врачи – специалисты по обезболиванию, пациенты и вызревавший опиоидный кризис. В этом не было ничего удивительного, и не стоит упрекать авторов предыдущих статей в прессе: поскольку Саклеры были такими скрытными, а Purdue была частной компанией, вплоть до последнего времени было трудно рассказать историю, в которой вина этой семьи стала бы основой и центральной осью повествования.
Готовя свою статью для «Нью-Йоркера», я избрал иной подход, фокусируясь непосредственно на семье Саклер и подчеркивая роль, которую они играли в управлении компанией, и диссонанс между их безупречной репутацией в филантропических кругах и низким происхождением семейного благосостояния. «Я даже не знаю, сколько было названных в честь Саклеров залов в разных частях света, где мне приходилось выступать с лекциями, – говорил во время нашей беседы Аллен Фрэнсис, бывший глава факультета психиатрии в медицинской школе университета Дьюка. – Их фамилия пропагандировалась как олицетворение добрых дел и благих плодов капиталистической системы. Но, если уж на то пошло, они сколотили свое состояние за счет миллионов зависимых людей. Как все это сходило им с рук – уму непостижимо».
Так совпало, что моя статья в «Нью-Йоркере» вышла на той же неделе, когда «Эсквайр» опубликовал очерк[1902] Кристофера Глазека, рассказывавшего о Саклерах с очень похожей позиции. «Нам приказывали лгать. Что тут кривить душой!» – говорил в беседе с Глазеком бывший торговый агент Purdue. «Форды, Хьюлетты, Паккарды, Джонсоны – все эти семейства давали своим товарам свое имя, потому что гордились им, – говорил стэнфордский профессор психиатрии Кит Хамфрис. – А Саклеры скрывали свою связь с собственной продукцией».
Семья внезапно стала объектом как никогда пристального общественного внимания. После публикации этих статей между тремя ветвями семьи – Артуровской, Мортимер