вернул на подушке голову к ней. Его глаза были открыты. Она наткнулась на свет его глаз блуждающим, полным слез взглядом. Он приблизил свое лицо к ее лицу — как там, на пороге номера, когда они стояли друг перед другом на коленях. Обнял ее. Прижался к ней всем долгим, жилистым, жарким, как угли в камине, голым телом.
— Деточка. — Его голос нежно обволок ее, его голос нежным, сумасшедшим бархатом, крылышком стрекозы гладил ее по щекам, по затылку, по прикрытым векам, отирал ей кипящие в глазницах, на щеках слезы. — Милая деточка. Не плачь. Нам же и впрямь было чудесно вместе. Разве нет?.. Ты бормотала про великую реку. Ты бредила: пойдем, пойдем купаться. Пойдем купаться в ночной реке. Но это Шан-Хай. Это сухопутный проклятый Китай. Здесь нет твоей реки. Ты только не плачь. Ведь я заплачу сейчас вместе с тобой. — Он целовал ее лицо, и она чувствовала, как по его щекам, по вискам текут слезы, мешаются с ее слезами, обжигают ей скулы и подбородок, втекают терпкой солью ей в рот. — Боже, как я несчастен. Встретить такое чудо — и отдать его, тут же опять кому-то отдать… Ты… любишь другого?..
Ее слезы стекали на подушку, и пух под наволочкой отсыревал. Ее голова лежала на сгибе его руки, и слезы лились ему на испод бугрящейся мышцы, на грубую кедровую шишку локтя, на вздувшуюся под кожей страдальную синюю жилу. О!.. за эти горячие слезы он отдал бы жизнь. Да и голос бы отдал — к чему он ему, надоел он ему. Надоели эти треклятые орущие залы, мишура вееров и цветов, прибойный плеск оваций, волокита с антрепренерами, с импресарио, хитрые улыбки липучих поклонниц, стрекоты сплетен — и, Бог ты мой, дурацкие деньги, нелепые деньги, здесь, в Шан-Хае, никчемушные деньги — он пропивает их и проедает, он тратит их на баснословные букеты понравившимся дамам, он выбирает себе самые дорогие запонки в ювелирной лавке, а на деле они же ему ничуть не нужны, он же все равно одинок, ни кола, ни двора, ни семьи, ни детей, — одни номера, одни голые, страшные номера, и Луна за окном, китайская шлюха, ну вот тут еще хорошо хоть камин, можно зимой, придя с сухого и пыльного мороза, погреться, протянуть к огню руки. Я протянул к тебе руки, девочка! Ты мой огонь. Ты мой покой. Хотя б на миг. На жалкий ночной час здесь, на колченогой кровати, кою китайские дурни считают высшим парижским шиком.
— Молчи. Ничего не говори, детка моя. — Он покрыл поцелуями ее лицо, вбирал ее слезы губами, глотал их. — Я старый дурак. Я великий артист. Я конченый, одинокий человек. Я никому не нужен. И даже тебе. Я буду тебе другом. Слышишь!.. — Он потряс ее за голое, выпроставшееся из-под одеяла плечо. — Буду тебе другом. Тебе нужен такой друг, как я. Хоть мне и будет трудно, страшно… быть тебе другом. Потому что ты настолько моя. Вся моя. Вся. — Его руки нашли все ее тело, оплели, обхватили, обняли, он прижался к ней в судороге поздней страсти, последнего захлеба богатой, нищей, бобыльей, кочевой, бесприютной жизни. — Ты мне роднее родного, слышишь?!.. Но я больше не трону тебя, потому что ты любишь другого. У тебя голос, детка. Настоящий, большой… прекрасный голос. Превосходный, изумительный голос. Когда-то я слыхал Патти. Патти была уже старуха. Но это был небесный голос. Он парил, как Ангел, в небесах. У тебя голос не хуже. Много лучше. Патти — игрушечная канарейка. У тебя есть душа. Люди будут плакать и кричать от восторга, слыша твой голос. Он сделает людей людьми, достойными Бога. Достойными самих себя. Ты слышишь?!.. Ты понимаешь, кто ты такая?!.. Нет. Не понимай. Тебе и не дано понять. Тебе и не надо понимать. Я это знаю. Я. Я сделаю тебя великой певицей.
Их слезы, лица, дыханья смешались. Он нашел ее живот, бережно погладил его. Трогая чуть слышно, осторожно, нашел развилку меж ног… погладил волоски… прикоснулся потным горячим пальцем к влажной, набухшей женской жемчужине.
— Вот здесь… здесь, — забормотал, гладя, задыхаясь. — Здесь тоже твоя красота, здесь сердце желанья. Наша мужская погибель… наш ужас. Я молился на тебя сегодня ночью. Так… тебе больше никто не будет молиться. Даже твой любимый. — Он положил ладонь на шелковистый холм. — Здесь зачинаются дети, отсюда растут счастливые ростки. Иные… далекие жизни. — Он задохнулся от слез. — Мне… больше никогда!.. хоть я и силен еще…
— Не говорите так, — зашептала она, прижимая мокрую щеку к его губам, — никогда так не говорите… Может, вы еще встретите свое счастье…
— Мое счастье — это ты, — вышептал он, гладя ее по голове, по влажному лицу. — Только ты!.. а ты далеко… и ты чужая. Так распорядился Господь. — Он вынул руку из-под одеяла и перекрестился. — Он посылает то, чего заслуживаешь ты, по грехам и заслугам твоим.
Она тоже подняла руку и в ночи перекрестила его.
— Хочешь мандарин?.. — спросил он, улыбаясь, и губы его дрожали. Она, сквозь слезы, помотала головой. — Он очень сладкий… для глотки полезно. Еще певцам полезно горячее молоко по утрам и немного коньяку перед концертом. Чуть-чуть. Самую малость. Ты любишь коньяк?.. Я сделаю тебя певицей, слышишь?!..
Он сдержал свое слово.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГОСПОЖА ФУДЗИВАРА
ПЕВИЦА
“Только сегодня и больше никогда в самой сногсшибательной ресторации великого Шан-Хая, Императорской резиденции, в блестящем всеми люстрами “Мажестик” — блистательная, великая, неповторимая Лесико Фудзивара! С новой программой удивительных песен, арий и романсов, радующих душу и сердце, зренье и слух изощренного ценителя искусства! Весь Шан-Хай — у ног богини! Спешите приобрести последние билеты — все уже раскуплены! Потрясающие сборы! Божественный голос, от которого смеются и плачут, умирают и воскресают вновь! Спешите! Спешите!..”
Ах, досужие газетчики. Ах, китайские мальчонки. Черные, подведенные к вискам на восточный манер, блестящие глаза выглянули из окна авто. Как они орут, дьяволята. Душу надрывают. И эти газеты, шуршащие газеты в их грязных когтистых лапчонках!.. — семечки, шелуха… Что в газетах пишут нынче про Зимнюю Войну?.. какое счастье, что она не дотащилась еще до Шан-Хая…
Сколько лет прошло? Два года, три? Она не помнила. Зачем ей было считать дни и года. Она небрежно кинула раскосому шоферу: стой, останови. Дверь щелкнула, раскрылась. Она вылетела из кабинки вон, в вечерний истомный воздух, подбирая полы роскошной шубы из шоколадно-золотистой шиншиллы. Ее шея была обнажена, несмотря на холодный январский день, и тяжелое, в десять обхватов, ожерелье из настоящих мелких брильянтов, оправленных в серебряные ободки, лежало на ней, заставляя орущую публику падать на колени, посылать кумиру воздушные поцелуи и сознавать, что власть царицы — дыханье неземной красоты, купленной на низменные деньги. Подбирая шубу, она шла к подъезду “Мажестик”, улыбаясь ослепительно, наклоняя голову, раздавая щедро взгляды — снисходительные, милостивые, грозные, кокетливые, чарующие. Шла женщина в блеске и славе своей. Шла артистка, знающая свою силу, знающая любовь к ней толпы. Эй, толпа! Она выпрастывала из муфты руки, прижимала пальчик к накрашенным дорогой помадой губкам, бросала жест в людскую гущу. Гляди, толпа! Я иду! И сейчас выйду на сцену! И очарую тебя еще больше, еще сильнее! И ты не сможешь уже никогда противиться мне, толпа! Ты полюбишь меня навсегда. До моей… старости?! Смерти?!..
Надеюсь, ты будешь настолько умна, Лесико, чтобы уйти вовремя.
Но ведь она была еще молода, и беспредельно красива, и ее голос ценился и в Шан-Хае, и в Нан-Кине, и в Хар-Бине, и в Банг-Коке, и в других городах счастливого Востока на вес золота, равный весу живого слона; вот только в Ямато она не хотела ехать, да и то правда, там вовсю бушевал театр военных действий, и можно было потерять такую золотую певчую птичку — один шальной выстрел из-за угла, и Китай лишился бы славы своей. Почему она носит яматское имя?!.. Взяла бы псевдоним, все артисты так делают. Ах, разве вы не знаете… ее отец погиб от взрыва на море?.. Бедняжка… владелица такого состоянья!.. Она замужем?.. Этого никто не знает, голубушка. Поговаривают, что ее любовником был знаменитый Вельгорский, несчастный, он так плохо кончил!.. А что с ним сталось, душечка?.. его подстрелила русская контрразведка?.. или же самураи?.. им не понравилось, как он пел?.. Да нет, милочка, он разбился вдребезги на своем авто, в горах… поехал в Тибет, в буддийский монастырь, запамятовала названье… какой-то Ладак, Ломак… обращаться в веру Буддийскую и молить самого Далай-Ламу о том, чтобы эта Фудзивара, его любовница… а она была его любовница?.. ну да, да, ты разве не знала!.. стала его женой… И что?.. И Лама открыл ему, что нет, никогда… он и направил авто прямо над скалу над пропастью… Ах, что за горе!.. Какой голос погиб!.. какой дивный голос!.. летел, как птица… Белой акации гроздья душистые…
Она шла через толпу, дарила улыбки, слепила ими. Жемчужные зубки, Лесико, хорошо ты за ними ухаживаешь, певица должна ослеплять, восхищать радостью. Так учил тебя учитель. Ты лечишься у лучших дантистов. Ты шьешь наряды у лучших портных. Ты теперь знаешь сполна, что такое деньги. Деньги — это условье твоей красоты, и ничего больше. Перед нею услужливо распахнули тяжелую, с золоченой ручкой в виде головы дракона, дверь отеля два стриженых под горшок, с челочками, смущенных боя. Мальчонки. Какие славные. И у нее мог быть такой сын. Она вздрогнула. Сын. Зачатье. Когда она бывает иногда с мужчиной, она, прежде чем рухнуть в постель, глотает противную сладкую пилюлю. Врачи врут, что пилюля спасет. От чего?! От жизни?!
Она поднималась по лестнице из серого мрачного гранита, погрузив руки, по локоть в ярко-алых, цвета крови, перчатках в искрящийся золотом мех шубы. Раздувала ноздри: от ее нагой груди, от сверкающего ожерелья пахло французскими духами “Шанель”. Духи привез ей антрепренер в подарок из Парижа — он договорился, на будущий год, летом, у нее будут гастроли в лучших парижских отелях и ресторанах и вдобавок — в зале “Олимпия”. О, это испытанье. Настоящая актерская игра. Без дураков.
— Бой, шубку держи!.. Перчатки!..