ома Кудами-сан, поклонился по яматскому обычаю, вошел, и она увидела сначала его ноги, а потом его лицо.
Она увидела его лицо, и жизнь ее сломалась.
Сломалась, как сухой старый нун-чак, отслуживший свое.
— Это же надо столько дрыхнуть! Вот сонная волчица! Медведица в норе!..
Ее жизнь сломалась, Кудами-сан. Что ты орешь, Кудами. Прекрати орать. Сломалась. Сломалась, и никто теперь ее не починит, не склеит, не сошьет, не сложит заново.
Нет, он еще не вошел в дом, этот человек. И все же она его видела сейчас во сне. Она его предчувствует. Маюми, толстуха, посмеялась бы и сказала, что все это бредовая мистика. Нет. Это правда. Она понимает, что это правда. Она чувствует, какие у него руки, какие глаза, щеки, скулы, брови; какие ноги, щиколотки и ступни, и как он обнимает, и как он глядит на нее, и как он говорит с ней. Она слышала во сне его голос.
Это был голос ее любви.
— Голос любви, голос любви!.. Что ты там бормочешь, бормоталка!.. Опять Нора приволокла тебе опий!.. Вон и бутылка под канапе… Все бред да выдумки собачьи!.. Розог на вас нет!.. Скоро вечер, пора мыться, чиститься, прибираться, прыскаться духами, втыкать в волосы розы и пионы, а ты валяешься, как собака под забором!.. Да, ты под забором и кончишь, Лесико!.. Ты, обезьяна, кончишь жизнь одна, под забором, без родных и близких, пьянь, и никто не пожалеет тебя, не придет к тебе последней воды из кружки подать!.. Поднимайся!..
Девушка поднялась с канапе, поправила всклокоченные волосы, потерла кулаками опухшее, посиневшее от опия лицо. Ах, Кудами-сан, хватит вопить, знала бы ты, какой я еще сон видела. Я видела во сне всю мою жизнь. Какие-то извилистые трущобы огромного города… огни… какую-то большую дощатую сцену, и я пою на ней, пляшу на ней, вздергиваю ноги… в таком роскошном платье, какого у меня отродясь никогда и не было… и все хлопают мне в ладоши!.. А потом еще что-то видела… я уж и забыла… человек с револьвером в руке… и целится в меня… а я ору, а тут сверху на него прыгает кошка… и вцепляется ему в лицо… и я хохочу, хохочу как безумная!.. такой веселый сон, обсмеешься… а потом еще что-то… картины бежали, сыпались, как стеклышки в калейдоскопе… солдаты обстреляли поезд… певец с белым лицом, с накрашенными губами пел в мою честь… пир у Императора… но придворные говорили не по-яматски, я запомнила, хотя лица у всех раскосые, как и здесь… Император дарил мне золотой лимон!.. я взяла его с блюда и укусила, и чуть не сломала зуб — он был взаправду золотой…
— Какой золотой лимон, что за брехня!.. Кончай молоть языком! Тебя ждет работа! Не будешь работать — выгоню в шею!
Выгонишь… Выгонишь… Тот хозяин жилья… в Вавилоне… тоже хотел выгнать… И выгоняли… и толкали прикладами в спину, рукоятями мечей… а тигр?!.. он прыгал на меня из лесной тьмы, рыжий, толстомордый, усы торчком, глаза медовые, бешено горят, он плясал передо мной пляску смерти…
— Я — тигр?!.. Ну, за оскорбленье хозяйки ты нынче сполна получишь! Вэй Чжи! Сегодня ее оставить без ужина! Завтра — без обеда!
Кто никогда не ел своего хлеба со слезами…
КТО НИКОГДА НЕ ЕЛ СВОЕГО ХЛЕБА СО СЛЕЗАМИ?!
— Простите, госпожа Кудами, сейчас, госпожа Кудами, слушаюсь, госпожа Кудами… бегу мыться, одеваться…
А у самой на лице — веселая, гордая улыбка. Ослепительная. Озорная.
Полная света и презренья.
Улыбка как птица, которая летит.
Он все-таки придет сегодня вечером в дом.
Он мне приснился, и он придет.
Я увидела его во сне.
Он будет у меня в жизни.
А там — хоть трава не расти. Хоть море не шуми вокруг Иокогамы.
Меднозеленый Будда с улыбкой — продолженьем ее летящей улыбки — наклонился к ней и отодвинул с ее лба прядь вымокших в поту волос.
— Проснись. Очнись. Это последнее превращенье. Я дарю тебе благо. Ты перепрыгнешь свое страданье. Ты вернешься на родину. Ты увидишь свою любовь.
Она рывком поднялась с каменных плит дацана и положила Будде смело руки на плечи, обняла его за медную шею.
— Чем я отблагодарю тебя за праздник Цам? Поцелуем?
Будда помолчал. Улыбка не сходила с его медного широкого лица.
— Это по-женски. Это сделала бы любая женщина.
— Что бы сделал мужчина, благодарящий Бога на Востоке? Что сделала бы не любая женщина?
Медный рот молчал. Медные узкие глаза с выпуклыми веками зелено блестели, молчали, глядя на нее.
— На Востоке мужчина записал бы слова Бога на своем теле. Женщина ходила бы по дорогам Востока и повторяла слова своего Бога вслух. На твоем теле уже записаны мои знаки. Ты можешь, в знак благодарности ко мне, идти теперь по своему пути Дао и повторять мои слова. Они станут навеки твоими. Скажи хоть одно — то, что ты запомнила из всех снов, показанных мною тебе.
Она вздохнула глубоко и сказала медленно и ровно:
— Любовь есть величайшая правда из всех правд, живущих на земле и ушедших под землю.
Меднозеленый Будда, радостно улыбаясь, согласно наклонил тяжелую голову.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВАВИЛОН
ПОДЗЕМНЫЙ ПЕРЕХОД
…да, Вавилон. Вавилон. Ты внутри Вавилона. Ты уже не в Дацане. Ты очнулась?! Тебе кажется, что ты — в Китае?! О, бедняжка. Китай твой давно уплыл. Ямато твоя давно уплыла. Как старая рыбацкая джонка. Лови теперь ее за хвост. Ты в Вавилоне, руку на отсеченье, а хочешь, и голову.
Где старик Юкинага?! Где мой сын Николай?!
Нету никакого старика. Что брешешь. Видишь, какая грязь вокруг тебя. И ты сидишь на отсырелых юбках, на грязных камнях в подворотне и оглядываешься вокруг. Тебя кто-то обидел. Тебя… ударили. Ты и это проглотила. Тебя унизили?! Ничего, переживешь и это. Ты, Лесико, все переживешь. Ты крепкая. У тебя крепкая кость, хоть ты с виду и хрупкая баба. Ты стала настоящей бабой, крепкой, жилистой, ухватистой. Тебе все нипочем. Тебя столько раз били и насиловали, что ты стала крепче стали, звонче… меди.
Не говорите мне про медь! К черту медь!
Видишь, играет в грязи, в подворотне, у твоих вытянутых усталых — отдохнуть, посидеть притулилась — ног прозрачный, слепящий камень любви Вавилонской.
Это смарагд?! Это сапфир?!
Думаю так, что это кровавый рубин, дорогая Лесико. Камень твердый, как алмаз, только цвета крови. Его носят во всех метельных Индиях, во всех железных Фивах и Вавилонах веселые бабы. Они ведь любят украшать себя кровавыми игрушками.
Вот жизнь. Правда. Кровь. Нищета. В Вавилоне, бешеном и хохочущем во все горло — напоказ огненные зубы реклам, наизнанку голодные рты вокзалов, — очень трудно добыть деньги. Лесико, девочка, ты стала жилистой нищей бабой. Ты была когда-то богатой. Ты была настоящей дамочкой. Ты жила тогда… ну, где, где: вспомни: в… Нан-Кине?.. в Шан-Хае?.. Ты пытаешься рассказать товаркам, что ты жила в Шан-Хае в особняке, что у тебя был свой выезд, свои собственные норковые и шиншилловые шубы, жемчужные и опаловые ожерелья, шляпки со страусиными перьями, — над тобой, не стесняясь, хохочут, на тебя показывают пальцами: глядите, это она, та ненормальная с Заречья. Она живет на церковном дворе, ей подают милостыньку, и она рассказывает всем свои бредовые истории. Хочет, чтобы ей поверили! Как же! Держи карман шире! Ну, на выдумки хитра. Брешет — как в театр сходить, ее байки послушать!
А витрины магазинов ломятся от снеди. А метель заметает их напрочь, веселыми жестокими белыми мазками.
Мне никогда уже не едать той сладкой еды. Я только гляжу на нее, гляжу слепыми глазами, и они слезятся на ветру. Подхожу к витрине, стучу кулачком в стекло. Откройте, великие боги. Угостите меня. Угостите меня рюмочкой ликера, ветчинкой, сигареткой. Я была гейшей! Отличной гейшей! Мужики покупали только меня! Во всем веселом доме госпожи Кудами — меня одну заказывали! Я была лучшим лакомством!.. Я умела все… все… Ну, врать-то. Отлично баба врет. Врет и не краснеет.
Я показываю им всем, гадам, узоры на моем теле. Заголяюсь. Выпячиваю живот, обнажаю грудь, и даже на морозе. А они знай смеются: ну, раскрасила себя всякой дешевой акварелью, гуашью, эта краска сейчас смоется, дождь пойдет, ее не будет! Снегом потереть… а давай потрем?!.. Я испуганно запахиваюсь в старые тряпки. Еще чего. Это моя единственная драгоценность. Память о Востоке. Сходи в баню лучше, восточная принцесса!.. Дать тебе на баню пятачок?.. купи мочалку, веник и хорошенько ототрись, и все твои узоры исчезнут, как дым осенней ночью!..
Я для них — цаца, козявка, умалишенная. Кто я теперь для себя самой?!
Вот моя Россия. Вот моя ослепительная нищета. Время от времени, где бы то ни было, на улице, в гуле и толкотне магазина, куда захожу поглазеть на недосягаемые яства, в полумраке церкви, на подворье коей приютили меня, грешную, в безумье и круговерти вокзалов, где пытаюсь стащить с лотков пирожок — а я сама, девчонкой, ими торговала когда-то!.. эх и раскупали их тогда, в Сибири, у меня!.. — в подземном Вавилонском переходе, где сую в ладошки поющим старухам и голодным, как и я же, девочкам, продающим ярко размалеванные картонки — уличные картинки, смешную монетку: вам!.. от меня!.. — вижу ослепительный свет. Как из тьмы пещеры, встает и разливается во мне, внутри меня, свет, и тогда я подумываю, не схожу ли я воистину с ума. Безумье ведь гуляет очень близко с человеком. Рядом. Протяни руку.
Тебе бросили кость, кинули выбор: восточная богиня с вынутым из груди сердцем — или русская грязная беднячка с живой алой кровью.
Алой, как рубин.
У меня никогда не было рубинов — там, тогда, когда я была мадам Лесико Фудзивара и садилась в лаковое авто, чтобы ехать на прием к Солнцеликому Императору.
Ты выбрала ЭТО перевоплощенье.
Все, что было с тобой на Востоке, ты помнишь. Ты не помнишь только, как закончился тогда твой первый и последний праздник Цам.
Куда делись крылья, вросшие в твои руки, привязанные к ним.
— Спой мне, девочка!.. Я дам тебе монетку.
Уж очень мне понравилось ее личико — такое раскосое, восточное, кукольное, ну точь-в-точь личико шан-хайской ночной бабочки, выходящей на ночную прогулку, на рыбную ловлю, на поиск щедрого и недрачливого клиента. Зачем она поет под землей?.. Промышляла бы лучше ночными побегушками. Вавилонские власти снаряжают своих тупорылых воинов, чтоб отлавливали таких вот девочек. Но разве уследишь. Мужчина хочет — женщина подмигивает. Если вы продаете в лавках свою еду так дорого, так страшно дорого, будто это и не еда вовсе людская, а рубины и сапфиры, а перлы морские, то почем же тогда будет у вас женское тело, которое просто — еда?!