логических и хирургических вопросах. Затем в его судьбу снова вмешался отец. Он одолжил сыну значительную сумму денег, чтобы тот основал собственную клинику. Она и открылась на Белль-Альянс-Плац.
После этого в 1889 году Шляйх женился на Хедвиг Ельшлегер, приблизительно за два года до моего с ними знакомства. Так началась его карьера хирурга. Он никогда не забывал о своих поэтических и музыкальных пристрастиях, но вскоре понял, что в действительности, чтобы добиться больших успехов на хирургическом поприще, нельзя воспринимать его как простое ремесло – и здесь нужна рука художника. Поскольку именно такова была его рука, успех пришел к нему очень скоро.
В сущности, он был не тем человеком, кто стал бы дотошно штудировать научную литературу. Им двигали интуиция и фантазия. Тем не менее бесчисленные открытия и эксперименты с кокаином как средством местного обезболивания не прошли мимо него, как и сообщения о случаях интоксикации. Шляйх ничего не знал о Реклю. Он даже ни разу не встречал его имени. Только нелепая случайность вдруг пробудила в нем интерес к местной анестезии. Даже сдав государственный экзамен, он окончательно не порвал отношений с берлинскими деятелями искусства. Как-то летним вечером 1890 года, меньше чем за полгода до нашего знакомства, на одном из поэтических вечеров, он познакомился с молодым польским сочинителем, музыкантом и студентом-медиком, который работал в Берлине у анатома Вальдейера. Его звали Станислав Пржибыжевски. В час пьяного веселья, когда поляк со страстным увлечением играл Шопена, Шляйх рассматривал его конспекты. Музыка продолжала звучать, и Шляйх нашел в его тетради удивительные рисунки хрупких нервных структур. Рисунки были настолько точны и тонки, что ему показалось, будто бы он впервые познал строение нервной системы. И внезапно из музыки и рисунка родилось вдохновение.
Идею, которая мгновенно охватила Шляйха, можно условно выразить одной простой формулой: звук пианино легко заглушить, надавив на его струны, точно так же, по мнению Шляйха, можно преградить путь нервным импульсам в сетке болепроводящих путей, если заставить ткань в операционной области набухнуть от инъекций кокаина. Шляйх поспешил в свою клинику и предупредил своего ассистента Дэвида Виттковски. Уже в течение следующего получаса, сделав огромное количество инъекций раствора поваренной соли в собственную левую руку, он убедился, что образовавшаяся припухлость превосходно снижает болепроводимость. Из этого он сделал безупречный в своей логичности вывод, что нервным путям, чья проводимость уже снижена таким образом, достаточно будет весьма незначительного количества кокаина, чтобы полностью отключить их болепроводящую функцию. Шляйх вколол раствор кокаина концентрацией 0,2 %. Он сделал надрез на собственной руке и не ощутил никакой боли.
Будучи впечатлительным юношей, Шляйх оказался опьянен этим открытием. Вскоре он опробовал методику на пациентах, затем применил при несложных поверхностных операциях, как, например, операции на кистях и предплечьях. По сути, его метод был не так далек от изобретенного Реклю. Однако для Шляйха не существовало больше проводниковой анестезии. Он подготавливал ткань, вводя раствор в каждый новый ее слой, и каждый новый разрез предварял новой инъекцией. Ему больше не требовалось вести учет количеству инъекций. Он мог вводить огромные объемы своего раствора, а затем сопровождать его впрыскиванием раствора кокаина концентрацией 0,1–0,01 %. Это было главное отличие его изобретения от изобретения Реклю. Чтобы избежать болезненных ощущений от укола, посредством которого в необезболенный слой впрыскивался раствор, Шляйх применял метод «замораживания» Бенджамина Ричардсона. По ходу операции он постоянно использовал спрей и установил, что это делает более эффективными вводимые им малые количества кокаина. Тогда Шляйх еще не подозревал, что спрей имел решающее значение для успеха его опытов, а отнюдь не вспомогательное, как он изначально решил. К тридцать первому января 1891 года по своему методу он прооперировал уже множество пациентов. В этот же день я стал свидетелем того, как он одну за другой провел три операции: одну на сердце и две у пожилых мужчин с тяжелым заболеванием бронхов, которые едва ли смогли бы перенести последствия наркоза. Также требовалось удалить молочную железу, ампутировать пораженную гангреной ступню и вправить паховую грыжу. Все это требовало более изощренного набора манипуляций по сравнению с методом Реклю, поскольку вся операция сопровождалась распылением хлорэтила и набухание ткани имело следствием определенные анатомические изменения. Но Шляйх преодолевал все сложности с удивительными мастерством и элегантностью.
В Берлине я задержался на три недели и все это время наблюдал за работой Шляйха в его маленькой клинике. В последний проведенный там день он оперировал кисту в подчревной области под местным наркозом. Без сомнения, то была вершина мастерства, и такая операция безоговорочно доказывала действенность его метода. Прощаясь с ним, я настаивал, как настаивал, прощаясь с Реклю, что он должен поведать миру о своих достижениях. Он ответил, что планирует представить их на берлинском конгрессе Немецкого хирургического общества в следующем году или, может, через два года.
Если Шляйх не хотел перечеркнуть еще один год своей жизни, то его имя должно было в скором времени появиться в списке докладчиков. Незадолго до начала конгресса мне в руки попал тот список. Пробежав по нему глазами я и вправду обнаружил там имя Карла Людвига Шляйха рядом с заявленной им темой доклада: «Безболезненные операции по методу местной инфильтрационной анестезии»!
Ученые уже собрались в только что отстроенном Доме Лангенбека на Цигель-штрассе, когда в апреле 1892 года я с опозданием прибыл на Берлинский конгресс. Я приехал как раз вовремя, чтобы присутствовать на заседании, на котором должен был выступить Шляйх, но мне не удалось побеседовать с ним заранее. Я строго оглядел его, когда он вошел в огромный, белый, богато отделанный золотом лекционный зал в сопровождении почтенного господина семидесяти, может, лет с роскошной шевелюрой седых волос. На нем был торжественный темный костюм, в котором он выглядел очень непривычно. От волнения его лицо залило густой краской, а глаза светились так, будто бы он уже сейчас мог в деталях представить себе тот триумф, который должен был достаться ему в тот день. Но еще более яркий свет лился из обрамленных глубокими морщинами глаз пожилого господина, шествовавшего рядом. Я узнал, что это был отец Шляйха, проделавший путь из Штеттина в Берлин, чтобы стать свидетелем такого события. И этот человек заслуживал глубочайшего почтения, ведь благодаря ему его сын поднялся со дна праздной жизни и добился таких высот.
В зале не осталось свободных мест, когда Шляйх взошел на трибуну. На заседание под председательством профессора Барделебена, главы больницы Шарите, собрались почти семьсот врачей.
Когда Шляйх начал свою речь, волнение его усилилось. Позже люди сведущие утверждали, что перед выступлением для храбрости он немного выпил. Но я не желаю верить в это. В первые минуты голос его несколько дрожал. Однако затем он приступил к изложению результатов своей работы, что оживило его и добавило образности его речи, хотя тон его оставался деловым и настолько убедительным, что я не сомневался: по окончании доклада его ожидала бурная овация. Я пригляделся к людям в зале: на лице Барделебена застыло растерянное выражение, та же эмоция отразилась на лице Эсмарха и многих других знаменитых немецких врачей.
Ближе к концу выступления манера Шляйха стала особенно живой и, как мне показалось, даже увлекательной. Рассказ об истории собственного изобретения заметно вдохновил его. Бесконечно уверенный в победе и успехе, он самонадеянно завершил свою речь словами: «После описанного в моем докладе метода анестезии я считаю себя не вправе применять при операциях наркоз хлороформом или любые другие ингаляционные его виды, но, разумеется, я откажусь от них не раньше, чем метод инфильтрационной анестезии будет достаточно испытан. Однако проводить под общим наркозом те операции, которые легко можно осуществить при помощи местного обезболивания, на современном этапе развития инфильтрационной анестезии я считаю преступлением».
Слово «преступление», так неожиданно выпорхнувшее из уст Шляйха, родило во мне неприятное чувство. Но, как и прежде, я ожидал, что в следующую секунду в его адрес зазвучит гром аплодисментов.
Как раз в это мгновение с разных сторон послышались разрозненные его раскаты, но то были не аплодисменты, а негодующие возгласы.
Я заметил, что Барделебен вдруг поднялся со своего места. Его лицо раскалили гнев и возмущение. Он позвонил в колокольчик и, обращаясь к залу, громко прокричал: «Уважаемые господа, если нам будут предъявлять подобное высказанному в завершающей фразе докладчика, то мы будем вынуждены поменять свое к нему отношение, поскольку это все же публичное собрание. Я хотел бы попросить тех, кто убежден в справедливости предъявленного обвинения, поднять руки…»
События развивались с такой ошеломляющей быстротой, что я замер в оцепенении. Разразилась овация, но не в честь Шляйха, а в честь Барделебена. Не поднялось ни единой руки. Я увидел, как с лица Шляйха сошел горячий румянец, оно побледнело и приобрело серый оттенок. Растерянный, дрожащими губами он попросил слова и проговорил: «Уважаемые господа, я прошу вас все же выслушать меня». Шляйх уверял: все, что было сказано в рамках его доклада, – правда. Но Барделебен прокричал: «Нет. Заметьте, никто не поднял руки». На него снова обрушилась овация. «Желаете ли вы продолжить дискуссию? – спросил он, не глядя на докладчика. – Прошу тех, кто желает ее продолжения, поднять руки». В следующую секунду он констатировал: «Я не вижу ни одной руки, значит, не будет и никакой дискуссии».
Неспособный пошевелиться, я наблюдал, как Шляйх спустился со сцены и проследовал к выходу, сбитый с толку, беспомощный, униженный, обманутый предвкушением успеха и, разумеется, не подозревающий, что одно только слово – «преступление» – вызвало этот внезапный бунт.