{268}. Кошмар бойни в Париже и жестокость подавления выступлений в провинции крайне угнетали принца, который искренне хотел восстановления гражданского мира и согласия в стране. Страшнее не было оскорбления для Луи-Наполеона, когда Вторую империю называли «режимом второго декабря», запятнанным кровью невинных жертв, попавших под горячую руку{269}.
Все же нужно признать, что масштаб репрессий в провинциях отчасти объяснялся неслыханным произволом властей на местах, которые в подавляющем большинстве состояли из нотаблей, враждебных по политическим соображениям бонапартизму и лично Луи-Наполеону. Они считали его царем нищих и все еще лелеяли надежду на скорейшую реставрацию Бурбонов. Переворот и совместное с военными подавление крестьянских выступлений позволили нотаблям значительно укрепить свои позиции и разделаться со своими оппонентами на местах. Об этом свидетельствует ряд документов, поступивших в канцелярию Луи-Наполеона сразу же после переворота. Так, некто Блакьер в письме принцу делает обзор политического состояния южных департаментов Франции после подавления выступлений тайных обществ. Говоря о состоянии дел в своем «несчастном департаменте» Эро, он неоднократно подчеркивал, что легитимисты, занимающие высшие посты в департаменте, посетив графа Шамбора в изгнании, распространяют тысячами через своих приверженцев медали с его изображением. «Хуже всего, — писал он, — что, по моим свидетельствам и свидетельствам этих приверженцев легитимной монархии, с которыми я общаюсь и к которым присоединились несколько сторонников Орлеанов, легитимисты являются самыми страшными врагами Вашего правительства. В то же время некоторые мои сограждане, не принимавшие никакого участия в декабрьских событиях, были отправлены в Алжир: беглецы, после того как их разоружили, были переданы в руки легитимистов, которые и решали их дальнейшую судьбу»{270}.
Жестокость и массовый характер репрессий явились неким оправданием страха крупных и мелких собственников, чудесным образом избежавших гибели от рук социалистов. А в том, что угроза была реальной, они нисколько не сомневались. «Это правда, — признавался мэр Бордо, — что принц избавил нас от варваров и спас французское и все европейское общество»{271}. Однако, по замечанию одного из префектов, «общественное мнение было бы более удовлетворено, если бы эта мера не пощадила легитимистов, на словах примкнувших к Вам (Луи-Наполеону. — Прим. авт.), ибо белые всегда белые»{272}.
В письме на имя сенатора Ахила Фульда, датированном февралем 1852 года, прямо говорилось, что большая часть функционеров до 2 декабря только и ждала, что «шпаги Шарганье»{273}. «Я должен также Вам сказать, — писал Блакьер, — что если после падения старшей ветви Бурбонов и во время правления младшей ветви господа легитимисты не отрицали своего влияния на префектуру департамента, то после декабрьских событий они настолько укрепились, что даже хвастаются своим полным влиянием на дела департамента. Этой опасностью ни в коем случае нельзя пренебрегать», — предостерегает он принца и предлагает срочно произвести чистку в администрации и избавиться от легитимистов, которые подстрекали врагов принца{274}. В этой связи нужно отметить, что после переворота отношение легитимистов к Луи-Наполеону несколько смягчилось. Как сообщал в Петербург русский посол в Париже Н. Д. Киселев, легитимисты после переворота рассчитывали руками Луи-Наполеона расчистить путь к реставрации Бурбонов, поскольку только он один мог покончить с социалистами и расправиться с конкурентами — орлеанистами, отправив их лидеров по тюрьмам. В этом же послании Н. Д. Киселев писал и об орлеанистах, которые после переворота оказались разделены на две части. «Одна из них, — сообщал он, — примкнула к принцу Луи-Наполеону, а другая, состоящая из так называемых убежденных (pur) орлеанистов, сохранила верность принцу Жуанвильскому, кандидатуру которого они собирались выдвигать на президентских выборах. В результате всех разделений, — продолжал Н. Д. Киселев, — орлеанистская партия, откровенно говоря, сократилась до этой последней фракции, более активной, но в то же время менее многочисленной. Можно говорить о том, что партии больше не существует, большая ее часть стала усердными сторонниками принца»{275}. Что касается так называемых «убежденных орлеанистов», почти никого из них не осталось на свободе, поскольку, за исключением Тьера, все ее лидеры были заключены под стражу.
Как считал К. Маркс, расстановка классовых сил накануне переворота благоприятствовала Луи-Наполеону, поскольку ни один из классов не в состоянии был прочно овладеть властью. Этим воспользовался Луи-Наполеон, который использовал известное «равновесие борющихся классов французского общества»{276}, уничтожил буржуазный парламент и подорвал политическое могущество буржуазии. С другой стороны, на ход событий неоднократно решающее влияние оказывало крестьянство, вышедшее на политическую арену в результате введения всеобщего избирательного права во Франции. Проникнутая наполеоновской легендой, сильная своей численностью, «масса этого класса упорно держалась своих традиций и утверждала, что если Луи-Наполеон еще не показал себя тем мессией… то в этом повинно Национальное собрание, которое связывало ему руки»{277}, — совершенно справедливо писал К. Маркс. Современный исследователь европейского парламентаризма Медушевский в своей книге «Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе» путем сопоставления позиций А. Токвиля и К. Маркса приходит к выводу, что если для Маркса государственный переворот 1851 года явился «следствием страха мелкой буржуазии (крестьянства) перед пролетарской революцией, то для Токвиля это закономерное следствие социальной дестабилизации в результате самой революции, стремившейся к объективно недостижимой цели всеобщего равенства»{278}.
И действительно, разгром Луи-Наполеоном орлеанистской оппозиции, плетущей заговоры в стенах Законодательного собрания, вызвал необоснованные надежды у левых. Так, летом 1852 года в Брюсселе, а потом в Париже вышла книга П.-Ж. Прудона «Социальная революция в свете государственного переворота 2 декабря»{279}, в которой автор выступил в поддержку Луи-Наполеона в первые дни контрреволюционного переворота, когда власти устроили расправу над восставшими по всей стране. Прудон, ссылаясь на формулу: «Глас народа — глас Божий»{280}, заявлял, что Луи-Наполеон является самым законным из суверенов, поскольку он получил свои права на основании всеобщего избирательного права{281}.
Нужно отметить, что подобный ход рассуждений имел под собой реальные основания, поскольку, как отмечал Маркс несколько позднее, «выборы 10 декабря нашли свое осуществление только в перевороте 2 декабря 1851 года»{282}. Однако Луи-Наполеон изображался Прудоном не только как представитель народных масс, но и как «носитель, воплощение революции»{283}, которая на этот раз должна стать социальной{284}. «Луи-Наполеон, — писал Прудон, — как и его дядя, является революционным диктатором, но с той разницей, что первый консул завершил первую фазу революции, в то время как президент открывает вторую»{285}. Прудон причислял к противникам принца-президента легитимистов, орлеанистов и республиканцев, которые хотели отобрать у него власть{286}, в свою очередь, он призывал Луи-Наполеона к «осуществлению его истинной миссии в эпоху своего восшествия» — положить конец партиям{287}.
Прудон в своей «Социальной революции, разрушенной государственным переворотом» принимал бонапартистский тезис, по которому Луи-Наполеон был более близок к народу, чем буржуазия в Законодательном собрании. Принц был избран на всенародном референдуме, и, следовательно, представлялась уникальная возможность в истории Франции удовлетворить социальные чаяния народа, оказавшего доверие Луи-Наполеону. Отсюда знаменитый призыв: «Пусть он (Бонапарт) получит дерзко свой судьбоносный титул, пусть он водрузит на место креста масонскую эмблему: уровень, угольник и отвес, — это знак современного Константина, которому обещана победа: сим победишь! Пусть второе декабря, явившееся следствием ложного положения, в которое его поставила тактика партий, произведет, разовьет, организует без задержек принцип, который его породил: антихристианизм, то есть антитеократия, антикапитализм, антифеодализм; пусть он вырвет из церкви, из низшего существования и пусть он превратит в людей этих пролетариев, великую армию всеобщего голосования, крещеных детей Бога и церкви, которым одновременно не хватает просвещения, работы и хлеба. Таков его мандат и такова его сила.
Сделать гражданами рабов полей и машин; просветить оглупленных верующих… вот задача, решение которой может удовлетворить амбиции десятка Бонапартов»