Империя пера Екатерины II: литература как политика — страница 46 из 47

[440], нельзя назвать бурлескными (то есть травестийными) в том смысле, в каком были восприняты бурлескные поэмы Василия Майкова конца 1760-х – начала 1770-х годов[441]. Слог Державина – это уже «забавный слог», галантный, цитатный и макароничный, вбирающий не только коллоквиализмы, но и историзмы, иностранные заимствования. Стилевая и языковая контрастность у Державина, конечно, была, но ее нельзя сводить к одной лишь «барковской традиции».

Ко времени появления екатерининских од 1780-х годов разговорный язык образованного общества уже не только прекрасно адаптировал «бытовую лексику», но и играл с ее употреблением безо всякого бурлескного задания. Когда Екатерина, читая «Фелицу», произносила перед княгиней Дашковой свою знаменитую сентенцию: «Я, как дура, плачу», она демонстрировала свою осведомленность в аристократическом жаргоне того времени. Об этой тенденции знал и Державин, отвечавший императрице в своих прозаических набросках к «Видению Мурзы»: «Ты меня и в глаза еще не знала и про имя мое слыхом не слыхала, когда я, плененный твоими добродетелями, как дурак какой, при напоминании имени твоего от удовольствия душевного плакал…»[442] Державин не только использовал просторечную форму, но подчеркивал (в данном случае буквально) ее цитатность по отношению к сентенции императрицы. Вводя коллоквиализмы, поэт соотносил их не с текстами барковианы, а с современным и модным при дворе арго, культивирующимся Екатериной.

С другой стороны, державинский арсенал «высокой» лексики, как справедливо отмечал Бицилли, едва ли не меньший, чем в стихотворениях и поэмах Пушкина[443]. Игра Державина с разными языковыми пластами (и высокими, и просторечными, и иностранными заимствованиями, и историзмами, и жаргоном светской элиты) имела место, но она была гораздо шире и многообразнее, чем в одах барковианы. Сама проблема «Державин и Барков» лежит скорее не в лингвистической, а в культурно-идеологической сфере – державинский язык 1780-х годов воспринимался уже в рамках «забавного слога», использованного и для общения с Фелицей, и для описания собственных жизненных треволнений. Барковские реминисценции несли не столько стилистическую, сколько идеологическую нагрузку внутри поэзии Державина. Державин переносил принципы подпольной рукописной литературы в большую поэзию, в которой главным объектом и адресатом являлась императорская власть. Цитатный ряд, отсылающий к непечатной поэзии, создавал текст в тексте, получателем которого был круг осведомленных читателей. Этот второй план в наиболее отчетливом виде присутствовал в разбираемой нами оде «На Счастие».

Центральный мотив этой оды – саркастическая, ложная похвала богу Счастия, источнику всевозможных благ, которыми пользуются все (в том числе и недостойные) и которые оказываются недоступны лирическому герою. Державин пишет:

О ты, великомощно счастье!

Источник наших бед, утех,

Кому и в ведро и в ненастье

Мавр, лопарь, пастыри, цари,

Моляся в кущах и на троне,

В воскликновениях и стоне,

В сердцах их зиждут алтари! (I, 244)

Эта ложная, саркастическая похвала – похвала некой великой «власти» – уже была представлена в той же оде «Бахусу»:

О, ты, что рюмки и стаканы,

Все плошки, бочки, ендовы

Великою объемлешь властью,

Даешь путь пьяницам ко щастью,

Из буйной гонишь страх главы[444].

Однако в оде Фортуне Державин идет дальше. Он использует и обыгрывает не только сравнительно «невинную» оду «Бахусу», но и более рискованную оду «На воспоминание прошедшей молодости» Ф. И. Дмитриева-Мамонова. В своем обращении к божеству Счастию с просьбой обратить на него внимание и изменить плачевную участь Державин использует заставку этого стихотворения – квазиодическое обращение к Вагине, которая также предстает как великомощное божество. Державин использует текст «На воспоминание…» в нескольких местах своей оды и на разных уровнях: тематическом, лексическом, фразеологическом, синтаксическом. Характерны значимые повторы в оде Державина:

Услышь, услышь меня, о Счастье! (I, 254)

Увы! Еще ты не внимаешь,

О Счастие! Моей мольбе… (I, 258)

В тексте «На воспоминание прошедшей молодости»:

Склонись, склонись моей мольбою[445]

Важным было у Державина использование редкой инвертированной формы сравнения, где сравнительный союз «как» стоял после сравнения («И солнце как сквозь бурь, ненастье» у Державина (I, 254); «На вопль как сирого и нища» в «На воспоминание прошедшей молодости»[446]). Сам мотив просьбы-мольбы о перемене участи в оде «На Счастие» был несколько раз повторен и акцентирован Державиным:

В те дни и времена чудесны

Твой взор и на меня всеместный Простри, о над царями царь!

Простри – и удостой усмешкой

Презренную тобою тварь (I, 251).

Услышь, услышь меня, о Счастье!

И солнце как сквозь бурь, ненастье,

Так на меня и ты взгляни;

Прошу, молю тебя умильно,

Мою ты участь премени (I, 254).

В оде «На воспоминание прошедшей молодости» герой обращался за помощью к Пизде, «владычице богов и смертных»:

Из мрачного ко мне жилища

На вопль как сирого и нища

Сквозь лес, сквозь блато взор простри,

Склонись, склонись моей мольбою,

Смяхчись, зря страждуща тобою,

И с хуя плеснеть оботри[447].

Сквозь обращение Державина ко Счастию просвечивала параллель с молением к Пизде. Здесь происходило в высшей степени рискованное сближение власти императрицы (она – Фелица, счастье в высшем смысле) и власти вагины. Тем более что Фортуна (счастье в более прагматическом плане – удача, везение) стояла очень близко к Фелице. Державин нарочито проводит такое опасное сближение – внешне комплиментарное призывание Счастия приобретает иронические и даже саркастические обертоны. Здесь – в самой структуре текста – просвечивал этот второй текст, и он говорил о другой Владычице. В конечном итоге обе уравнивались как источник «блага», хотя бы и временного. Как сказано было выше, во «внешнем» тексте Державин разподобил Екатерину и бога Счастие, но во «внутреннем» тексте, наполненном барковианскими отсылками, Фортуна сближалась с Фелицей, и обе богини уподоблялись Вагине.

Характерно также было завершение оды «На Счастие» – обещание воздать объекту восхваления и (в случае помощи) подобающие божеские почести: храм, цветы, служение. Державин пишет:

Я храм тебе и торжество

Устрою, и везде по крыльцам

Твоим рассыплю я цветы;

Возжгу куренья благовонны,

И буду ездить на поклоны,

Где только обитаешь ты (I, 255).

Этот же мотив воздвижения алтаря отсылал к известной барковианской оде «Победоносной Героине Пизде»:

Тебе воздвигну храмы многи

И позлащенные чертоги

Созижду в честь твоих доброт,

Усыплю путь везде цветами,

Твою пещеру с волосами

Почту богиней всех красот[448].

В призывах к Счастию «погладить» и «потрепать» героя, как в обещаниях восславить за благосклонность, читатель должен был угадать и шутливую просьбу оказать милость попавшему в служебную передрягу автору, и – одновременно – обнажение и слом одического приема.

Державин воспользовался еще одним мотивом барковианы, тематически важным в контексте его стихотворения. Он соединил мотив безумного, пьяно-карнавального мира с «классическим» (восходящим к римской поэзии) мотивом оплакивания ушедшей молодости:

А ныне пятьдесят мне било;

Полет свой Cчастье пременило,

Без лат я Горе-богатырь;

Прекрасный пол меня лишь бесит,

Амур без перьев нетопырь.

Едва вспорхнет, и нос повесит (I, 253–254).

Весь этот пассаж, описывающий сексуальную «немощь» героя, замечателен своей отсылкой к комической опере самой императрицы Екатерины. Мотив утраченной эротической силы развертывался Державиным на фоне сравнения с тем, что «бывало» с героем ранее: «Счастие» (к нему обращено его «ты») было близким другом и помогало герою в любовных делах:

Бывало, под чужим нарядом

С красоткой чернобровой рядом,

Иль с беленькой, сидя со мной,

То в шашки, то в картеж играешь;

Прекрасною твоей рукой

Туза червонного вскрываешь,

Сердечный твой тем кажешь взгляд;

Я к крале короля бросаю

И ферзь к ладье я придвигаю,

Даю марьяж, иль шах и мат (I, 252).

Карточная и шахматная игра кодирует в тексте игру случая – чередование выигрыша/поражения, черного/белого, удачи/неудачи, и в этом плане соотносится с общей парадигмой Фортуны, главной темы стихотворения. Однако главным объектом «приложения» карточно-шахматной метафорики в этом фрагменте делается эрос. Червонный туз символизирует в карточных гаданиях объяснение в любви, и сам знак этой карты – сердечко – корреспондирует с выражением «сердечный» взгляд. Герой «кидает» короля к «крале» (к карточной «даме»), что в карточных терминах носит название «марьяж». Параллелью служит другой – шахматный – жест: герой «придвигает» ферзя к ладье. Сама победа в шахматном поединке приобретает эротические коннотации, идущие в соответствии со старой, ренессансной традицией «эротических шахмат», популярной и в Европе, и в России. Поднятая «королева» (ферзь), ее приближение к ладье и объявление «шаха и мата» означает оттеснение «короля» (соперника) и любовную победу в поединке с дамой