[147] Было естественно после этого, что за такого рода деяния Августа провозгласили божественным, а он, сделавшись властелином на земле, согласился называться богом».[148]
Во время упомянутого вечера, в доме Павла Фабия Максима, разговоры вертелись вокруг предмета, занимавшего собой в те дни весь Рим, а именно: говорили об облегчении наказания старшей Юлии, переменой ее ссылки с острова Пандатарии в калабрийскую Реджию.
Марция, добрая и простая Марция, в своей доверчивости не видевшая, как говорится, далее своего носа, не переставала восхвалять Ливию и наивно рассказывала всем, будто бы по ее увещаниям Ливия уже не питает прежнего гнева к дочери Августа. Некоторые соглашались с ней, так как льстить Августу и его жене было пороком, свойственным писателям и преимущественно поэтам того времени. Только один из них иронически улыбался. Не увлекался панегириками и Овидий; но он молчал, так как боялся каким-нибудь нескромным замечанием выдать свои мысли и планы, сохранить в тайне которые он клялся недавно на ночном собрании, происходившем на его вилле.
Между тем, Проперций, как нарочно, обратился со следующим вопросом к тому из упомянутых нами гостей Фабия Максима, который своей иронической улыбкой не скрывал своих убеждений, отличных от убеждений остальных:
– Разве ты не думаешь, что таким облегчением наказания дочь императора обязана Ливии Августе?
– О, разумеется, ее материнскому милосердию; кто может возражать против этого? – отвечал он Проперцию тоном очевидно насмешливым и, вслед затем, обращаясь к Овидию, продолжал: – Я полагаю даже, что вследствие этого Юлия, жена Луция Эмилия Павла, удалилась in casto Isidis и в тишине храма благодарит богов. Твоя Цинция, о Проперций, может рассказать тебе о той жизни, полной молитв и созерцания, какую проводят они там, в святилище Изиды.
При этих словах Секст Аврелий Проперций не мог удержаться, чтоб не сказать с гневом:
– Будь проклят тот день, когда божественная дочь Инака и Тонанты прислала к нам с берегов Нила свои обряды и своих бесстыдных жрецов.
– Смотри, чтобы и младшая Юлия не приготовила себе помещения и содержания, подобных тому, какими пользуется теперь ее мать. Август, отец отечества и народа, как поет о нем хор наших поэтов, не шутит с членами своего семейства, и Ливия также дорожит честью своего дома.
Так говорил Федр, вольноотпущенник Августа, им очень любимый.
Привезенный в Рим еще юношей вместе с другими пленниками с вершин македонских гор, он вскоре выказал хорошее образование, полученное им в своем отечеств. Знакомый с мыслями Меандра, с поэтическими произведениями Симонида и греческими трагиками, отличаясь стремлением к знаниям, он тотчас принялся за изучение произведений лучших латинских писателей. Македонянин по рождению, языку и воспитанию, он, не смотря на это, сильно полюбил свое новое отечество, Лацию, и считал своим долгом быть ей полезным. Но какой путь было ему избрать для достижения славы, о которой он мечтал? Все места были заняты, и каждая отрасль греческого искусства имела уже в Риме своего почти официального представителя. Оставалась только греческая басня, не переданная еще римлянам на их языке, и Федр отдался этому роду литературы. Он стал более переделывать, нежели переводить Эзопа. Последний оставил по себе немного басен, Федр же написал их много; но зависть умалила его славу, как баснописца, что предчувствовал и он сам в следующих словах: «То, что в моих произведениях окажется достойным перейти в потомство, зависть припишет гению Эзопа, а то, что менее удастся, та же зависть будет приписывать исключительно мне».[149]
Будучи еще невольником Августа, Федр отличался острым и насмешливым умом и, оставляя своих господ в покое, он зло подсмеивался над их льстецами и врагами; он пользовался также милостью Ливии, которая нередко беседовала с ним запросто, находя удовольствие слушать его острые замечания, полные аттической соли и высказываемые изящным языком.
Вдали от своих господ, когда ему представлялся случай, или когда он знал, что его не подслушает какой-нибудь из шпионов, особенно поощряемых Августом, он не щадил и Августа с супругой, метко остря на их счет.
В ту минуту, когда беседа по поводу перемены места ссылки старшей Юлии сделалась особенно оживленной, в гостиную вошел Павел Фабий Максим. Он был в веселом настроении духа и, поздоровавшись с друзьями, тотчас вмешался в их разговор.
– Я против тех, – сказал он, – которые стараются видеть черное даже в самых святых вещах, и против тебя, Федр; ты возносишь до небес Августа, а в сущности сам не веришь своим словам, донимая его своей несправедливой иронией.
При этих словах Овидий пристально посмотрел в лицо Фабия, как бы желая узнать, говорил ли он это серьезно, или лишь для того, чтобы лучше скрыть свои тайные мысли, которые были известны Овидию.
– Я говорю это серьезно, – продолжал Фабий, и в том беру тебя свидетелем, Назон.
– Как так? – спросил его удивленный певец Коринны.
– Что скажешь ты, что скажете вы все, мои друзья, если я открою вам, что, именно сегодня Август, которому известна моя любовь к его дочери, поручил мне перевезти ее с острова Пандатарии в Реджию?
– О! – воскликнули все, пораженные этой новостью, а Овидий, вскочил даже на ноги от удивления.
– А ты, Публий Овидий Назон, что скажешь ты еще, если я прибавлю, что Ливия Августа, именно она сама, просила своего супруга о том, чтобы и ты сопровождал меня в этой поездке?
– Непостижимо! – заметил взволнованным голосом поэт, сердце которого при этом известии забилось сильнее.
– Но, быть может, ты пожелаешь ехать со мной? – спросил его с улыбкой Фабий.
– Чтобы я не пожелал? Подай мне только знак, о Фабий, и я последую за тобой до самых геркулесовых столбов.
– Но, разумеется, не ради меня одного, не правда ли? – и Фабий насмешливо сощурил глаза.
– И ради тебя, и…
– И ради цезаря, хочешь ты сказать?
– Поспеши же с приготовлениями к отъезду.
Марция, добрейшая Марция, довольная счастливой судьбой поэта, сказала в свою очередь:
– Ты, Публий Овидий, был совершенно не прав в своем суждении о Ливии Августе, которая, как мне кажется, доверяет тебе и уважает тебя. Как мог ты думать, что умная Ливия Друзилла забыла сладкие звуки твоей лиры, умерявшие ее горе после смерти Друза Нерона?
Проперций, поднявшись со своего места, подошел к Овидию и, пожимая его правую руку, напомнил ему его собственный стих:
Судьбе любовника ее судьбу вручают.
– Лишь бы, – возразил Овидий, – не оправдалась на мне вторая строчка этого двустишия:
Какой неравный бой!
Страшусь быть побежденным!
Но, заметив, что Тимаген александрийский и Федр как бы не разделяют общей радости и намерены поздравить его, оставаясь молча на своих местах, он подошел к первому из них и сказал:
– Что думаешь ты обо всем этом, Тимаген?
– Я скажу тебе, – отвечал этот сурово, – словами Публия Вергилия Маррона: бойся Данаев и их даров.
– А я тебе отвечу своим способом, – сказал Федр, когда Овидий обратился к нему с вопрошающим взглядом. – Выслушай следующую басенку Эзопа и заруби ее себе на память:
Телочка, коза, овца и лев
Не доверяйся тем, кто посильней тебя!
К примеру приведу и басенку такую:
Однажды телочка, коза и смирная овечка
В лесу с могучим львом затеяли дружить.
Случилось как то раз им всем поймать оленя,
И начал так добычу лев делить:
Как лев часть первую себе я оставляю,
По праву сильного, вторую отрываю,
Я значу больше вас – и третья часть моя,
Четвертую ж кто тронет часть, моих когтей тот бойся.
Таким-то образом, над правдой издеваясь,
Добычей общею лев смело завладел.[150]
И Федр повернулся к нему спиной, не прибавив к сказанной им басне никаких разъяснений.
Но Овидий, под влиянием волновавшего его в эту минуту чувства, не стал доискиваться морали этой басни, приписывая недоверие ее автора его сарказму и резкому характеру; он был занят одной мыслью – увидеть поскорее свою Коринну.
Вместе с тем он торопился сообщить все это жене Луция Эмилия Павла, и с этой целью отправился в храм Изиды.
Когда поэт, будучи введен к Юлии, увидел там Деция Силана и Мунация Фауста, то лицо его приняло озабоченное и строгое выражение, так как в эту минуту он вспомнил то, что говорилось в городе о разврате, совершаемом в стенах этого храма; равным образом вспомнил и то, что сказал Федр на вечере Фабия Максима, а именно, что жене Луция Эмилия Павла следует вести себя осторожнее, чтобы избежать судьбы своей матери. Под влиянием этих мыслей Овидий готовился сделать Юлии выговор, но она, питавшая к нему дочернее чувство, заметив его неудовольствие и желая смягчить его, встретила поэта его же стихом, сказанным ею при том с обворожительной улыбкой:
Не спрашивай о том, что делается тут
Вблизи Богини льна.[151]
Такой выходкой хитрая красавица обезоружила поэта, затем, со свойственной ей развязностью, она продолжала:
– Публий Назон! Наш друг, Деций Силан, преследуя цель, о которой шла речь на твоей вилле, привел ко мне Мунация Фауста, навклера, и вместе с тем члена одной из знаменитых фамилий Помпеи: он готов содействовать осуществлению плана, задуманного Луцием Авдазием.
Овидий, затаив в своей душе неудовольствие и упрeK, готовый было слететь с его уст, обратился тут кДецию Силану со следующим вопросом:
– А куда лежит твой путь, Деций?
– В Тирренское море, а оттуда в греческие воды.
– А когда отправляешься?