лена, начинается индивидуалистическая фаза. Сначала может появиться впечатление, что ценности личности сохранились и, наоборот, признаны, потому что центр, так сказать, переместился ближе к внешней стороне. Это и есть позиция, свойственная культурному гуманизму и аналогичным явлениям, изученным нами в другом месте. Но когда существует только этот критерий — то есть без отсылки к традиции, к дистанции и не только земным перспективам, к стремлению к безусловному, — то при защите ценности личности прибегают к различным шатким и неустойчивым способам, потому что речь идёт не больше чем об остатке, а глубоких корней и силы изначального уже нет. Это, впрочем, кажется довольно ясным в последние времена: индивидуализм заканчивается пустотой субъективизма и эстетства, и западному либерализму приходится постепенно отступать, с зыбкой возможностью реванша, перед влияниями обезличенного, коллективистского, общественного или механицистского характера. Усугубляющая всё это доктрина «сверхчеловека», особенно в смысле д’Аннуцио, является последним эхом предыдущей переходной фазы, которая в определённом смысле ведёт своё происхождение из мировоззрения, свойственного Возрождению.
В случае «аутизма», то есть чрезвычайного состояния индивидуалистического Я и его самонадеянности, очевидно падение уровня и отклонение от высших, мужественных и созидательных ценностей истинной личности. Там, где действительно существует величие личности, видно больше произведение, чем автор; больше действие, чем действующий; больше монументальное, традиционное и объективное, чем «лирическое», «оригинальное» и «субъективное». Классический мир является дорийским, а не гуманистическим и романтическим. Здесь имеющее отношение к человеку представляет наготу и чистоту природных вещей: в истории, в искусстве, в политике, в аскезе, во всех степенях существования. Можно привести пример той же активной анонимности средневекового ремесла—ибо, например, почти ни один из великих соборов готического периода, несущих определённые знаки безукоризненного искусства и строгой духовной, если даже не инициатической, традиции, не имеет переданного имени автора. Можно вспомнить также о специфических формах Древнего Рима, из–за которых историк с полным основанием может называть древнеримскую цивилизацию «цивилизацией анонимных героев». В других культурах тот же стиль анонимности осуществлялся также и в области спекулятивной мысли, и он казался отмеченным именем индивида. Впрочем, разве не значительна частота обычая оставления собственного имени, согласно тому пониманию, что здесь идёт речь об индивиде только в такой функции или призвании, где личность называется согласно высшему обязательству? Также и в области героизма, в противоположность романтической концепции «славы», можно вспомнить то, что ещё принц Евгений Савойский говорил своим офицерам в момент опасности—что у них есть право на жизнь только в том случае, если они умеют подать другим пример, но они должны делать это так просто и естественно, чтобы никто потом не мог их этим попрекать.
Но при рассмотрении всего этого стихийно спрашиваешь себя, принадлежит ли это только одной ментальности, чтобы можно было с полным правом называть его только европейским? Это сомнительно, и тезис «европейской традиции личности», конечно же, не может быть подтверждён. Придерживаясь этого тезиса, положительное в опасной степени смешивают с отрицательным. Верно, что специфически европейский характер направления истории культуры состоит во всём том, где подчёркивается «оригинальность» отдельного человека, где его субъективность, его «человечность», его мысль находится на первом плане; согласно такой историографии, «свободная творческая личность» в своей типичности определила европейское наследие и была специфическим завоеванием нашей позднейшей цивилизации. То, что здесь мы остаётся в области переходных форм, практически не учитывается.
Можно пояснить, что происходит в случае типичности. Типичность отмечает точку встречи между личностью и сверхличностью; предел, соответствующий её совершенной «форме». Возможно, в терминах платонизма эта точка зрения более очевидна. Личность прекращает быть маской — и, таким образом, также и «личностью» в узком и ограниченном смысле — там, где она полностью воплощает соответствующую идею, закон, функцию, и относится к значению, освещающему её и делающему её выразительной в более обширном контексте. В таком случае уже нельзя говорить об индивиде. Индивид исчезает, он начинает выражать то, что многие другие выражают несовершенно; в данном же случае это совершенство достигнуто. Индивид становится именно «типичным», что эквивалентно «сверхличностному». В силу дальневосточной максимы «абсолютное Имя уже не является именем» он также становится анонимным. И традиционность в высшем смысле — это своего рода миропомазание такой анонимностью или подготовка к ней в определённой культурной сфере. Было можно бы говорить также о универсализации и этернализации (овечноствлении, eternizzazione) личности: но у таких выражений есть один недостаток — они слишком часто используются в абстрактном философском или религиозном смысле, что делает реальный смысл ситуации малопонятным. Его лучше рассматривать в основном в терминах надындивидуального принципа и в себе самом; это больше–чем–человеческий принцип, который остаётся осведомлённым о своей природе и от своей «части» (своей «личности») восходит к совершенству «объективного» действия, полностью осуществлённого и соответствующего своей «идее» (в платоновском смысле) и своему значению.
Таким образом, видно, что существуют две концепции безличностности, между которыми существует связь по аналогии и в то же время оппозиция: одна в человеке является низшей, а другая высшей, одна принимает за предел индивида в бесформенности численного и одинакового единства, которое, умножаясь, производит анонимную массу; другая же — это типичная кульминация суверенного существа, «абсолютного человека».
И теперь можно видеть, как обстоят дела с «защитой личности» в сегодняшнем мире. И нужно спросить себя: полезно ли в целом выделять «ценности личности» в конценциональном смысле, или же лучше определить опасные искажения, которые в Европе во многих случаях объединились в таких ценностях? Очевидно, что это приводит к проблемам, как общим, так и специфическим, касающимся различных областей современной жизни и культуры—проблемам, которые здесь мы не можем рассматривать. Определённо, что сегодня из–за неотвратимого процесса отбора промежуточных форм ритмы ускоряются, и всё говорит нам, что личность, которая сможет поддерживать себя и, возможно, развивать формы нового стиля, нового поведения, будет способна полностью освободиться от индивидуалистических отношений и объединиться в сверхличностном. Напротив, господствующее и сегодня всё более угрожающее течение связано со стремящимися подорвать личность силами, которые уже нельзя сдержать при помощи простой защиты личности в гуманистическом, либеральном или буржуазном смысле, и которые стремятся вести человека с уровня личности далее в нисходящем направлении.
Personalità ed impersonalità //Ordine Nuovo, май 1956 г.
ЧЕГО ХОЧЕТ ИСПАНСКИЙ ФАЛАНГИЗМ
В то время как все с живым интересом наблюдают за фазами гражданской войны в Испании, идеи, которые как раз и оживляют восстание испанских национальных сил против коммунизма, не настолько известны — в том числе и потому, что многие думают, что в революциях реальная идеологическая фаза всегда развивается в последующем периоде.
Мы же не придерживаемся этого мнения, полагая, что лучший солдат — это солдат, сражающийся с точным знанием своего дела, и что идеи, хотя бы предчувствуемые или понимаемые смутно и интуитивно, а не чётко сформулированные, являются первичной реальностью во всяком действительно важном историческом перевороте. Таким образом, мы признательны Альберто Лукини, благодаря которому нам стала известна доктринальная программа одной из основных испанских националистических тенденций — так называемой «испанской фаланги», явленная в живых и ясных словах в действительно поразительном и почти что волшебном из–за его силы, точности и удачной импровизации стиле перевода (Falangisti spagnoli, Beltrami, Firenze, 1936). Речь идёт об общем заявлении политических убеждений, формулировкой которых, видимо, мы обязаны Хосе Антонио Примо де Ривера или писателю Гименесу Кабалеро. Эта программа почти что изумила нас из–за богатства её духовного содержания, так что мы считаем очень уместным представить её итальянской публике, кратко изложив её смысл.
Первое. Ни языкового, ни этнического, ни территориального единства недостаточно, чтобы дать идее нации её истинное содержание. «Нация—это предопределённое, космическое единство». Таковым, как утверждается, является и Испания: единство, судьба, «сущность, существующая в каждом человеке, классе или коллективе, в котором она осуществляется», но также и «сложное количество, следующее из их соединения». То есть, речь идёт о духовной и превосходящей нацию идее, противопоставленной всякому коллективизму — справа или слева — и всякому механицизму. «Истинная сущность собственной и безукоризненной истины, живая и суверенная реальность, Испания, соответственно, стремится к своей определённой цели». В это отношении говорится не только о «полном возврате к мировому духовному сотрудничеству», но также и об «универсальной миссии Испании», создании «нового мира», учитывая «солнечное единство», представленное Испанией. Впрочем, эта последняя тема, будучи спорной, остаётся только лишь свидетельством добрых намерений.
Что Испания может сегодня, а также и завтра, сказать в области универсальной идеи, действительно, не очень ясно. Но здесь присутствует точное логическое следствие. Нельзя по–настоящему признавать духовную идею нации, инстинктивно не превзойдя партикуляризм, не понимая её как принцип наднациональной духовной организации — таким образом, имеющей универсальную ценность: даже тогда, когда мало что можно сделать, чтобы придать такому требованию конкретную и действенную форму. И наоборот: всякое партикуляристичное ограничение национальной идеи нужно всегда обвинять в скрытом материализме или коллективизме.