– Все правильно, Адриан, все мы рабы.
Мое имя, произнесенное на чужом языке, прозвучало как обвинение и заставило меня вздрогнуть. Я чувствовал на себе взгляд двух нечеловеческих глаз и еще бесчисленного множества искусственных глаз на стенах и потолке, которыми настоящее и будущее человечества смотрит на меня. Я понимал, что не мог отступить. Не имел права. В тот момент я был не самим собой, а олицетворением человеческой расы, говорившим от имени всех с Уванари, которое говорило от имени своего народа. Человечество не может отступить, и не важно, что чувствовал при этом сам Адриан.
Как бы ни хотелось мне изучить философию существа с таким непохожим на человеческий разумом, но я получил задание и должен был его выполнить. Как сказало Уванари, я был в каком-то смысле рабом. Хорошим префектом. Я прочистил горло.
– Они хотят, чтобы ты сообщило им что-нибудь. Если ты расскажешь, они прекратят все это. И вылечат тебя. Они могут приживить твои пальцы.
Я не знал, как сказать слово «приживить» по-сьельсински, и потратил добрых десять секунд на поиски обходного пути. В конце концов я остановился на слове caenuri, тоже означавшем «лечить».
– Прошу тебя, скажи! Кто ваш вождь? Ваш aeta.
Это слово обычно переводят как «принц», но этимологически оно связано со словами «создатель», «владелец» и «хозяин».
– Я устало говорить с тобой, Адриан.
Существо отвернулось и закрыло глаза.
Хотя руки его были растянуты в стороны, катары закрепили свою жертву на регулируемом кресте в сидячем положении, набросив одеяло на грязное обнаженное тело ичакты. Оно сидело, раскинув руки и отвернув лицо. Сидело и молчало. В детстве я читал о святых мучениках в древних религиях, мужчинах и женщинах, замученных до смерти за непоколебимую веру в ныне забытых богов. Капелла заимствовала этот образ для поклонения героям, посвятившим свои жизни Империи либо пожертвовавшим жизнью ради нее. Образ человека, привязанного к дереву или кресту, обратившего к небесам лицо, исполненное не боли, а тихой набожности. Демонический облик ксенобита с белыми костяными рогами казался почти оскорбительной пародией. Почти богохульством, даже для того, кто, как и я, не собирался молиться.
– Ты должно сообщить нам что-нибудь.
– Все, что мне осталось сделать, это умереть, – сказало Уванари, и я почти услышал, как Гибсон осуждает существо за театральность, как когда-то меня самого. – Я совершило ошибку, когда решило сдаться. Я знало, к чему это приведет.
Я смотрел на его ожоги, засохшую кровь на пальцах и полоски содранной кожи.
– Тогда почему же ты это сделало?
– По той самой причине, которую ты назвал.
То, что сделало затем существо, я не забуду никогда, это движение, словно лазерным лучом, отпечатано в моей памяти. Оно покачало головой. Не вытягивая шею, что обычно обозначало у сьельсинов «нет» или «да», а чисто человеческим жестом, которому, вероятно, научилось, разговаривая со мной.
– Это не моя война, так же как и не твоя. Мы получили ее в наследство, как и вы. Когда ты об этом заговорил, я осмелилось на надежду.
– Есть одно высказывание, – я выпрямил спину и выставил вперед подбородок, – мой учитель говорил, что надежда – это дым.
Не знаю, что заставило сьельсина медлить с ответом – раздумья или боль.
– Похоже, оно было мудрецом.
– Он, – поправил я.
Сьельсин с шумом выдохнул воздух через косые носовые разрезы, а я продолжил:
– Ичакта Уванари, я хочу вернуть тебя к твоему народу. К твоему аэте.
«К твоему хозяину? Владельцу? Создателю?»
Что за огонь вспыхнул в глазах Уванари? Надежда?
«Надежда – это дым», – прошептал мне в ухо голос Гибсона. Часть моей души.
Уванари подняло глаза к потолку и сказало, словно обращаясь к невидимым наблюдателям – инквизиторам, логофетам – или, возможно, еще более невидимым и неслышимым богам:
– К моему народу? После всего, что сделал твой народ? Думаешь, мой хозяин поблагодарит тебя за это?
Оно попыталось пошевелить ободранной рукой в электромагнитном фиксаторе.
– Мне показалось, ты говорило, что вы рабы. Дорого ли стоят ваши жизни для твоего хозяина? – Я повернул вопрос в другую сторону, словно нож в ране. – Насколько больше они будут стоить после сделки с нами?
– Мы kasamnte, – прошипело существо. – Никто. Ты можешь это понять? Даже Танаран для него ничего не значит.
Я перестал медленно обходить кругом наклонный крест сьельсина и остановился, опустив руки. Какое-то время только струйки пара от нашего дыхания поднимались вверх. В этой фразе было столько неясного, что услышь я ее на уроке Гибсона, обязательно попросил бы учителя повторить сказанное. Танаран? Я отложил в сторону все, что касалось Танарана, и сосредоточился на построении предложения. «Для него». Уванари явно применило активную форму: o-kousun. Но это был объект действия, и поэтому здесь следовало ожидать нейтральной. Фраза казалась поврежденной, как сломанный зуб.
– Для него? – переспросил я.
Уванари не ответило, даже не посмотрело на меня. В этот момент инквизитор Агари ударила бы его шокером, или сорвала бы с него одеяло, или приказала вырвать ему клещами еще один зуб или коготь. Но я не был инквизитором Агари.
– Кого ты имело в виду? Своего хозяина? Вашего аэту?
– Моего…
Уванари стиснуло зубы и закрутило головой в знак отрицания. «Нет».
Я решил зайти с другой стороны:
– А почему ты так сказало про Танарана? – («Даже Танаран для него ничего не значит». Hejato Tanaran higatseyu ti-kousun.) – Кто он такой?
Беспокойно покусывая ноготь большого пальца, я вспомнил молодого сьельсина, одетого не в доспехи, как Уванари и все остальные солдаты, а в легкое черно-зеленое платье.
– Танаран – аэта?
– Танаран? – Уванари едва не рассмеялось, слегка заторможенно под действием болеутоляющего. – Нет, Танаран – baetan.
Я удивленно заморгал и откусил край ногтя:
– Корень?
– Ты можешь убить меня, Адриан? – донеслись, будто бы из ниоткуда, слова, совершенно не связанные с тем, о чем мы говорили прежде, но перевешивающие все, что произошло в этот день. Все, что подталкивало меня к этому… этому…
Я взглянул на сьельсина из-под длинных прямых волос. Уванари смотрело на меня, его нечеловеческое лицо было напряженным и бледным, как молоко. Один из рогов сломался, и не очень ровно – остался лишь зазубренный обломок. Я каким-то образом не замечал этого раньше, стоя, словно призрак, в углу этой камеры на каждом допросе. Нет, не как призрак – как деймон, такая же машина, какие соплеменники Валки используют для перевода.
– Biqa o-okarin ne? – переспросил я («Убить тебя?»). – Я не могу тебя убить. И что ты говорил про Танарана?
– Оно станет… может когда-нибудь стать аэтой, – ответило Уванари и сменило тему. – Ты должен убить меня. Это выход. Если тебе действительно жаль, это единственный выход.
Холодный камень застрял у меня в горле, холодный, твердый, мертвый уголек, без огня искупления, о котором говорится в древних легендах. Он мешал мне говорить, тем более – с Уванари. Я сумел подобрать слова только на галстани:
– Я хотел помочь. Хотел… сделать лучше…
Пол блестел, как лезвие ножа, потертый, исцарапанный, вычищенный. Сколько людей окончили жизнь в этой камере, зачеркнув прошлое и будущее своей истории?
– …Это моя вина.
Вот что имел в виду Гибсон, говоря об уродстве мира.
Переключившись на язык сьельсинов, я сказал:
– Я не могу это сделать.
– Ты должен. Это ndaktu.
«Милосердие». Нет, своего рода ритуальное милосердие. Я попытался вспомнить точное значение слова с почти юридическим смыслом и снова спросил:
– Уванари, где находится ваш флот? Где твой народ?
Оно отрицательно покрутило головой, казалось, на грани истерики:
– Нет, нет.
– Я хочу установить контакт с ними. Должен быть какой-то способ. Способ, при котором они ничем не будут рисковать. Я хочу, чтобы ты, и Танаран, и все остальные вернулись домой. Честное слово.
Я не был лжецом, ситуация заставляла меня стать им. Что бы я ни сделал, что бы ни узнал – все это обязательно будет извращено. Мне вспомнились последние слова одного древнего генерала, смысл которых затерялся во времени или же и вовсе никогда не был по-настоящему понят: «Как же я выйду из этого лабиринта?»[28] Но я продолжал идти, подобно Тесею: только вперед, только вниз, ни разу не свернув влево или вправо. Я был частью этого ужаса, как лис бывает частью охоты, а кролик – частью собачьих бегов. Я искал выход, прекрасно понимая, что все сказанное и сделанное мной они обратят в свою пользу. Но мог ли я поступить иначе?
Ичакта сплюнул на решетку у основания креста:
– Я не предам свой народ. Не отдам его тебе, yukajjimn.
– Это нужно понимать как «паразит»? – пробормотал я на галстани.
Разочарованный поражением, я опустил голову и потер глаза. Мы больше не обращались друг к другу по имени. Однако одно я все-таки для себя уяснил: мне нужно поговорить с Танараном, а не с Унавари. И я собрался уходить.
– Подожди, – сказал сьельсин.
Я остановился уже на полпути к двери.
– …Его зовут Араната.
– Кого? – спросил я и сам понял, о ком говорит Уванари.
– Моего хозяина, – ответил капитан; оно опять использовало активную форму – о ком еще могла идти речь? – Араната Отиоло. Ты не найдешь его. Но… может быть, теперь ты остановишься?
Обернувшись к узнику, я спросил:
– Значит, ты готово помочь нам? Готово рассказать, где искать твой народ?
На мгновение в камере повисло молчание, ужасающее, как смерть звезд. А затем существо ответило:
– Нет. Я не могу сказать. Я не знаю. Мы все время странствуем.
– У тебя должен быть какой-то способ вернуться домой, – недоверчиво проговорил я.
– Нет, – оно отрицательно закрутило головой, – veih. Нет.
– Тогда я не могу остановиться.
Что бы ни поведало нам Уванари, я все равно не мог остановиться. Не мог остановить тех, других.