Империя туч — страница 11 из 36

Разминувшись, они глядят через левое плечо.

Невысказанные слова – камни тоже гибнут без следа в Море Туч.

Которое бушует и разглаживается, разглаживается и бушует.



鹿

павильон кричащего оленя


Дражайшая моя супруга!

В шепоте вееров, в стуке каблуков, в трелях стекла, в крике шелка продвигается слава бедного народа.

Скажут, что мы игрались войной.


Дражайшая моя супруга! Верю, что это мое письмо застанет Тебя в здравии и улыбке. Проходит девятый год моей работы для Империи Ниппон, и я вспоминаю тебя бледнеющей фигурой с фотографии. Глобальные расстояния делают непрактичными возвращения-визиты, а разве можем ли мы быть дальше друг от друга, теперь уже вся Земля между нами, и все же. Пиши мне. Пиши мне, умоляю.

Меня весьма тронуло то, что ты сообщила про Якуба. (Эзав здоров, растет в силе духа и учится; прилагаю фотографический портрет). Ты не должна была позволять ему мешаться в какие-либо политические игры. Пускай лучше путешествует по свету. Пускай в Париже свяжется с М. Готье, являющимся полномочным представителем пана В., и который, как правило, может связаться с ним по телеграфу. Франция, находясь ныне под властью масонов, не способствует чужим тайным и заговорщическим движениям.

Капиталом от заславского имения распорядись, как мы говорили. Здесь мне не нужны крупные фонды, тем более, когда вступят в силу патенты на мое имя, что проявится, как только наши работы станут явными для всего мира, что, к сожалению, будет означать войну. Читай в газетах о распрях Ниппон с царством Романовых, тут оно и выйдет наше быть или не быть. Потом все уже будет по-другому.

Послезавтра мы выезжаем в Токио, по приглашению двора. Напишу Тебе обо всем. Не удивляйся крупным буквам и неаккуратному письму. Никак здесь мне не удается заказать здесь более подходящие очки, и эти мои gribouillage (каракули - фр.) становятся все более

"Пишешь". ""Нет, войди, присядь". "Адмирал Энамото выразил согласие". "Ты ведь не подданный микадо, сын". "И со всей уверенностью не являюсь подданным царя".

В кабинете Юлиана Охоцкого на первом этаже Врат Туманов, сын Эзав собирает силы, чтобы задать тяжелый вопрос. Отец поглядывает на него над стеклами очков.

"Я дал ей свободное время до ужина. Спешить нет смысла". "Что?". "Тебе двадцать два года, сколько европейских девушек ты здесь видишь? Сколько девушек вообще найдешь в Имперской Академии? Тебя следовало отослать уже давно".

Эзав разбит. Он собирал в себе силы для совершенно других откровений. Портсигар выпадает у него из руки.

Доктор Охоцкий отворачивается на стуле от стола, выпрямляет больную ногу. Он глядит на сына через стекла и над ними, словно бы сравнивает картинки. Эзав запустил усы и короткую бородку, по моде японских офицеров. Он носит темно-синий мундир Императорского Флота Неба, только без знаков отличия, только лишь с вышитой эмблемой золотой хризантемы в Солнце и близнецами-журавлями на воротнике: сигнатура пилота haku tetsu tamasi. Покрой и материал делают его еще более худощавым. А, может, он и вправду похудел.

Наконец-то закуривает папиросу. "Мать в письмах желает меня сватать?". "Нет, сам вижу".

Они выглядывают через окно на Вербовые Вершины. Продолжаются тренировки Первой Эскадры Неба. Самка-богомол лейтенанта Хане срезает в скашивающем полете верхушки сосен. Зависнув на пару секунд в апогее дуги, она сверкает очередями выстрелов из мелкокалиберной пушечки. Люди из Эскадрона Казе на ее стабилизаторах нарисовали огромные мандалы с вулканом Окачи в качестве axis mundi.

Затягиваясь папиросой. "Это уже, самое большее, несколько месяцев. Россия и не собирается уходить из Маньчжурии. Они не отвечают даже на дипломатические ноты". "Ты не желаешь о ней говорить". "А не о чем".

Отец Охоцкий машинально перебирает старые письма из Европы. Для них у него имеется высокая из лака, на десятки, сотни писем, перевязанных зеленым атласом в аккуратные пакеты.

"Женщины всегда вставали на пути моих личных амбиций. Я думал: зачем жениться? Бедную жену я не прокормлю; богатая втянет меня в сибаритство, и всякая – могила для моих планов. Денежную проблему Стах разрешил, только ведь я не ошибался. Для меня нужна была какая-то странная женщина, которая бы работала со мной в лаборатории. Я не умею жить с женщинами. Не умею жить с твоей матерью. Ты не высказываешься правдиво в словах бесед, пускай даже откровенных и продуманных, когда живешь так вот, тело в тело. Правдиво высказываешься в балагане домашних мелочей, в ауре нетерпеливости, в настроении руки, передающей тебе соль или сахар, в усталости банальностью. Я для этого не годился. Тогда, зачем женился? Мы не познали никакой близости в нашей близости. Нет, слушай! Я выезжал на свои научные предприятия, чтобы, не желая того, не причинить вреда. И я был откровенен даже перед собой: что убегаю от твоей матери. Сюда я тоже сбежал. Какой вызов! Какой шанс! Но, говоря по правде, сбежал! И пишу письма. Мы пишем друг другу письма. И это письма мужа жене, жены – мужу. Похоже, бывают и такие супружества: истинные в рассказах о супружестве. В записи, не в переживании. И она тоже, похоже, предпочитает иметь меня на бумаге. Когда мы высказываемся друг перед другом округлыми предложениями, чего не пережили лично. Погоди. Зачем я все это тебе говорю. Пока что вижк, что с тобой наоборот. Ты ничего не выскажешь. Даже не подумаешь. И сейчас ты прилагаешь столько сил, чтобы думать вокруг того, что отец столь откровенно подает кулаком в лицо. Ты живешь с нею день в день, сколько уже лет? Вы познали друг друга. Имеете эту близость. Это пережитая правда. И что ты с ней собираешься делать? Ничего не собираешься, вижу. Вы не высказались даже в отношении себя самих. Поверь мне, перед тобой нет бесконечности. Все умирает. В седой старости будешь писать какое-то письмо, завещание, воспоминание, и на краткий миг на дне сердца вспыхнет у тебя ужасная горечь, такой нервный плач, что ты будешь готов ударить себя ножом в грудь, лишь бы перестало. Перестанет. И то будет весь рассказ о твоем супружестве. Годами в твоей руке было самое драгоценное сокровище против черного одиночества, и ты не обдумал, не проговорился даже словом. Все прошло. Ладно, иди, играйся в войну".


В шепоте вееров, в стуке каблуков, в трели стекла, в крике шелка продвигается слава бедного народа. Сановники и аристократы, чужестранцы и японцы, одетые словно чужестранцы, мужчины и женщины, а между ними – тот, которого нет, который не пришел, и все обязаны были бы ожидать, что не придет, и к которому, тем не менее, обращают головы, снижают голос, водят пустым взглядом. Нет tennō. Надвигается война.

Кийоко продвигается по представительскому залу "Отеля Империал" рядом с доктором О Хо Кий; он во фраке, ослепляющим белой накрахмаленной грудью; она в платье из желтого и бордового шелка, выполненном в соответствии с проектом из прошлогоднего парижского модного журнала. Вокруг белых плеч Кийоко – облако шарфа из тафты.

Никто ее месяцами и годами не обучал походке и жестам европейской дамы. Каждое движение она выполняет, словно бы только что его придумала и впервые представляла всему свету. Никто не обучал ее позам и минам благородной скуки.

Скука, скука – вот знак высшей жизни. Кийоко видит на лицах этих господ и дам совсем недавно ободранных от ранга даймё благородную муку бесконечной усталости миром и людьми. Эта мина, эта усталость – думает Кийоко – это то же самое, когда, в соответствии с предыдущей придворной модой, зубы окрашивали в черный цвет. Красиво и благородно было представлять другим внутренний кариес – только ты не желал иметь кариеса. Кийоко прячет за веером и выражение лица, и смех, и зубы.

Никто и никогда не мог бы обвинить ее во вредной привычке скуки. Беспретенциозным любопытством она выдает наивность, недостойную тысячелетних мудрецов.

Это впервые она покинула сичо Окачи. Покинула Хоккайдо. Открыла ошеломительное бездушие большого города. Открыла рафинированный снобизм салонов. Увидела уличное движение Токио. Ездила на трамвае. Ночью слушала океанский шум двух миллионов дыханий. Не имея возможности заснуть на мягком матрасе гостиничной кровати.

Все это словно бы специально ожидало ее. Как же не радоваться жизнью, день за днем маркированной новыми чудесами! Слуги в парчовых ливреях "Империала" появляются по первому знаку веера из-под расположенных непрерывно арок гостиницы, по знаку того же веера отступают в тень.

В гостиницу они заехали на двуколке, и сразу же их подхватил водоворот этикета, поклонов, вежливых жестов, приветствий, презентаций. Кийоко поворачивает голову. Кийоко трясет головой. Титулы и фамилии бренчат цветами древнего фарфора.

"Даже и не пытайся стенографировать". "А что я здесь делаю!". "Сопровождаешь". Он смеется, они смеются.

Платье, туфельки, бижутерию (Кийоко подозревает, что самая настоящая), даже макияж – за все это она должна благодарить супругу доктора Ака.

Подав Кийоко правую руку, левой гайкокудзин сильно опирается на трость. Именно так вошли они в ряд зеркал и под люстры.

Никто не обратил на них внимания. Дюжины пар, армии лакеев и официантов, дамы и юные дочери этих дам, бароны, графы и виконты kazoku, мундиры армии и мундиры флота, блеск очков и моноклей, высокие прически, одуряющее цунами духов. Языки: французский, японский, немецкий, английский, голландский, китайский, португальский.

В шепоте вееров, в стуке каблуков, в трелях стекла, в крике шелка.

"Шесть тысяч иен дохода, и им еще этого мало".

"Император вновь поменяет календарь и так сэкономит на ежемесячных зарплатах, ха!".

"У Тейкокуто уже имеется готовое постановление. Словно бы наплевали на могилу Сайго".

"До тех пор, пока "Касуга" и "Ниссин" не доберутся из Италии в Сингапур, войну мы не объявим".

"А был ли приглашен барон Розен?".

"А потом видели, как она после полуночи выходит из дома полковника".