Ты был. Ты есть. Ты будешь.
Вот Твоя Империя".
Из жизни она ушла через несколько недель после смерти императора Мейдзи.
Тебя предаст слепая честность бумаги. Ты затрешь следы. Перекупишь свидетелей. Захоронишь доказательства. Но и так выскользнет из бюрократического зажима один забытый документ, копия с копии, приложение к приложению.
Кийоко вскрывает письмо из Генерального Бюро shichō Окачи, отмеченное печатью налогового управления. Инспектор Номура требует объяснений по вопросу задолженностей в оплате за принадлежащие Кийоко земли и концессии по эксплуатации земельных ресурсов. Задолженность составляет более семисот тысяч иен.
Кийоко ценит шутку осеннего утра и смеется письму.
И забывает о нем. Вспоминает через месяц.
В конторе.
"Да нет же, не ошибка. Пожалуйста, уважаемая госпожа, проверьте сами". "Это не мои знаки[9]". "Простите, госпожа, все в соответствии с законом. Объекты недвижимости принадлежали господину Айго".
В суде.
"Наши архивы содержат документы времен войны boshin и учреждения Бюро Колонизации Хоккайдо. Вот реестр земельных трансакций господина Айго". "Весьма извиняюсь, но в течение всех лет после смерти господина Айго и матери я не получала какого-либо письма, никаких сведений о необходимости заплатить налог". "Поскольку полномочным распорядителем и владельцем всех ипотек является, вот, господин Ака, а не фирма Онся Недвижимость. Кто-то, по-видимому, неправильно адресовал последние письма-напоминания. Просим прощения".
В кабинете доктора Ака.
"Курода Кийотака не мог осуществлять закупок на собственное имя. Ты не помнишь этого, Кийоко, скандал порушил множество карьер, чуть ли не привел к свержению правительства. Понятное дело, ни до какой коррупции дело не дошло – но нам пришлось принять этот позор в смирении, молча отправиться в изгнание. Меня бы тоже использовали для уничтожения своих благодетелей, если бы позволил себе подобную неосторожность. И я разработал договора с уважаемыми лицами, проживающими здесь много лет. С господином Айго и другими. С семьями tondenhei, поселенными здесь еще перед твоей семьей, которых помиловали от бесчестия. Это они осуществляли закупки. Тихонько. С чувством. Не привлекая внимания Кайтакуси".
Лысый старичок в маленьких очках без оправы. Кожа – кости – память.
За письменным столом – сосновой столешнице, прикрепленной винтами к Железу Духа.
На кресле – футоне сидения без ножек.
Под звездами – электрическими лампочками в пауке tetsu tamasi.
Кольца и перстни Духа обременяют старческие пальцы.
Лишь глаза в глубоких провалах черепа движутся, благодаря внутренней его силе.
За спиной старичка – белый флаг Onsha Gurūpu с девизом компании в такегаки.
"Была ли моя мать частью договора с господином Айго?". "Кийоко!". "Была ли моя работа в Долинах часть. Плана?". "Кийоко!". "Я докладывала вам сплетни и слухи из Долин, не зная, что докладываю и доношу. Все опережающие сведения о направлениях развития технологии tetsu tamasi".
Лысый старичок в маленьких очках без оправы. Губы коричневые от никотина. Белый носовой платок – холодное пламя сердца черного костюма.
Он подвигает к Кийоко на подпись давно уже приготовленный документ.
В доме доктора Ака живут жизнью западных варваров.
無
心
без мысли
Однажды она обрезала себе волосы, выбросила книги и отправилась в горы.
Захлебнувшаяся.
Женщины пишут мир по слуху.
Однажды она обрезала себе волосы, выбросила книги и отправилась в горы.
Опираясь на посохе, выше нее самой.
Тихо смеясь, засмотревшись в Солнце.
И проходит год.
А потом и второй.
Юристы Онся принимают решение о признании Кийоко умершей. Заходят в дом над водопадом. Стучат в дверь. Оставляют конверты, набухшие письмами из суда.
Все знают, что бабку Кийоко пожрали медведи.
Все знают, что бабка Кийоко заблудилась в тучах.
Проходят годы.
В дом над водопадом заходят дети и дети детей. Они распознают водопад. Распознают дом. Все возбуждены загадкой. Все светятся конфетными зорями воображения.
Тем летом, летом рождения четвертого сына императора Хирохито и вывода Имперского Оборонительного Вала Духа на стационарную орбиту, трое детей, пребывающих в Окачи на каникулах, отправляются за Вербовые Вершины на поиски бабки Кийоко. Надвигается ункаи. Дети не возвращаются.
Полиция из Окачи просит помощи кадетов Неба из Onsha Honkyo. Над тучами и лесами кружат рои аэроматов. Над вершинами и перевалами Хоккайдо каплями собирается темнота. Ункаи уплотняется жирным мраком. Через него электрические глаза Неба не пробьются.
Детей так никогда и не обнаружили.
Зато обнаружили немую старуху с гнездом красного мха в левом ухе и воспалением кости, выкручивающим руку в птичий коготь. На вопросы она не отвечает, только когтем правой руки чертит болезненные фигуры. В тростниковой хижине, над ручьем, шелестящим стальными отражениями и рыбьей чешуей.
В глубине хижины – вроде как спальное место, вроде как вольер.
За хижиной – закопанные кости одно-, двухлетних медвежат.
Она их разводила. Кормила. Воспитывала. И – поедала.
Ее переправили в губернаторский госпиталь подпрефектуры, провели несколько операций, нафаршировали антибиотиками. Кормили посредством капельницы.
Она лежит на высокой кровати у окна верхней тучи госпиталя и с неприличной жадностью подглядывает за уличным движением людей и машин.
Полицейский, очень медленно и громко, все время задает ей одни и те же вопросы.
Она открывает рот, поднимает руку над бумагой. Дрожит. Сглатывает слюну. Взгляд чистый, дыхание ровное и сильное.
Но ничего произнести не может.
Полицейский склоняется к ее слышащему уху.
"Почему! Что случилось! Чего ты хотела!".
Кийоко ласкает белую хлопчатобумажную ткань подушки. Золотая тишина утра разливается в госпитальной палате. Пахнет теплым мылом. Игла капельницы вспыхивает словно аквамарин - словно синева – вновь аквамарин. Кийоко ласкает белый хлопок подушки.
Захлебнувшаяся.
Чем захлебнулась?
Цветом рыбьей чешуи в ручье, что Солнце вяжет на спицах.
Шмелиной дрожью веток на ветру.
Теплой, массивной округлостью камешка, втиснутого в раковину ладони.
Басовым криком черной линии, раздирающей белизну бумаги.
Существованием людей.
Лавиной времени между мгновением и мгновением.
Возможностью идеальной окружности.
Шершавой исключительностью песчинки на щеке пальца.
Вкусом слюны.
Вкусом воздуха.
Вкусом земли.
Пугливостью зверушек.
Монаршей неколебимостью смерти.
Произносимостью языков.
Робкой каплей влаги, вздувающейся на шершавом брюхе железной машины.
Суровым холодом шелка.
Хитроумием зелени.
Носоватостью носа.
Захлебнувшаяся, с рождения.
Так много света. Так мало места в Кийоко для Кийоко.
Иногда, временами – эт чувство, словно уверенность в грозе на рассвете. Если бы распахнуть глаза еще на чуточку шире. Достичь еще одного мастерства муга больше. Достичь до наивысшей вершины тишины.
И остался бы один только мир.
Женщины пишут мир по слуху. Столетия назад, в далекой древности Японии и Эзохи, обитатели Страны Богов в поисках способа передачи мысли в оцутствие говорящего поначалуу обратились, как обычно и обращаются, к уже проверенной мудрости Китая.
Только знаки мысли ханей не были знаками мыслей японцев. Только лишь звуки звучали похоже.
Потому язык Ниппона начали записывать знаками hanzi – логограммами, переполненными значениями ханей – но исключительно с целью воспользоваться их звучанием. Так родилась man'yōgana.
Только таких, необменных, звуков языка все еще несколько десятков; hanzi же – тысячи. Пишущий встает перед необходимостью делать выбор: какой из множества возможных, одинаково звучащих образов идеи применить для записи именно этого высказывания?
Даже простейшие стихотворения из "Коллекции Десяти Тысяч Листьев" могли бы быть увековечены посредством man'yōgana миллионами способов.
Что в их сути склоняет писателя как раз к этой записи?
А если записаьь посредством man'yōgana мир. Имеется ли естественная связь между миром и тем, а не иным среди тысяч знаков мысли?
Точно так же на стороне пишущего, как и по стороне читающего. Читаешь звучание, слышишь в мыслях звуки – но одновременно твой разум посещают остаточные видения значений письмености Хань, призраки чужих шифров духа.
То же самое стихотворение, те самые звуки – и совершенно иное в голове.
А ведь имеются такие переживания разума, которые становятся бытием только лишь и исключительно в записи. Мы видим мир исключительно в символах мира. В математике невидимого. Интимнейшая литература материи.
Поначалу Какубуцу присылало Кийоко в Иокогаме как раз книги древнейшей поэзии. Это склоняло ее к изучению одной и той же танка в дюжинах различных логографических версий. К дистилляции из в сокки Кийоко, а затем к разведению сокки назад в кандзи и кана.
Со временем выбор уменьшался. Точно так же, как в истории письменности Ниппон выбор пишущих уменьшался и уменьшался, и уменьшался, к единственной очевидности: так с hanzi стесывали значения ханей. Пока они не сделались знаками звуков японского языка: хираганой.
И так вот разошлись в свои царства: письменность и литература, и мысли мужчин – и письменность, и литература, и мысли женщин.
Дело в том, что хираганой долгое время пользовались исключительно женщины. Искусство сокки со времен эпохи Хейан было искусством девичьих рук.
Кийоко не ощущает себя последовательницей традиций придворных поэтесс и прядильщиц фиктивных жизней. Хирагана не открывает перед ней пустых небес. Готовая, лишенная возможности выбора хирагана – она отбирает свободу.