Империя Вечности — страница 20 из 56

Сэр Гарднер бросил собаке последний кусочек.

— Довольно с тебя, дружок, а то располнеешь, как твой тезка. — Тут археолог наморщил лоб, как если бы вдруг припомнил одно чрезвычайно срочное дело. — Кстати, — сказал он, поднимаясь и шаря в карманах, — что-то мы сильно припозднились с утренним моционом.

И тут же исчез, точно бежал из чумного дома, чтобы больше уже никогда не заговаривать о мародерах из Франции.

Наконец, была еще одна, более частная запретная тема — окутанная тайной экскурсия Наполеона в царский чертог. У. Р. Гамильтон хотя и заявил во время похода в музей, что никаких точных подробностей этого события не сохранилось, а уж причины и вовсе покрыты мраком, однако привел свидетельства, опубликованные в прессе той поры, к примеру в «La Gazette Nationale», и даже сослался на собственные достоверные источники, подтверждающие, что странное посещение и вправду состоялось.

— По-моему, вы как-то упоминали, — как бы между делом заметил Ринд в беседе с прославленным архитектором, — что Наполеон не поднимался на пирамиды?

— Хм-м? — отозвался тот, читая аккуратно сложенный номер «Таймс».

— Дело в том… — не сдавался Ринд, — я читал, что на самом деле он входил внутрь Великой пирамиды в сопровождении каирских имамов и муфтий.

Сэр Гарднер наморщил лоб.

— Бог мой, где вы такое вычитали? — И, не давая молодому человеку ответить, продолжил: — Знаете, почему я подозреваю, что Наполеон только мельком видел пирамиды? Почему он так и не нашел времени посетить Верхний Египет? А также Фивы, Дендеру, Сахару? Хотя до всех этих мест было рукой подать, а Бонапарт, по его словам, обожал древнюю историю?

Ринд покачал головой.

— Полагаю, из тех же соображений, которые не пустили его в Рим — хотя Наполеон буквально бредил этим великим городом и не единожды оказывался поблизости. Думаю, он боялся почувствовать себя никем. Перед лицом древних сооружений Египта и Рима любой здравомыслящий человек неизменно проникается глубоким смирением. Денон побывал и там и там — и не скупился в своих рассказах на выражения благоговейного восторга. Наполеон же, напротив, отзывался о египетских памятниках пренебрежительно, хотя львиной доли из них вообще не видел; он даже предполагает, будто бы здания Парижа превосходят их красотой и величием! Видите, какое двоемыслие? Бонапарт и страстно увлечен Египтом, и в то же время страшится, как бы эта страна не поглотила его без остатка.

— Мне кажется, ни один человек не захочет, чтобы его проглотили, — заметил Ринд, припомнив собственное напускное презрение к гипсовым колоссам Хрустального дворца.

— Чепуха, мой мальчик. Смею заверить: когда вы сами посмотрите в лицо Сфинксу — думаю, это непременно случится, причем гораздо раньше, чем вы предполагаете, — то увидите то же самое, что когда-то увидел я. То, что доступно людям, скромным от природы, но безнадежно скрыто от глаз Наполеона.

— И что же? — спросил Ринд.

Археолог улыбнулся.

— Покой и ясную безмятежность.

— Безмятежность? — повторил молодой шотландец с запинкой, так как нечасто произносил это слово.

Сэр Гарднер молча посмотрел на него.

— Скажите, мой мальчик, в вашей жизни уже появилась некая юная леди?

Тот даже вздрогнул от неожиданности.

— А что… Почему вы спрашиваете?

— Ну… такой приятный молодой человек в расцвете лет…

Отчаянно смутившись, Ринд прибегнул к отговорке, достойной школяра.

— Единственная леди в моей жизни, — пролепетал он, пытаясь придать голосу насмешливый тон, — это ее величество королева.

Сэр Гарднер выдержал короткую паузу и не менее двусмысленно вымолвил:

— Превосходный ответ.

Ночью, обдумывая этот разговор у себя в комнате, Ринд в сотый раз удивился тому, с какой легкостью позволил переключить свое внимание. И еще задумался: для чего хозяин столь усердно подчеркивает утонченные свойства его характера, особенно скромность, и почему виртуозно обходит стороной тему «французы в Египте». В сущности, у шотландца появилось двое отцов, каждый из которых, умело играя на струнах души, куда-то тянул его: У. Р. Гамильтон — властный, вечно сдержанный и сморщенный, словно мумия, и сэр Гарднер Уилкинсон — великодушный до неприличия, открытый для жизни, как его пестрый зонтик, но в то же время тщательно оберегающий личные секреты и неизвестно зачем постоянно оценивающий своего ученика. Оказавшись между ними, молодой человек отчаянно страдал оттого, что не может продвинуться хотя бы на шаг вперед. Если у них с Наполеоном и было что-нибудь общее, так это неутолимая жажда прогресса:

Не печаль и не блаженство

Жизни цель: она зовет

Нас к труду, в котором бодро

Мы должны идти вперед.[43]

Эти строки сделались его личным девизом. В легком тиканье часов Ринду слышался треск реликвий, погибающих во имя очередной железной дороги, и близкий шорох шагов неотвратимой смерти. Но если Наполеон был в состоянии бездумно, с огромным размахом следовать каждому своему порыву, то молодой шотландец, будучи жертвой собственной застенчивости, лишь молча подавлял отчаяние и частые сомнения, повинуясь безжалостному гнету чувства долга и чести, пытаясь как-то воплощать в жизнь собственные планы, при этом не обманув чужих высоких ожиданий. В душе он завидовал людям вроде Гамильтона и сэра Гарднера: полные жизни, обладающие цельным характером, они в то же время куда спокойнее, почти со скукой взирали на собственные достижения. С другой стороны, оба джентльмена успели достойно завершить множество глав своей судьбы, тогда как Ринд по сей день сидел за столом, занеся перо над первой страницей, думая, откуда начать, и даже не зная, будет ли у него такая возможность.

Молодой человек вздохнул и задул свечу.


В тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году Британский музей насчитывал более пятисот тысяч книг. Залы его библиотеки словно магнитом притягивали ученых, студентов, пропагандистов, а также разных чудаков, которых родные гнали на улицу, чтобы те не устроили в доме пожара. Правда, кроме доступных любому изданий существовала особая группа запрещенных книг, инкунабул[44] и бесценных томов, просматривать которые разрешалось лишь по специальной договоренности и к тому же под строгим надзором. Среди них нашлось немало экземпляров, к которым Ринд, прилежно радеющий о своем образовании, получил право прикасаться — но только в перчатках и с особым пиететом.

Взять, например, «Description de l'Égypte»[45] — самый заманчивый плод египетской кампании. Шедевр, над которым в Париже трудились целых двадцать лет: в десяти томах содержались тексты, еще в десяти — изысканные гравюры, а в трех последних — карты шириной в ярд. В двадцатых годах девятнадцатого столетия была выпущена относительно более доступная версия этого издания, предназначавшегося поначалу исключительно для коронованных особ. Для того чтобы это сокровище появилось на свет, потребовалось в корне преобразовать устройство цветных печатных прессов, поменять производство и гравировальных машин, и веленевой бумаги. Это была настоящая Французская революция в книгопечатании.

Снова и снова Ринд любовался роскошными страницами, на которых чернилами самых сочных оттенков со множеством мельчайших подробностей изображались монументы, руины, острова, торговые суда с матросами и купцами, флора и фауна Египта. Пожалуй, чужая земля никогда еще так полно не умещалась в тисненых кожаных переплетах.

— До чего изумительная, дотошная аккуратность! — как-то раз восхитился он, склоняясь над очередным томом в алькове Салона рукописей.

— Ну, аккуратность — это чересчур сильно сказано, — возразил Гамильтон у него за плечом.

— Наверное, но с другой стороны… Что? — вскинул голову Ринд. — Хотите сказать, здесь могут быть неточности?

— Целая масса искажений. Разумеется, ведь граверы трудились в тысячах миль от оригиналов, так что ошибки вполне простительны… в большинстве случаев.

— А в остальных случаях?

Гамильтон ответил едва уловимой улыбкой.

— Первые тома издавались под покровительством Бонапарта и по завершении были в торжественной обстановке преподнесены ему лично. Но были случаи, когда он попросту не мог удержаться и вмешивался в работу, словно курица, которая квохчет над яйцом. Знаете, что сказал Наполеон, увидев на иллюстрациях царский чертог Великой пирамиды?

Ринд нахмурил лоб.

— Не помню таких иллюстраций.

— Вот именно. Все потому, что Бонапарт разругал художников в пух и прах. Он заявил — нет, он был твердо убежден, что в царском чертоге были звезды.

— Звезды? Внутри Великой пирамиды? Никогда об этом не слышал.

— Разумеется, юноша: их там нет. Однако издатели были в таком замешательстве, что предпочли совсем обойтись без иллюстраций.

Ринд задумался.

— Значит, царский чертог… на самом деле может оказаться чертогом вечности? Легендарным чертогом вечности?

— В девятом веке нашей эры калиф аль-Мамун именно так и считал. Но когда наконец он взломал Великую пирамиду и пробился внутрь, то обнаружил один лишь просторный склеп длиной примерно в тридцать пять футов, голые стены из полированного гранита и пустой саркофаг, который гудел, словно колокол. Вот и все. То же самое видели Денон, я сам, да и сэр Гарднер. Чертог замечателен разве что полным отсутствием излишеств. Но, даже невзирая на звезды, я убежден: Бонапарту открылось не более нашего. И никакого чертога вечности.

— Тогда для чего, — спросил молодой шотландец, пожав плечами, — для чего вообще нужен был этот визит?

— Думаю, это сооружение, подобно храму Амона-Ра в Сиве, просто как нельзя лучше подходит для бесед о сокровенном. Похоже, есть некая очень серьезная причина, и тайны чертога вечности нуждаются в том, чтобы говорить о них, не раскрывая его настоящего расположения. Даже если его придется прятать от глаз великих владык. Вы слыхали когда-нибудь об аль-Джахизе Пучеглазом? — С этими словами Гамильтон взял увесистую кожаную папку и достал оттуда исписанный от руки листок. — Этот ученый, философ был современником калифа аль-Мамуна, написавшим более трехсот трудов, дошедших до наших дней. Здесь перевод отрывка из его малоизвестного текста, «Книги далеких чудес».