Денон устало улыбнулся.
— Отнюдь, сир. По-моему, как и во всех описанных случаях, ваш призрак — существо не столько материальное, сколько сотканное из напряженных размышлений… из голоса совести… воображаемый собеседник, друг…
— Так вы считаете, я начал дружить с привидениями?
— Но вы и сами, — бесстрастно произнес художник, — нередко упоминали необъяснимую тягу людей к потустороннему. Их склонность по собственной воле предаваться самообману. Если же речь идет о таком человеке, как вы, со столь неуемным разумом, столь могучим воображением и, раз уж на то пошло, который настолько укоренился в католических предрассудках и чувстве вины, вовсе не удивительно, что в минуту истощения телесных сил, легкого помутнения, а то и обморока, в укромном уголке вашего необъятного космоса возникло желание добровольно предаться… — Денон замялся, — самообману.
Дерзкое заявление, однако Наполеон, вместо того чтобы оскорбиться, странным образом успокоился, поскольку его суеверия были прекрасно известны окружающим: боязнь кошек, увлечение гороскопами, страх перед пятницей и числом тринадцать… Невзирая на показной атеизм, перед каждой битвой Бонапарт непременно украдкой осенял себя крестным знамением… К тому же он слишком часто и открыто рассуждал о необузданной алчности человеческого воображения (и на деле без зазрения совести использовал эту слабость для восхождения к власти), чтобы теперь отрекаться от собственных слов.
«А вдруг это правда? — задумался император. — Неужели неутомимый рассудок сыграл со мной шутку?»
Глаза его скользнули по миниатюрной копии Нотр-Дам — среди толпящихся куколок Наполеону привиделся человечек в красном плаще. Тогда он отвел взгляд — и на мгновение вообразил пророка в маске витающим среди тканей за спиной Денона. Бонапарт зажмурился — но и в темноте под веками багровый мистик смотрел на него в упор.
— Что же он вам сказал прошлой ночью, сир? — после некоторого молчания спросил художник. — Что именно?
— Прошлой ночью? — Наполеон открыл глаза и вновь сосредоточился. — Ну, он… призывал меня быть благоразумнее.
— Благоразумнее?
— Да, твердил одно и то же… разглагольствовал о нравственной ответственности главы государства и все в таком роде.
— Не самая подходящая речь для беса. Не сочтите за дерзость, сир, но я бы советовал вам прислушаться к мудрости этого «красного человека», или пророка в маске, откуда бы тот ни взялся, прислушаться, словно к самому себе… — Денон переступил с ноги на ногу. — Ибо весьма вероятно, что он и есть вы.
Наполеон не ответил ни слова.
— А сейчас, — продолжал, осмелев, собеседник, — вам не помешает хотя бы на время оставить подобные размышления. Они чересчур волнительны и… — прибавил он, опять прижимая ладонь к груди, — вредят пищеварению.
Однако Наполеон, взбешенный его снисходительным тоном, вновь разъярился и приказал немедленно обыскать огромный дворец. Так что, в то время как Жозефина в который раз удалилась спать в одиночестве, Денон и дворцовая стража под неумолчный грохот фейерверков устало прочесывали сводчатые залы, внутренние помещения и залитые ярким сиянием галереи, но, разумеется, не нашли никаких незнакомых лестниц или потайных коридоров, не говоря уже о малейших следах загадочного l'Homme Rouge.
После этих событий «красный человек» несколько месяцев не появлялся ни в Тюильри, ни где-либо еще. На какое-то время новый император против обыкновения притих, будто бы впрямь решил повиноваться мрачному пророку — или же собственной совести. Впрочем, амбиции неизбежно взяли верх над запретами, убеждения — над колебаниями, а сладкий зов триумфа заглушил страх возможного поражения; Наполеону хватило изворотливости ума, чтобы считать свой первый разговор с «красным человеком» историческим событием, ну а второй — порождением ночного кошмара.
И вот второго декабря тысяча восемьсот пятого года, ровно год спустя после коронации, лучи восходящего солнца озарили солдат Grand Armee[63] (как празднично засверкали бесчисленные клинки, штыки, рукояти, шлемы, шпоры!), устремившихся на поле брани под Аустерлицем навстречу мощным российско-австрийским войскам, чтобы с наступлением ночи принести Бонапарту его чистейшую и величайшую победу. Остатки сомнений рассеялись как утренний туман, любые мысли о смирении остались позади, словно улица Юшетт, а потусторонняя сфера казалась просто еще одним государством, примкнувшим к его империи.
«Я был никем, но возвысился до самого могущественного фараона в мире, — беспрестанно повторял Наполеон, — и не могу остановиться, и не остановлюсь, покуда не завоюю вечность».
Глава девятаяБРАТСТВО ВЕЧНОСТИ
— Пожалуй, мой отец иногда кажется чересчур суровым…
Ринд еле заметно кивнул.
— Но это лишь видимость. Он очень предан своей стране; мало кто претерпел за нее столько мук и разочарований.
— Конечно.
— А в последние годы прибавились эти ужасные недомогания — ревматизм, боли в деснах, обмороки… Тихие шепоты из могилы. Из царства вечности.
Ринд, еще никогда не слышавший, чтобы о смерти говорили в подобных выражениях, неопределенно качнул головой.
— Все началось в тысяча восемьсот первом году, — продолжал Уильям-младший, — сразу же после ухода французов…
Собеседники неспешно шагали по фешенебельному району Мейфэр.
— Ему тогда исполнилось двадцать четыре — вполовину меньше, нежели мне сейчас. В то время путешествие в Египет сулило множество приключений. Воспрянувшие духом арабы и мамелюки свирепствовали, словно рои разъяренных шершней. Отправиться в такое пекло значило подвергнуть себя серьезной опасности. В сущности, совершить безумство. Думаю, отец говорил об этом.
Шотландец припомнил немало подобных случаев.
— Да, но ведь он находился там вместе с дивизией?
— Отнюдь. В этом-то все дело. Это была секретная миссия. Слухи о чертоге вечности, а главное — о любопытстве Бонапарта, уже ползли. Лорд Элджин, в ту пору посланник в Константинополе, решился выяснить истину. Поэтому сразу же после капитуляции французов мой отец — секретарь лорда Элджина — был послан в Египет, где первым делом завладел Розеттским камнем, после чего связался с человеком по имени Уильям Лик, армейским капитаном, который успел провести самую тщательную разведку в определенных частях страны. Вероятно, вы о нем уже слышали?
— Уильям Лик — друг вашего отца?
— Близкий знакомый. Вы уверены, что никто не упоминал при вас его имени? Быть может, сэр Гарднер?
— Нет, никогда.
— Знаете, этот человек живет неподалеку отсюда. С ним приятно общаться… большую часть времени. — Уильям-младший издал неопределенный звук. — Во всяком случае, его посылали в Египет с заданием докладывать о политических и военных беспорядках. Отец же должен был, я цитирую, «собирать любые данные об архитектурных свидетельствах власти древних монархов».
Пышность оборота позабавила Ринда.
— То есть найти чертог вечности?
— Ну да, только в приказе были использованы более цветистые выражения, — улыбнулся Уильям-младший. — Итак, отец и Лик отправились из Александрии, чтобы полностью повторить маршрут Денона вдоль по течению Нила — они делали остановки в тех же самых местах, осматривали все, что осматривал он, и даже беседовали с теми же самыми местными жителями.
— Без успеха, как я понимаю.
— На их долю выпали особенно суровые испытания. Вдвоем они путешествовали примерно полгода, занимаясь исследованиями, попутно отбиваясь от речных пиратов и враждебных племен. Но дело в том, что по возвращении в Лондон, когда настала пора сообща сопоставить карты и путевые заметки, Лик почему-то вдруг отказался сотрудничать, заявив, будто утратил все свои дневники и произведения на обратной дороге. При этом вид у него был подозрительно равнодушный и безмятежный.
Собеседники повернули на Болтон-роу.
— Позже, работая над собственной книгой — «Эгиптикой», как отец ее назвал в память об Иоанне Цеце, — он натолкнулся уже на явное сопротивление бывшего товарища. Тот не собирался ни в коей мере помогать при составлении карт и наотрез отказался делиться воспоминаниями. В то время отец не мог постигнуть причин подобного поведения. Потом, когда Лик завязал переписку с Виваном Деноном при посредничестве Института Франции, а еще позже — близкую дружбу с сэром Гарднером Уилкинсоном, отцом овладела естественная подозрительность.
Ринд и Уильям-младший остановились перед домом Гамильтона.
— Возможно ли, — вполголоса произнес Уильям-младший, — чтобы во время одиночных поисков Лик обнаружил чертог? Или повстречал кого-нибудь, кому бы это удалось? Но не имел намерения делиться своим открытием? Не обидно ли, что он обсуждал такие вопросы с людьми вроде сэра Гарднера, Денона и прочими, тогда как мой отец намеренно был исключен из круга посвященных? Настала пора очень странного молчания, которое длится и по сей день. После многих и многих лет…
С этими словами он тихо вздохнул и достал из кармана ключ от парадной двери.
— Представьте себе, как уязвило отца подобное отношение. Его, человека, который столь высоко ценит верность и благодарность, считая их свойствами благородных душ.
Собеседники вошли в переднюю огромного жилища. Геолог повесил цилиндр на крючок, прислушиваясь, есть ли дома кто-нибудь еще. Однако его приветствовали только две любопытные кошки.
— Это Сехмет[64] и Мафдет,[65] — с нежностью произнес Уильям-младший. — Отец назвал их в честь египетских богинь.
Ринд молча кивнул: он уже видел этих животных за утренним чаем.
— Они — настоящая гордость матери. Отец еле терпит кошек; по крайней мере в этом они с Бонапартом похожи.
Гость тут же вспомнил, как старик зашипел на любимиц жены, точно кобра.
— По словам отца, в кошках нет ни унции благодарности, ни тем более самоотречения. Так что сами понимаете, насколько противны ему подобные существа.