лой запечатлевшиеся в «Философских диалогах», написанных в страшном для французов 1871 году.
Разумеется, статья Тибоде отражает в первую очередь специфические ценности французского литературного сознания 1920‐х годов (которые сам же Тибоде в немалой степени и формировал: c 1912 года и вплоть до своей смерти в 1936 году он был постоянным обозревателем влиятельнейшего литературного журнала «La Nouvelle revue française»). Фигурально выражаясь, в творчестве Ренана Тибоде подчеркивает те мотивы и свойства, которые напоминают то Достоевского и Герберта Уэллса (пункты первый и четвертый), то Пруста и Бергсона (пункты второй и третий). Но можно без особого преувеличения сказать, что все эти «моменты интересности», перечисленные у Тибоде, будут так или иначе оставаться актуальными для элитарного читательского восприятия на протяжении XX века.
Мы должны, однако, более подробно развить некоторые соображения, бегло изложенные метафорическим стилем у Тибоде. Речь идет о проблеме «Тэн, Ренан и современная наука». Действительно, несмотря на то что и Тэн и Ренан декларативно выдвигали достижения современных им естественных наук в качестве прямого образца для мышления о человеке, истории и культуре, отношения двух мыслителей с гуманитарными науками, которые как раз в эпоху Ренана и Тэна переживали бурный расцвет и обретали «научность», сложились совершенно по-разному. Здесь можно вспомнить формулу, к которой прибегнул Габриэль Моно, чтобы описать различия между Тэном, Ренаном и Мишле:
Перед историками стоят три главные задачи: подвергнуть критике документы, факты и традиции; выявить философию человеческих действий путем обнаружения научных законов, управляющих этими действиями; вернуть прошлому жизнь. Ренан есть по преимуществу историк-критик, Тэн – по преимуществу историк-философ, Мишле – по преимуществу историк-творец [Monod 1894, VII–VIII].
В самом деле: Тэн, при том, что работы его чаще всего строились на литературном или историческом материале, был по своим интересам и по складу ума прежде всего философом. Значимыми предшественниками, с которыми он соотносил свои задачи, были не историки и не филологи, а философы – Аристотель, Спиноза, Гегель.
Мое усилие, – писал Тэн в 1862 году, – состоит в том, чтобы достичь сущности, как говорят немцы, – но не стремительным натиском, а прийти к этой сущности по широкой торной дороге, где могут ездить повозки. Заменить интуицию (insight), абстракцию (Geist, Vernunft) – ораторским анализом. Но торить такую дорогу трудно [Taine 1902–1907, vol. II, 259].
Что же касалось до собственно историко-филологических наук в их наиболее передовой – т. е. немецкой – версии, то они представлялись Тэну бесконечно скучными. Пытаясь объяснить самому себе загадочные «внутренние пружины подобной жизни» (т. е. профессиональной жизни филологов), Тэн не находил ничего лучшего, как сослаться на свойственный студентам «юношеский энтузиазм», на «собственническое чувство, присущее англосаксонскому сквоттеру» и на «англо-германскую способность заниматься скучным делом, не испытывая скуки» [Op. cit., 362]. (Cправедливости ради отметим все же, что однажды Тэн посвятил носителю филологической ментальности некрологический очерк, пронизанный умилением и сочувствием. Речь в этом очерке 1864 года шла о востоковеде и математике Франце Вёпке, умершем, не достигнув славы, в возрасте 37 лет; см. [Taine 1866].) Если же говорить об общем отношении Тэна к немецким историко-филологическим наукам, то здесь ценным свидетельством является дневниковая запись все того же Габриэля Моно (от 2 марта 1872 года):
Воистину любопытно видеть человека столь умного и в то же время столь ограниченного в своем уме. Для него не существует другого таланта, кроме как талант изображать и воображать. Ранке, Рот, Вайц в его глазах – не более чем собиратели документов, для создания их трудов было потребно лишь терпение. Для него единственные современные историки, достойные называться историками, это Ренан, Сент-Бёв (себя он не назвал), а в Германии – Моммзен. Той высшей разновидности разума, которая позволяет классифицировать документы, улавливать тонкие аналогии между учреждениями, понимать эпоху до такой степени, чтобы быть в состоянии установить, что в документах истинно, а что ложно, – этой разновидности разума для него не существует. Единственное, что имеет ценность в его глазах, – это колорит, это внешняя сторона жизни (Цит. по [Rioux 1990, 42–43]).
Иначе говоря, историю Тэн мыслил как форму литературы и философии: из двух традиций, в совокупности и взаимодействии образующих европейское историческое знание, – «исторической» и «антикварной» (см. о них классические работы [Momigliano 1950] и [Momigliano 1990]) – Тэну была интересна лишь первая. Прочие же авангардные отрасли гуманитарных наук того времени – классическая филология, сравнительно-историческая лингвистика – Тэну не были интересны вовсе.
В этом отношении Ренан представляет собой полную противоположность Тэну: если Тэн по своим исходным интересам был философом, то Ренан был филологом. «J’étais philologue d’instinct», «Я был филологом по инстинкту», – напишет он позднее в своих мемуарах [Renan 1983, 165]. И если для самоопределения Тэна референтными фигурами выступали Аристотель, Спиноза, Гегель и другие философы, то Ренан в практике своих исследований первого периода[15] ориентировался на гораздо более скромную фигуру Франца Боппа: «Я задался целью сделать, в меру моих сил, для семитских языков то, что г-н Бопп сделал для индоевропейских языков», – писал он в предисловии к своему труду «Общая история и сравнительная система семитских языков» (1855) [Renan 1947–1961, VIII, 134][16]. Ренан с самого начала воспринял ценности и парадигмы немецкого историко-филологического знания как свои личные. Такое изначальное расхождение интересов и установок Тэна и Ренана привело в конечном счете к совершенно разному статусу двух этих авторов в гуманитарных науках XX века. Если труды Тэна были полностью отторгнуты гуманитариями XX столетия (яркий пример такого отторжения – беспощадная критика Тэна-историка в работах Шарля Сеньобоса и Альфонса Олара: [Seignobos 1899, 267–279]; [Aulard 1907]), то отношение гуманитарного научного сообщества к Ренану оказалось гораздо более дифференцированным и в целом позитивным – несмотря на то что конкретные научные результаты Ренана устарели не в меньшей степени, чем построения Тэна. Приведем два примера.
Пример первый: в 1923 году Антуан Мейе представил на совместном заседании нескольких парижских научных обществ, посвященном столетию со дня рождения Ренана, доклад «Ренан как лингвист». Он заключил этот доклад следующим приговором:
Подробности лингвистического труда фатально устаревают по прошествии нескольких лет. Но принципы, основанные на верном видении вещей, имеют долговечную ценность. И с этой точки зрения «История семитских языков», в которой устарело столько подробностей, остается отнюдь не памятником прошлого [Meillet 1923, 334].
Второй пример – отношение к Ренану Люсьена Февра. В заметках 1953 года «Pro parva nostro domo» Февр отвергает понятие «школа „Анналов“», но отмечает, что, в отличие от термина «школа „Анналов“», вполне правомерны такие понятия, как «группа „Анналов“» и «дух „Анналов“» (заметим в скобках, что по своим терминологическим противопоставлениям и по аргументам это рассуждение Февра, mutatis mutandis, в точности предвосхищает рассуждение Бронстейна по поводу «французского стиля» в науковедении, приведенное нами в начале этого очерка). Что же касается понятия «дух „Анналов“», то Февр поясняет его так: «дух „Анналов“, по нашему разумению, был у многих людей, которые не только никогда не сотрудничали с нашим журналом – но которые, более того, мыслили и печатались вообще задолго до создания „Анналов“» [Febvre 1953, 513]. И чуть ниже, для иллюстрации того, как настоящий историк относится к жизни (т. е. фактически для иллюстрации того, что такое «дух „Анналов“»), Февр приводит две цитаты из книги Ренана «Будущее науки». Закончив цитировать, Февр, в свойственной ему манере, темпераментно восклицает: «Великолепное размышление!» Иначе говоря, Февр делает из Ренана предтечу «духа „Анналов“» и, таким образом, вписывает фигуру Ренана в идеальную генеалогию группы «Анналов». Это отношение к Ренану как к прямому предшественнику подтверждается и тем, что еще в 1949 году, цитируя предисловие Ренана к сборнику его статей «Современные вопросы», Февр писал: «Никогда наша [т. е. Февра с Блоком. – С. К.] мысль не была выражена столь удачно». По мнению Февра, этот пассаж из предисловия к «Современным вопросам» был бы наилучшим эпиграфом для «Анналов», если бы обложка журнала предусматривала наличие эпиграфа. Согласно Февру, Ренан – «один из самых оригинальных мыслителей XIX века – этой великолепной эпохи, богатства которой все еще далеки от исчерпания» [Febvre 1949, 201]. При этом Февр нисколько не закрывает глаза на устарелость конкретных научных результатов, достигнутых Ренаном – но он всегда подчеркивает, что чтение даже тех работ Ренана, которые с собственно научной точки зрения вполне устарели, является в том или ином отношении поучительным: см. [Febvre 1950, 523]; [Febvre 1952, 391–392]; [Febvre 1956, 115].
~~~~~~~~~~~
Тут следует также затронуть институциональный, эдиционный и персонально-биографический аспекты той актуализации Ренана, которую мы наблюдаем во Франции во второй половине ХХ века. Высказывания Февра, на которые мы только что ссылались ([Febvre 1949], [Febvre 1950], [Febvre 1952], [Febvre 1956]), взяты из его откликов на полное собрание сочинений Ренана, которое начало выходить в издательстве Кальман-Леви в 1947 году. Февр считал необходимым лично откликаться в «Анналах» на каждый новый том этого собрания сочинений. Это объяснялось, конечно, и его собственным отношением к текстам Ренана – но не только этим. Единоличным составителем и редактором этого собрания сочинений была внучка Ренана Анриетта Псикари (1884–1972), чрезвычайно многообразно включенная в сети интеллектуального общения, имевшиеся во Франции в 1920–1940‐х годах. Отец Анриетты Псикари Жан Псикари (1854–1929) на протяжении большей части своей жизни работал в Четвертом отделении Практической школы высших исследований – одном из главных оплотов авангардной гуманитарной науки во Франции первой половины XX века (подробнее об этом учреждении см. следующий очерк). При этом с 1935 года и вплоть до периода оккупации сама Анриетта Псикари работала административным секретарем «Французской энциклопедии» – колоссального многотомного предприятия, главным редактором (directeur général) которого был Люсьен Февр. Вплоть до начала войны редакция «Французской энциклопедии» на рю дю Фур функционировала как большой интеллектуально-светский cалон, в котором встречались политики, литераторы и ученые разных специальностей. С 1939 года редакция «Анналов», лишившаяся поддержки издательства «Armand Colin», также переехала под крышу «Французской энциклопедии», и Анриетта Псикари с этого момента взяла на себя также обязанности редакционного секретаря «Анналов» [Zemon Davis 1992, 123]; о работе А. Псикари во «Французской энциклопедии» см. в ее воспоминаниях [Psichari 1962, 155–170]. Через фигуру Анриетты Псикари издание полного собрания сочинений Ренана было т