[159]. Однако интерес Дюран-Рюэля, Кайботта и нового пылкого защитника и поклонника импрессионистов Виктора Шоке были уже знаками новых времен.
Случайно или нет, заканчивалась и эпоха кафе «Гербуа».
Теперь художники и их друзья проводили вечера в кафе «Новые Афины». Название заведение получило от окружающего района, где еще с романтических времен селились служители муз. Название этих мест «Квартал ланей[160]» их не смущало — жилье было дешевым, а район вскоре получил новое, возвышенное прозвище. Шассерио, Делакруа, Берлиоз, Мюрже, Готье подолгу жили здесь.
На самой улице Фрошо (на углу которой располагалось кафе) находился богатый особняк известной в свое время Аполлони Сабатье, прекрасной дамы романтической и пылкой судьбы[161], в салоне которой собирались в середине века Делакруа, Берлиоз, Флобер, Бодлер, Готье (два последних, как говорили, пользовались особой благосклонностью хозяйки). Тем не менее квартал обретал богемно-светскую репутацию, и новый приют импрессионистов все более входил в моду.
Как и от кафе «Гербуа», от «Новых Афин» не сохранилось ничего, на месте кафе — низкопробный театрик, предлагающий уныло-неприличные «монмартрские» шоу, только очертания площади, названия улиц да старые темные дома вокруг напоминают о былом. Трудно поверить, что сравнительно недавно здесь собирались, разговаривали, спорили художники, составляющие ныне славу мирового искусства, что именно здесь написал Дега свою знаменитую картину «В кафе (Абсент)».
«Я не ходил ни в Оксфорд, ни в Кембридж, но я ходил в „Новые Афины“, — вспоминал Джордж Мур, ирландский писатель и великий почитатель импрессионистов. — Что такое „Новые Афины“? Это кафе на площади Пигаль. Ах! Утренние прогулки и долгие вечера, когда наша жизнь казалась весною, гризайлью лунного света на площади Пигаль, когда нам случалось оставаться на тротуаре, а железные шторы кафе с лязгом опускались у нас за спиною, и мы сожалели о том, что приходится расставаться, размышляли о том, какие аргументы мы упустили и как могли бы лучше защитить свои мнения. О! Сколько воспоминаний о нашей юности так стойки, сильны и жизнеспособны! С какой поразительной точностью, почти невероятной, могу я еще слышать и видеть белый фасад кафе, белый угол и эти дома, надвигающиеся между улицами на площадь. <…> Я могу услышать, как скрипит по песку[162] дверь, когда я открываю ее. Я могу вспомнить запах каждого часа дня: утром — яиц, скворчащих на масле, едкий аромат сигарет, кофе и скверного коньяка; в пять часов пополудни — благоухание абсента и вслед за тем дымящегося супа из кухни; и по мере приближения вечера — смешанные запахи табака, кофе и светлого пива. Перегородка отделяет застекленную террасу от главного зала кафе. Там, как всегда, мраморные столы, вокруг которых мы сидели и спорили до двух часов утра»[163].
Эпоха «Новых Афин», как и время кафе «Гербуа», не была долгой. Художники взрослели. Весна 1874-го ушла в историю, став и в самом деле весной импрессионизма.
III. Прорыв и преображение
Пусть же те, кто хочет создать историческую живопись (fassent l’histoire de leur epoque), пишут историю своего времени, вместо того чтобы стирать пыль с минувших веков.
Эдуар Мане. «Железная дорога». Быть может, ключом к «живописным кодам» нового Парижа стала именно эта картина (1872–1873, Вашингтон, Национальная галерея искусств).
Мане начал ее в сорок лет — возраст расцвета. Она явилась публике в мае 1874 года, через месяц после открытия Первой выставки импрессионистов, в которой Мане отказался участвовать, по-прежнему стремясь к респектабельному успеху.
Тем более 1873 год принес ему наконец именно такой доселе невиданный успех: его картина в Салоне вызвала единодушный восторг у публики и критики. Это «Bon bock»[164] (1873, Филадельфия, Музей искусств) — портрет приятеля Мане, завсегдатая кафе «Гербуа» гравера Эмиля Белло, чья колоритная внешность типичного любителя пива очень нравилась художнику[165]. Картина написана после возвращения из Амстердама, воздействие Халса очевидно, правда скорее в общем эффекте и типаже, чем в технике и художественных приемах. В этой самой, пожалуй, «музейной» картине Мане есть артистизм и шарм, хотя куда менее дерзости и остроты, чем в большинстве других его известных полотен.
Едва ли не впервые художник предоставляет главное место в картине не искусству, а персонажу: случай для Мане исключительный. Зрителям и критике импонировал этот несомненный — сознательный или нет, кто знает? — компромисс: талантливый бунтарь написал вещь почти в салонном духе. А более всего было здесь, наверное, случайности: случайная доля банальности, случайный успех.
Эдуар Мане. Сливовая настойка. 1878
Спустя пять лет Мане написал картину «Сливовая настойка»[166] (1878, Вашингтон, Национальная галерея искусств), ставшую своего рода альтернативой «Bon bock». Сочетание высветленной, но чуть затуманенной палитры, этой золотисто-пепельной гаммы, с истинно французским ощущением преодоленного одиночества и скрытой печали, «растворенный» в совершенной живописи психологизм делают картину истинным шедевром. Дорогое, но вульгарное платье, незажженная сигарета, независимый и задумчивый взгляд — за всем этим судьба, показанная, но, как всегда у Мане, не предполагающая сочувствия или сопереживания.
Обратившись к изображению железной дороги, Мане, вероятно, хотел вернуться к утерянной в картине «Bon bock» современности мотива и приемов. Удачная продажа картин Дюран-Рюэлю в 1872 году (24 произведения за 35 тысяч франков, а вскоре еще несколько работ за 16 тысяч) основательно улучшила его денежные дела[167], и он смог снять достаточно дорогое помещение в бельэтаже нового, типично «османовского» комфортабельного дома постройки 1860-х годов на улице Санкт-Петербург, 4, поблизости от нового вокзала Сен-Лазар: передняя, просторная мастерская (бывший фехтовальный зал), стены которой выкрашены в красный цвет, с лоджией и небольшой квартиркой, куда вела деревянная лестница.
В декабре 1873 года газета «Фигаро» опубликовала статью известного журналиста Фервака «Зима в Париже», где шла речь о встрече с Мане: «У входа, любезный и улыбающийся, художник поспешил нам навстречу, протягивая руку. Мы вошли в холл. Просторная комната, обшитая деревом, плафон, отделанный балками, чередующимися с кессонами сумрачных тонов. Свет, чистый, мягкий и равномерный (toujours égalé), проникал сквозь стекла окон, выходящих на площадь Европы. Железная дорога проходит совсем близко, вздымая султаны белого дыма, клубящиеся в воздухе. Постоянно сотрясаемый пол дрожит под ногами и трепещет, как палуба судна в плавании». (Стало быть, там уже тогда остро ощущалась атмосфера совершенно нового, тревожного и непривычного Парижа. Действительно, до моста Европы от мастерской около сотни метров, и непривычный еще для парижан запах дыма, угля, металла, запах железных дорог проникал во все четыре просторных окна.)
«Дальше открывается вид на Римскую улицу с ее красивыми домиками с садами и великолепными особняками. Выше за нею, на горе, бульвар Батиньоль и сумеречное черное углубление (un enfoncement sombre et noir): это тоннель, чья темная и таинственная пасть поглощает поезда, которые исчезают в нем, издавая резкий гудок»[168]. Журналист неточен или намеренно «оживил» описание. Хотя до моста Европы действительно близко, из окон Мане его можно разглядеть с трудом. Окна выходили на улицу Санкт-Петербург и перпендикулярную ей улицу Монье (ныне улицу Берн).
Эдуар Мане. Железная дорога. 1872–1873
Фервак вспоминал и о лестнице резного дуба с позолотой, и о лоджии, скрытой занавесом из темно-красного атласа. Упоминаются и картины в мастерской, в их числе «Завтрак на траве», «Бал-маскарад в Опере». «Железная дорога» либо не была замечена, либо художник сознательно не показал ее — во всяком случае в статье о ней ничего не сказано. Примерно так же описана студия Мане в «L’Univers illustré» три года спустя: «Его мастерская велика, хорошо освещена, потолок из выступающих балок, как в средневековом жилище или в эпоху Ренессанса; балки, окрашенные в коричневый цвет, оживлены легким золотым орнаментом. Ателье самое чистое и благоустроенное из тех, что мне приходилось видеть. Здесь вовсе не пахнет революцией»[169]. Были там и камин в дубовом обрамлении, с колоннами, карнизами и пилястрами, и пышный диван, и консоль XVIII века, и даже почему-то садовая скамейка. Впрочем, один из гостей Мане признался Амбруазу Воллару, что его поразила «монашеская простота» мастерской: «Ни бесполезной мебели, ни безделушек, но поразительные этюды на стенах и на мольбертах»[170].
А это уже из «Милого друга» Мопассана — пейзаж, который видит герой из своей комнаты на улице Бурсо (метров триста на север от дома Мане): «Огромная траншея Западной железной дороги, зиявшая, словно глубокая пропасть (abime profond), как раз над выходом из тоннеля у Батиньольской станции. <…> Три неподвижных красных сигнальных огня, напоминавших широко открытые глаза неведомого зверя, горели на дне этой темной ямы, за ними виднелись другие, а там еще и еще…