Импрессионизм. Основоположники и последователи — страница 53 из 79

[278]. А вода, которую он тоже любил и умел писать, всегда отражала небо.

Порой небо занимало в его холсте большую часть, наполняя картину особым и мощным эмоциональным эффектом: густые, сильные и нервные мазки, которыми написаны облака в полотне «Сена у Сюрена» (1877, Париж, Музей Орсе), заставляют вспомнить о будущих исканиях Ван Гога. Все же к Сислею, как правило, пресса была более снисходительна, чем к другим импрессионистам: даже его картины на Первой выставке заслужили лестные отзывы — в нем нередко просто не замечали новатора.

И все же, вопреки привычным суждениям, следует отдать должное именно поздним работам этого удивительного мастера, чей лишенный пафоса, но отнюдь не величия дар особенно отточился и обрел настоящую индивидуальность на излете жизни, когда художник поселился неподалеку от любимого им в юности Барбизона, в удивительном городке Морэ-сюр-Луан.

Для Сислея этот город стал столь же принципиальным и неисчерпаемым источником мотивов, как гора Сент-Виктуар для Сезанна. К концу жизни всякого мастера круг интересующих его мотивов обычно сужается, он ищет значительное в немногом вместо поисков множества впечатлений в разнообразии тем и сюжетов.

Альфред Сислей. Канал Сен-Мартен. 1872

Морэ-сюр-Луан — рядом с лесом Фонтенбло на берегу речки Луан, близ ее впадения в Сену, — насчитывал в ту пору чуть менее двух тысяч жителей, но имел тысячелетнюю историю, а кроме того, заслужил давнюю любовь художников. Его писали Теодор Руссо, Моне, Писсарро, Гийомен — импрессионисты часто сюда наезжали. Уже в следующем веке здесь писал Пикабиа (1904).

Морэ-сюр-Луан остался более всего городом Сислея, хотя он прославлен и другими известными именами[279].

Вряд ли вид и даже атмосфера конкретного пейзажа могут определить характер живописи зрелого мастера. Дело скорее в ином: сознательно или интуитивно художник находит мотивы, которые созвучны его искусству и для него благотворны, находит места, где вольно и естественно живет его талант, открывая не столько окружающий мир, сколько себя самого.

Добравшийся до Морэ-сюр-Луана (а это все же более семидесяти километров от Парижа) почитатель Сислея будет вознагражден щедро — многое ему откроется и станет по-иному понятно. Тишина сислеевских пейзажей сохранилась в улочках городка, в плавных и неспешных поворотах его улочек, украшенных клумбами пустынных площадях, так много помнящих еще с тех далеких времен, когда Морэ был неприступной крепостью, южным бастионом Иль-де-Франса. Город, его старые дома, мост, плавно-округлые зеленые берега и тихие торжественные деревья под высоким и легким небом — все это чудится естественной средой обитания Альфреда Сислея. Угрюмый, но странно легкий собор, сочетающий в себе мощную крепостную строгость с нервным оживлением пламенеющей готики, старый донжон, множество подлинных средневековых домов на Гранд-рю, живописные, когда-то грозные арки, фланкирующие прямой мост через Луан, водяная мельница, а главное — совершенно особый покой, рожденный невиданной близостью природы и архитектуры, чьи ритмы таинственным образом перетекают друг в друга. Здесь нет (или чудится, что нет?) этой неуловимой изменчивости атмосферы, дрожания воздуха и тумана, что пленяет взгляд на берегах Сены в Аржантёе и на полотнах Моне или Ренуара. Умиротворенная и мягкая мозаика ясных пятен цвета, сочетание простых плоскостей и объемов, ощущение неизменности, устойчивой ясности — пришло ли это в наше восприятие с полотен Сислея или, напротив, подарило Сислею такое видение? Это, в сущности, уже не важно.

Звездным часом было для Сислея время, когда он работал в Морэ-сюр-Луане. Вот он, этот город из волшебной сказки о добром художнике на картине «Мост в Морэ» (1893, Париж, Музей Орсе): высокое, лазурно-сиреневое небо, тающие, написанные подвижной и точной кистью облака, бережно и сурово выстроенная панорама старых зданий и моста, так естественно соединенных друг с другом, небом и водой, будто сами они — тоже часть природы.

Кровля, апсида и колокольня собора, домá, аркады моста, освещенные спокойным солнцем, не теряют ни материальности, ни художественной самостоятельной ценности: живописная субстанция не подавляет предметный мир, но сосуществует с ним. Отражения, отблески, пляшущие тени не разрушают ни плоскость воды, ни саму картинную плоскость. Но именно взаимодействие неуловимо подвижного неба, мерцающего многоцветия воды, чьи рефлексы гаснущим эхом высветляют затененные арки моста, и сильно и просто моделированных архитектурных форм создает удивительное целое, примиряющее живую природу и природу, созданную искусством.

Разделяющий картинную плоскость в пропорциях золотого сечения горизонт, упругий изгиб моста, подобно пружине поддерживающий центральную часть композиции, виртуозное использование цветовых диалогов — зеленых и карминно-кирпичных пятен, расположенных в выверенном, благородном ритме, — все это придает картине особую «пуссеновскую» стройность, формальную и эмоциональную завершенность. Все же, как многие художники, кого история незаслуженно отодвинула в тень знаменитых собратьев, Сислей сложнее, чем порою принято думать. Выдержанный в сложном синевато-лиловом колорите, пейзаж «Мост в Морэ» (1893, Гавр, Музей искусств) с резкими тональными перепадами и стремительными мазками открывает мятежный темперамент, почти никогда не раскрывавшийся в картинах этого художника. Конец жизни Сислея оказался безрадостным: художник постоянно болел, лицо было парализовано после тяжелой простуды, он стал мнительным, мрачным и подозрительным. Из старых друзей один Моне присутствовал при его кончине…

Поздние шедевры импрессионистов пишутся в годы, когда те, кто приходил им на смену, уже полностью раскрыли свои возможности. Ван Гог погиб еще в 1890-м, Гоген жил на Таити, Сезанн уединился в Экс-ан-Провансе. Импрессионизм — в лице Клода Моне и отчасти Дега — пережил не только время постимпрессионистов, но отчасти и собственное время.

Импрессионизм не только уходил в прошлое, он и формально уже становился историей.

В 1894 году, еще молодым — ему было сорок пять — умер Гюстав Кайботт. Еще в 1877-м (названном в этой книге годом триумфа импрессионизма) он составил завещание, согласно которому коллекция его переходила в собственность государства при условии, что со временем она будет экспонирована в Лувре. Почти половину из завещанных картин (их число в разных источниках называется по-разному) государство — волей, разумеется, более чем консервативной комиссии, составленной из чиновников и художников-«помпьеристов», — отказалось принять, остальные были размещены в Люксембургском дворце. Ренуар, бывший душеприказчиком Кайботта, вынужденно согласился на компромисс, хотя Кайботт настаивал на принятии именно всей коллекции целиком. Картины, возвращенные родственникам Кайботта, разошлись по частным коллекциям в разные концы мира. Однако больше тридцати картин импрессионистов стали частью коллекции государственного музея.

«Олимпия» Мане, купленная по подписке, с 1890 года находилась там же — в Люксембургском музее, а с 1907-го тщаниями друга Мане Клемансо, бывшего тогда главой правительства, заняла место в Лувре.

Последний период творчества Моне действительно протекает как у живого классика уходящего времени: уже прошли выставки фовистов, уже Пикассо завершил «Авиньонских девиц», Мондриан создал первые абстракции, Малевич — «Черный квадрат».

Начиная со «Стогов» и «Соборов», с цветов в Живерни и кончая «Нимфеями», Моне создает тот же мир чистого искусства, что и молодые мастера начала века. Но делает это, оставаясь в эстетическом пространстве минувшего.

Клод Моне: «Я ищу невозможного». В том, что успел написать Клод Моне за последние тридцать лет своей жизни, — масштабный и драматический парадокс.

Есть некая печаль если и не распада, то несомненной инерционности, своего рода итогов уходящей эпохи, той «осени патриарха» (упомянутой уже во введении), что присутствует даже в его поздних «Кувшинках»; печаль, которая свидетельствует о затянувшемся подведении итогов. Но по счастью, даже в этом однообразии и бесчисленных самоповторах есть некое патрицианство состоявшегося, где все обладает высокопробной подлинностью бескомпромиссного, настоящего артистизма, неумолимой устремленности к совершенству.

Если в Живерни Моне уже создал среду обитания по законам собственного искусства (он полагал свой сад лучшим своим шедевром), то в «Стогах» и видах Руанского собора он постепенно открывал некий абсолют, дематериализуя реальность, делая материальным лишь цветосветовую субстанцию, лежащую на поверхности предметов. Точнее, проекцию ее на плоскость картины и сетчатку глаза.

Дом Моне в Живерни (примерно на полпути между Парижем и Руаном), в котором художник поселился в 1883 году, и Музей Мармоттана — Моне — самые красноречивые свидетели последнего расцвета жизни и искусства Моне. Правда, и «Стога», и «Соборы» частью рассеяны по миру, частью находятся в Музее Орсе, но устремления тех лет и состояние души ощутимы здесь.

Начиная с середины восьмидесятых и далее со все возрастающим энтузиазмом Моне повторяет один мотив при разном освещении и в разное время года. Отсюда естественно рождаются серии, продуманные повторы в меняющейся нюансировке.

В картинах, представляющих даму с зонтиком (в самом своем «светском» мотиве, единственном, где он соприкасается если не с банальностью в искусстве, то с открытой банальностью сюжета), он изображает одну и ту же фигуру, меняя лишь светоцветовой эффект и отношения валёров. Мотив появляется еще в семидесятые годы («Дама с зонтиком», «Камилла Моне с сыном Жаном», 1878, частная коллекция). Однако только в середине 1880-х Моне возвращается к этой теме в поисках чисто формальных решений. Две работы 1886 года с аналогичными названиями — «Этюд фигуры на пленэре: Дама с зонтиком, повернувшаяся направо» и «Этюд фигуры на пленэре: Дама с зонтиком, повернувшаяся налево» — производят в Музее Орсе парадоксальное впечатление: от совершенно салонного до терпкого и значительного. Сочетания медвяно-золотистых и тускло-голубых оттенков с глубоким зеленым в затененной части зонта суровы и безошибочны, что заставляет взгляд опытного зрителя расстаться с иллюзией поверхностной красивости.