— Я руководитель! — словно у него только сейчас прорезался голос, закричал Авдотьин на высокой, визгливой ноте. — Я руководитель! Ты не имеешь права меня трогать!
— Что здесь происходит? — тигрицей выскочила из-за двери жена Авдотьина. — Он тебя бил?
Андрей взял Веру под руку и стал спускаться по ступеням, уже на улице из подъезда в спину им донесся крик:
— В милицию! Звони в милицию! Что ты стоишь, как истукан?!
Они молча ушли от этого крика.
— Давай-ка, Вера Николаевна, чайку, попьем, — весело предложил Андрей, снимая пальто. Он успокоился, вспышка прошла, и теперь был озабочен только одним — как развеселить Веру. — Знаешь, вчера чуть со смеху не умер. Иду домой, а на лавочке сосед сидит, старик там у нас один есть. Что же вы, говорит, Андрюха, газетку стали худенькую делать. Я ему давай объяснять, что стараемся, премию вот недавно в области получили, тираж повысился. Нет, говорит, худенькую, и ты мне не заливай. Я как самокрутку из вашей газетки сверну, так ночью спать не могу — кашель душит. Вы бы уж, черти, поменьше краски наваливали, а то помру не своей смертью.
— Андрей, а если он правда позвонит в милицию. Что тебе будет?
— Посадят. Сухарей насушишь?
— Я ведь серьезно.
— Хватит, Вера, не бери в голову. Ничего не было. И не будет больше. Я не допущу, чтобы в нас грязью кидали. Я, может, всю жизнь ждал… А-а! Чаю сейчас накипятим, музыку включим. Синий, синий, синий март синью глаза мне моет, синий, синий, синий март ворота весны откроет. Правда, хорошо сказано? Я даже не помню, где читал, кто написал. А как март подходит, так сразу начинаю повторять: синий, синий, синий март синью глаза мне моет…
Они поставили чайник и стаканы на широкий подоконник, сами сели рядом, включили музыку и выключили свет. В окно при ясном лунном свете виделся бор, большая поляна, несколько кривоватых сосенок на ней. Когда редкие машины заворачивали на повороте, яркие лучи фар ударялись в сосенки, и казалось, что они вздрагивают от неожиданности. В открытую форточку влетал упругий холодный ветерок и заносил в маленькую комнатку запах сырого снега, оттаивающей земли, горчинку первых костров с крутояровских огородов.
Медленно-медленно тянулось время, словно обещало впереди бесконечную ночь. И она стала для них длинной-длинной. Едва только Андрей засобирался домой, как Вера тихо придержала его за рукав:
— Не уходи. Оставайся…
Утром Андрей осторожно поднялся, осторожно, чтобы не разбудить Веру, оделся и вышел на улицу. Яркий, солнечный день стоял на дворе. И при этом ярком, солнечном свете Андрею все было ясно.
Первым делом пошел к Нефедычу и попросил, чтобы тот съездил с ним «в одно место».
— А куда ехать-то, далеко? — спрашивал Нефедыч, уже подыскивая причину, чтобы отказаться.
— Да свататься! Давай быстрее!
— Куда?
— Свататься, говорю! И приданое сразу заберем!
— Ты гляди, быстрый какой… — пробормотал Нефедыч не то с одобрением, не то с осуждением.
Вера еще спала. Сонную, Андрей подхватил ее на руки и, сбиваясь, торопливо зашептал:
— Собирайся, поехали. — Осторожно посадил на диван, ткнулся лицом ей в колени. — Глупо, конечно, что так. Но зачем тянуть? Собирайся, поехали.
— Куда, Андрюша?
— Поедем ко мне, будешь жить у меня и будешь моей законной женой. Только не отказывайся!
— Андрюша, да как же это… Ты сам на себя не похож…
— Конечно, не похож. От страху это, Вера. А вдруг откажешься?
— Дай мне хоть переодеться.
— Переодевайся. Нефедыч, где ты? Вещи таскать будем!
В понедельник утром Рябушкин встретил Андрея хохотком.
— Ну, милый мой Андрюша, ну, отколол номер… Как ты его? Об стенку, значит, головой? А он: «Я руководитель!» Умру, не встану.
И Рябушкин снова хохотал.
— Интересно, будет жаловаться или нет? Если пикнет, ты, Андрюша, отбрасывай лишнюю скромность, набирай номер и напоминай ему, что в этом кабинете, точнее, в лесу было. Он сразу успокоится. Скажи, что еще жене позвонишь. Вот хохма будет!
— Да иди ты! Буду я еще пугать его из подворотни.
Рябушкин перестал смеяться, поправил указательным пальцем очки. Он уловил раздражение в голосе Андрея.
— А ты не торопись, милый Андрюша, посылать меня куда подальше. Такие, как Авдотьин, живут по библейскому принципу, чуть переиначенному: обгадь своего ближнего, ибо ближний обгадит тебя и возрадуется. Ты не торопись, Андрюша, ты еще не знаешь таких типов.
Но Андрей уже не мог остановиться:
— Попугивать, как ты, я не буду. И гадости их собирать — тоже.
— А они тебя, Андрюша, съедят. Ам — и нету мальчика. Кулаками, дорогой мой, им ничего не докажешь. Хорошо, случай такой, да и в милицию он не пожаловался, а то бы уже пятнадцать суток отбывал. У них, Андрюша, вес и положение, значит, и воевать надо по-другому.
— А-а! — махнул рукой Андрей.
— Как знаешь. — Рябушкин, насупясь, склонился над бумагами.
Со дня на день на Оби ожидали ледохода.
Андрей всегда любил это время и в выходной день, с утра, вместе с Верой отправился на реку. Берега уже освободились от снега, посерели, а сама Обь еще лежала под синеватым льдом, изъеденным солнцем, готовясь вот-вот вырваться, забурлить и с силой плеснуться на свои крутояры, в протоки, в старицы и на заливные луга.
Под старой кряжистой сосной Андрей с Верой разложили маленький костерок, подкармливали его сухими ветками и поджаривали на прутиках нарезанное ломтиками сало, прихваченное из дома. Над головой, высокое и бездонное, стояло весеннее небо, в котором тонул и растворялся человеческий взгляд, внизу, под ногами, пробивалась среди прелых прошлогодних листьев пока еще робкая травка. Птицы пробовали голоса, и они звонко, далеко слышались.
Мощный треск расколол реку. Он рванулся от берега к берегу, распарывая лед. Обь приходила в движение. Треск сменился неясным шорохом, напоминающим звук шуршащих листьев, постепенно шорох набирал силу и вскоре перешел в ровный, сильный гул.
Вера и Андрей замерли, пораженные, той картиной, которая разворачивалась у них перед глазами.
Захрустели, переламываясь, льдины, они налезали друг на друга, взблескивали, как рыбы, бело-синими боками, толкались вниз по течению и бились в берега, оглушительно лопались. Страшная сила несла их, и, казалось, не было ей ни конца ни краю. Замешивалось тугим тестом ледяное крошево, а легкий, еще холодный ветерок нес во все стороны громкие, радостные звуки. Какое дело ему, ветру, кто их услышит?! Он извещал всех, кто хотел и не хотел слушать, что наступило на этой грешной земле еще одно яростное обское половодье…
Май стоял по-летнему жаркий. Несколько раз перепадали короткие, но густые, с грозой дожди. Лучше погоды для посевной нельзя было и придумать. Андрей в эти дни почти не вылезая из командировок и физически ощущал, как входит в него незнаемой прежде силой и яростное цветение, и синяя даль окоема за озимыми полями, и мощный разлив мутно-желтой в это время Оби, и бесконечность широких проселков — все наполняло не испытанным раньше до такой остроты чувством жизни. Жить — вставать рано утром, целовать в щеку заспанную Веру, наскоро, под ворчание тети Паши пить чай и бежать в редакцию, где вечно недовольный Нефедыч уже выгонял из гаража машину. И целый день — пылящие перед глазами проселки, зеленые полевые вагончики, черные, как негры, механизаторы и сеяльщики с ослепительно сверкающими зубами, разговоры накоротке, торопливые записи, когда от тряски в машине буквы разъезжаются и становятся похожими на каракули.
Андрею хорошо писалось. Находились простые и точные слова, почти во всех людях, о ком он писал, виделось ему то же самое удивление жизнью, красотой земли, на которой жили. Иногда казалось, что он находится на гребне высокой волны и она несет его дальше и дальше, наполняя сердце тем самым чувством, которое, наверное, и называется счастьем.
В Полевском создали безнарядное звено. Руководить им согласился Самошкин. Он набрал к себе молодых ребят, чем несказанно всех удивил. Сейчас звено «на ходу рвало подметки», как говорили в совхозе. Андрей собирался поехать к ним, с нетерпением ждал, когда ребята закончат посевную. Но поехать пришлось раньше. Вызвал Савватеев и, приглаживая обеими руками седую шевелюру, сообщил:
— Слушай, Андрей, только что из Полевского звонили. Там Самошкин со своими цыплятами вроде рекорд поставил. Надо на первую полосу дать. Придется тебе ехать. Позови Нефедыча.
Но оказалось, что у редакционного «газика» действительно лопнула «ряссора».
— А что я говорил! — с торжественным видом объявил Нефедыч редактору. — Что я говорил? Она хоть и железная, а все равно ломается, ряссора-то…
Савватеев его не дослушал, выпроводил из кабинета.
— Придется, Андрей, на попутке. Делать нечего.
— Доберемся.
Попутная машина подвернулась удачно, и скоро Андрей уже был в Полевском. Секретарь парткома на своем мотоцикле подбросил его до полевого стана.
Звено Самошкина обедало, расположившись на зеленой лужайке возле вагончика. Белые алюминиевые миски стояли прямо на земле, рядом, на газетах, лежал крупно нарезанный хлеб, Андрея встретили шутками:
— Я же толковал, что сегодня и пресса приедет.
— Эй, мужики, давай в баню — интервью будут брать!
— А я, как назло, фрак и манишку дома забыл, что ж, в робе на портрете красоваться?
— Сразу ставлю условие: ценя фотографировать только с Люсенькой, и только в обнимку.
Дородная молодая повариха прыснула и заалела круглым лицом.
Зубоскаля, ребята приподнимались с земли, протягивали Андрею крепкие, мозолистые ладони. Он уже не раз бывал у механизаторов Полевского. И у него потеплело на сердце — приятно сознавать себя своим среди молодых, загорелых и пропыленных ребят.
Иван Иванович, отобедав, лежал в тени вагончика и, шевеля губами, что-то записывал в толстую общую тетрадь. Андрей знал, что в такие минуты его лучше не беспокоить, и подходить не стал.