Имя мне – Красный — страница 36 из 94

И вот живущий в моей голове трудолюбивый художник, о существовании которого мне когда-то рассказал мастер Осман, начал бледными красками рисовать давнишнее воспоминание: я встаю, прохаживаюсь за спиной сидящего на своем месте Эниште-эфенди, разглядываю стоящие на рабочей доске хорошо знакомые чернильницы – стеклянные, фаянсовые, хрустальные – и беру в руки незнакомую, бронзовую, тяжелую. Когда во сне мы видим себя со стороны, нас охватывает дрожь; та же дрожь била меня и тогда, когда я держал в руках эту пузатую, увесистую чернильницу с узким горлышком.

– Я видел подобную чернильницу лет в десять, когда был подмастерьем.

– Ей триста лет, монгольская работа, – отозвался Эниште-эфенди. – Кара привез ее из Тебриза. Специально для красных чернил.

Шайтан, не кто иной, как шайтан, подбивал меня со всей силы треснуть выжившего из ума самодовольного старика чернильницей по голове. Но я не поддался. Я сказал с глупой, последней надеждой:

– Это я убил Зарифа-эфенди.

Вы же понимаете, на что я надеялся, правда? На то, что Эниште поймет меня и простит. Испугается и поможет мне.

29. Я – ваш Эниште

Он сказал, что убил Зарифа, и наступила долгая тишина. Я подумал, что он и меня убьет. Сердце билось быстро-быстро. Зачем он сюда пришел? Убить меня? Или напугать своим признанием? Знает ли он сам, чего хочет? Я с ужасом понял, что отлично знаю его достоинства как художника, но совсем не знаю, что он за человек. Я чувствовал, что он по-прежнему стоит у меня за спиной с тяжелой чернильницей в руках, чуть ли не склоняясь над головой, но не оборачивался, чтобы взглянуть ему в лицо. Затем я понял, что мое молчание его раздражает, и заговорил:

– Собаки всё лают и лают…

И снова молчим. Я понимал, что только от меня, от того, что я ему скажу, зависит, останусь ли я в живых. Единственное, что я знал про него помимо того, что он отличный художник, – это то, что человек он умный. А это повод для гордости, если верить, что художник не должен позволять своей душе проявляться в рисунках хотя бы в малейшей степени. И все же как ему удалось подстеречь меня дома совсем одного? Мой старческий ум лихорадочно обдумывал эту мысль, и вообще в нем царило такое смятение, что придумать, как выбраться из этого ужасного положения, никак не получалось. Где Шекюре?

– Ты ведь уже давно понял, что это я его убил?

Нет, не понял. Не понимал до того самого мгновения, как он признался. А сейчас где-то в уголке моего сознания сидела мысль: может быть, он и в самом деле правильно поступил, что убил Зарифа-эфенди? Может быть, покойный мастер заставок действительно был настолько перепуган, что мог навлечь на всех нас беду? В моей душе зарождалось что-то вроде благодарности убийце, с которым я оказался наедине в пустом доме.

– Я не удивлен, что ты его убил. Тому, кто, подобно нам, живет среди книг, тому, кто по ночам видит во сне книжные страницы, в этом мире всегда есть чего бояться. А мы к тому же занимаемся совсем уж опасным, запретным в мусульманском городе делом – рисуем. Каждый художник, подобно Шейху Мохаммеду из Исфахана, живет с подспудным чувством вины и нередко испытывает побуждение покаяться, объявить себя грешником, повиниться перед Аллахом и всеми правоверными. Книги мы готовим тайно, как преступники, и все время ищем себе оправдания. Мне слишком хорошо известно, что это вечное чувство вины и готовность уступить перед нападками ходжей, проповедников, кадиев и шейхов, для которых мы безбожники, убивает в художнике мечту и воображение – но оно же их и подпитывает.

– То есть ты не винишь меня за убийство безмозглого Зарифа?

– Если подумать о том, что влечет нас к книге и рисунку, мы снова вернемся к этому страху. Опустившись на колени, мы работаем с утра до вечера, ночами сидим при свечах, теряя зрение, не только ради денег и наград, но и для того, чтобы укрыться от толпы, от людской суеты. И в то же время нам хочется, чтобы те самые люди, от которых мы бежим и скрываемся, увидели и оценили по достоинству плоды наших вдохновенных трудов. Но что, если нас обвинят в безбожии? Какую боль причиняет это опасение настоящему мастеру, подлинному творцу! И все же подлинное искусство – там, где неведомое и прежде невиданное. Подлинное искусство – это то, что с первого взгляда объявляют дурным, плохо сделанным, безбожным. Настоящий художник знает, что ему нужно двигаться в этом направлении, но в то же время страшится ждущего там одиночества. Какой силой надо обладать, чтобы всю жизнь выносить этот страх, эту вечную тревогу? И вот художнику начинает казаться, что от страха, гложущего его многие годы, можно спастись, если, не дожидаясь, когда это сделают другие, самому обвинить себя. Когда он сам себя объявляет грешником, ему верят – и сжигают его. Художник из Исфахана, правда, и сжег себя сам.

– Ты не художник, – сказал он. – А я убил не из страха.

– Ты убил, чтобы рисовать без страха, так, как тебе хочется!

Тут художник, желающий стать моим убийцей, впервые за долгое время сказал умную вещь:

– Я знаю, ты говоришь все это, чтобы отвлечь меня, обмануть, как-нибудь выкрутиться, спастись. Но сейчас ты сказал правду. Я хочу, чтобы ты кое-что понял. Слушай.

Я обернулся и посмотрел ему в глаза. Он начисто отбросил почтительность, с которой всегда со мной разговаривал, и это, видимо, означало, что настроен он очень решительно. Но на что именно он решился?

– Не думай, что я перестал тебя уважать, – проговорил он, выходя у меня из-за спины, и усмехнулся, только было в этой усмешке что-то очень горькое. – Со мной происходит нечто странное. Вот делаю я что-нибудь, а кажется, будто это вовсе и не я. В моей душе бурлит какая-то неведомая сила и заставляет меня творить зло. Но без нее я уже не могу обходиться. Как не могу не рисовать.

– Похоже на небылицы о шайтане, которые так любят рассказывать старухи.

– Значит, я лгу?

Я почувствовал, что ему не хватает смелости, чтобы убить меня, и оттого он хочет, чтобы я посильнее его разозлил.

– Нет, не лжешь. Ты просто не можешь понять, что с тобой происходит.

– Нет-нет, я очень хорошо понимаю, что со мной происходит. Я на этом свете терплю муки ада! Мы сами не заметили, как из-за тебя по шею увязли в грехе. И теперь ты говоришь мне, что нужно быть смелее. Из-за тебя я стал убийцей. Со всеми нами расправятся бешеные псы ходжи Нусрета!

Он сам не верил тому, что говорил, и оттого кричал все громче – и все яростнее сжимал в руке горлышко чернильницы. Может быть, на заснеженной улице кто-нибудь услышит крики и придет мне на помощь?

– Как получилось, что ты его убил? – спросил я не столько из любопытства, сколько для того, чтобы потянуть время. – Зачем вы встретились у того колодца?

– В ту ночь, выйдя от тебя, Зариф-эфенди сам пришел ко мне, – с неожиданной для меня охотой начал рассказывать он, – и сказал, что видел последний рисунок на две страницы. Я изо всех сил старался уговорить его не поднимать шума и под конец пообещал за молчание деньги, которые якобы закопал у колодца на пепелище. Услышав про деньги, он сразу мне поверил и пошел за мной. Это ли не лучшее доказательство того, что художники работают ради одних лишь денег? Так что мне его не жаль: да, он был не без способностей, но вообще-то самый обычный, посредственный художник. Он был готов ногтями рыть мерзлую землю. Если б я и в самом деле закопал у колодца золотые монеты, не пришлось бы его убивать. Жалкого человечишку ты выбрал делать заставки для своей книги. Рука у него твердая, но заставки из-под нее выходили самые заурядные, и цвета сочетать покойник не умел. Я убил его, не оставив следов. Скажи мне, что есть главная составляющая стиля? И европейцы, и китайцы нынче говорят, что у художника должен быть свой стиль, отличающий его от других. Правы они или нет?

– Не думай, что новый стиль возникает по желанию художника, – сказал я. – Умирает могущественный вельможа, проигрывает войну шах, подходит к концу казавшаяся нескончаемой эпоха, закрывается дворцовая мастерская – и работавшие в ней мастера разбредаются по свету в поисках нового пристанища и нового покровителя. Наступает день, когда какой-нибудь властитель ласково привечает в своем шатре или дворце искусных художников и каллиграфов, пришедших с разных концов света, бездомных и растерянных, и открывает мастерскую, позаботившись обо всем, что нужно для ее преуспеяния. Художники, не привыкшие работать вместе, поначалу рисуют каждый в знакомом ему старом стиле, но потом, подобно детям, играющим на одной улице, привыкают друг к другу и начинают друг под друга подстраиваться. Это непросто: ссоры длятся долгие годы, строятся козни, зреет зависть, но одновременно идет работа над рисунком и цветом, и в конце концов в мастерской возникает новый стиль. Как правило, его вырабатывает самый даровитый и искусный художник – назовем его самым удачливым. Другим остается только бесконечно копировать этот стиль, совершенствовать его и оттачивать.

– А у меня есть свой стиль? – спросил он неожиданно мягко, избегая моего взгляда и дрожа, как взволнованная девушка, – мне даже показалось, что из глаз у него сейчас брызнут слезы. Похоже, он хотел от меня не столько правды, сколько утешения.

Я сказал то, что думал, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно более мягко и ласково:

– Из всех художников, что я видел за шестьдесят с лишним лет моей жизни, ты самый одаренный. У тебя самый острый глаз и самая искусная рука; ты умеешь творить чудеса. Даже если мне покажут рисунок, к которому приложила руку тысяча художников, я сразу найду то место, к которому прикоснулось твое волшебное перо.

– Я тоже так думаю, – произнес он в ответ, – но ты не настолько умен, чтобы понять тайну моего дара. Сейчас ты лжешь, потому что боишься. И все же я хочу, чтобы ты еще рассказал о моем стиле.

– Твое перо словно само собой находит верную линию. Как правдиво и весело изображаешь ты все, за что берешься! Рисуя многолюдные сцены, ты так выстраиваешь композицию, что напряжение, живущее в тексте и сквозящее во взглядах людей на рисунке, превращается словно бы в нескончаемый легкий шепот. Я снова и снова возвращаюсь к твоим работам, чтобы услышать этот шепот, и каждый раз замечаю новый смысл – и, если можно так выразиться, пытаюсь перечитать рисунок, словно текст. Один слой смысла прячется за другим, и получается глубина, подобная той, что европейские мастера достигают с помощью перспективы.