А потом все произошло так быстро, что в первый миг я ничего не понял. Правый глаз пронзила острая, но быстро прошедшая боль, лоб на мгновение онемел. Потом все стало по-прежнему, но в мою душу вполз ужас. Лампу отодвинули в сторону, и все-таки я увидел, как мой мучитель, тот, кто отнял иглу у Кара, уверенно вонзает ее в мой левый глаз. Я не шелохнулся и почувствовал то же жжение, что и в первый раз. Онемение распространилось со лба на всю голову, но прошло, когда иглу вытащили. Кара и остальные переводили взгляд с моих глаз на острие иглы и обратно – словно не были уверены в том, что все произошло на самом деле. Когда же они окончательно осознали, что́ сотворили со мной, сила, давившая на мои руки, ослабла.
Я начал кричать – нет, выть, и не от боли, а от ужаса.
Не знаю, сколько это продолжалось. Сначала я чувствовал, что мои вопли приносят облегчение не только мне, но и им, сближая нас друг с другом.
Но я все кричал и кричал, и они забеспокоились. Боли я по-прежнему не чувствовал, но мысль о том, что мои глаза были пронзены иглой, не шла из головы.
Однако я еще не ослеп. Хвала Аллаху, я мог видеть, как они с ужасом и грустью смотрят на меня, а на потолке нерешительно подрагивают их тени. Это меня и радовало, и беспокоило.
– Пустите меня! – крикнул я. – Пожалуйста, пустите, дайте в последний раз посмотреть на мир!
– А ну рассказывай! – потребовал Кара. – Расскажешь, как встретился в тот вечер с Зарифом-эфенди, – отпустим.
– Я возвращался домой из кофейни, вижу: навстречу мне идет бедняга Зариф. Он был встревожен, вид имел до крайности растерянный. Мне стало его жалко. Пустите, пустите меня, я потом расскажу! В глазах темнеет!
– Сразу не потемнеет, – бросил Кара. – Можешь мне поверить, мастер Осман продырявленными глазами разглядел коня с неправильным носом.
– Бедный Зариф сказал, что хочет со мной поговорить, потому что только мне и доверяет.
Но жалел я сейчас не его, а себя.
– Если ты успеешь все рассказать до того, как кровь прильет к глазам, утром еще вволю насмотришься на мир, – посулил Кара. – Слышишь, дождь слабеет.
– Я предложил ему вернуться в кофейню, но он тут же сказал, что ему там не нравится, что он даже боится этого места. Я тогда неожиданно для себя вдруг понял, как сильно отдалился от нас Зариф, с которым мы работали бок о бок двадцать пять лет, с первых дней ученичества. В последние лет восемь-девять, с тех пор как он женился, я, конечно, встречал его в мастерской, но даже не спрашивал, чем он занимается, что у него нового в жизни… Зариф сказал, что видел последний рисунок и рисунок этот такого богохульного свойства, что на нас на всех теперь лежит тяжкий грех, который никогда нам не простится. Трясясь от страха, он твердил, что всем нам уготован ад. От него веяло жуткой тоской, будто он и в самом деле, сам того не желая, совершил великий грех.
– И что это был за грех?
– Когда я спросил его об этом, он удивленно поднял на меня глаза, словно говоря: «Неужели ты сам не знаешь?» Я тогда подумал, что наш друг, как и мы, постарел. Он сказал, что в последнем рисунке метод перспективы использован слишком смело. Размер всего, что на нем изображено, соответствует не важности предметов с точки зрения Аллаха, а тому, какими они кажутся человеческому глазу. Это первый великий грех. Султан, халиф всех мусульман, на этом рисунке одного размера с собакой, и это второй грех. А третий грех заключается в том, что и шайтан той же величины, да к тому же выглядит очень привлекательным созданием. Но самое большое богохульство – и это неудивительно, раз уж рисунок сделан на европейский манер, – то, что лицо султана нарисовано в мельчайших подробностях. Так делают идолопоклонники или не сумевшие преодолеть привычек идолопоклонства христиане, которые вешают на стены церквей так называемые портреты и молятся им. Слово это Зариф-эфенди слышал от Эниште и очень хорошо знал, что оно означает, а потому был справедливо убежден, что рисовать портреты – величайший грех и что там, где начинается портрет, кончается мусульманский рисунок. Все это он говорил мне, пока мы шагали по улицам, поскольку, как я уже упоминал, в кофейню он заходить отказался: там, мол, позволяют себе оскорблять достопочтенного проповедника из Эрзурума. Иногда он останавливался и жалобно, словно прося о помощи, спрашивал, правильно ли он рассуждает, нельзя ли найти какой-нибудь выход и неужели нам всем не миновать адского пламени. Он изо всех сил пытался показать, как его мучает раскаяние, но я почувствовал, что не верю ему. Его мучения были притворными.
– Как ты об этом догадался?
– Мы с Зарифом-эфенди знакомы с детства. Он весь такой чистенький-ровненький, тихий, невзрачный и блеклый. Как его заставки. В ту ночь рядом со мной словно бы шел другой человек – более глупый, простодушный и истово верующий, чем тот Зариф, которого я знал, и вообще какой-то ненастоящий.
– Говорят, что он был связан со сторонниками эрзурумца, – сказал Кара.
– Ни один мусульманин не будет так убиваться, если случайно, сам того не желая, согрешит, – продолжал я. – Хорошему мусульманину известно, что Аллах справедлив и всегда принимает в рассуждение, с какими намерениями действует его раб. Только совсем уж скудоумные люди верят, что за кусок свинины, съеденный по неведению, попадешь в ад. Истинный мусульманин знает, что ад существует для того, чтобы можно было пугать им не себя, а других. Вот и Зариф хотел меня напугать. Я уже тогда понял, кто вселил в него уверенность, что это может получиться: Эниште. Скажите мне, братья, скажите честно, приливает ли кровь к моим глазам, теряют ли они свой цвет?
Они поднесли лампу к моему лицу и внимательно, словно заботливые врачи, заглянули в мои глаза.
– Все как было, будто ничего и не произошло.
Неужели последним, что я увижу в мире сем, будут эти трое, что так пристально смотрят мне в глаза? Я понимал, что не забуду этих мгновений до конца жизни. Ощущая раскаяние, я в то же время не терял надежды и потому продолжал:
– Да, именно Эниште внушил Зарифу мысль о том, что тот делает нечто запретное, поскольку окутал покровом тайны последний рисунок, показывая его нам лишь кусками, но никогда – целиком. Так что это он посеял в наших душах семена сомнений и страха, а вовсе не сторонники эрзурумца, которые отродясь не видели ни единой книги с рисунками. Но чего, спрашивается, бояться художнику с чистой совестью?
– В наши дни художнику с чистой совестью стоит бояться многого, – с умным видом изрек Кара. – Да, никто ничего не имеет против искусства украшения книг, но рисунки наша религия запрещает. Рисунки персидских художников, даже самых великих мастеров Герата, воспринимались просто как один из способов украсить книгу, подчеркивающий изящество и совершенство каллиграфии, поэтому художников никто не трогал. Да и сколько, в конце концов, человек видят эти работы? Но когда художники начинают пользоваться приемами европейских мастеров, их работы перестают быть разновидностью орнамента и обретают свойства настоящего рисунка – того, который запрещает Коран, того, против которого был настроен наш Пророк. И султан, и Эниште очень хорошо это понимали. Потому Эниште и был убит.
– Эниште был убит потому, что испугался. Подобно тебе, он начал твердить, что рисунки, которые делают для него, не противоречат нашей вере и Священной Книге. Настоящая находка для эрзурумца и его приспешников, которые везде пытаются найти что-нибудь противоречащее исламу. Зариф-эфенди и Эниште замечательно друг другу подходили.
– И обоих убил ты, не так ли? – спросил Кара.
Мне показалось, что сейчас он меня ударит, но в тот же миг я понял, что новый муж прекрасной Шекюре не очень-то огорчен убийством Эниште. Он не собирался меня бить, но даже если и ударит – что ж, мне уже все равно.
– На самом деле, – упрямо продолжал я гнуть свое, – если султан хотел получить книгу с рисунками в европейской манере, то Эниште хотел бросить вызов всему и вся, создав книгу, пропитанную страхом греха, и тем потешить свою гордость и возвеличиться. Он испытывал рабский восторг перед рисунками европейских мастеров, которые видел во время путешествий, и до самого конца верил в то, о чем рассказывал нам целыми днями, – ты, наверное, тоже слышал эти бредни о перспективе и портретах. Что до меня, то я убежден, что в нашей книге не было ничего вредного или не соответствующего установлениям нашей веры. Он тоже это знал, но ему нравилось делать вид, будто он готовит очень опасную книгу. Мысль о том, что он занимается таким опасным делом, да еще и с дозволения султана, была для него так же важна, как преклонение перед работами европейских мастеров. Да, если бы мы делали рисунки, которые можно вешать на стены, это был бы грех. Однако ни в одном из рисунков, которые мы изготовили для этой книги, я не видел ничего, что противоречило бы исламу, никакого кощунства и безбожия, ни малейшего нарушения запретов. А вы?
Мое зрение уже немного ослабло, но, хвала Аллаху, я еще видел достаточно хорошо, чтобы понять, что мой вопрос заставил их призадуматься.
– Что, затрудняетесь ответить? – злорадно спросил я. – Вы никогда не сможете открыто сказать, что в рисунках, над которыми мы работали, был хотя бы намек на безбожие, хотя бы тень кощунства, – что бы вы на самом деле об этом ни думали. Ибо сказать такое значило бы признать правоту наших врагов, святош из окружения эрзурумца. С другой стороны, вы не решитесь утверждать, что невинны как младенцы, потому что после этого уже нельзя будет важно задирать нос и гордиться причастностью к тайному, загадочному и запретному делу. Знаете, когда я понял, что у меня самого голова кружится от гордости? Когда в полночь мы с несчастным Зарифом-эфенди пришли в это текке! Я привел его сюда, потому что мы насквозь продрогли, блуждая по улицам. К тому же мне нравилась мысль, что он увидит место, где некогда жили «безбожные» дервиши-календери, любившие мальчиков, курившие гашиш и занимавшиеся прочими непотребствами, и поймет, что я здесь не чужой. Мне казалось, что бедный Зариф, увидев, что я – последний последователь разогнанного тариката, испугается меня, проникнется ко мне еще большим уважением и от страха, может быть, наконец заткнется. Разумеется, вышло наоборот. Нашему безмозглому другу детства здесь совсем не понравилось, и он тут же решил, что все подозрения, которыми его заразил Эниште, совершенно справедливы. Так что если сначала он умолял помочь ему, причитая: «Скажи, что мы не попадем в ад, развей мои сомнения, чтобы я мог снова спокойно спать по ночам», то теперь стал грозить: ничем хорошим, мол, это все не кончится. Последний рисунок, твердил он, очень далек от того, что хотел увидеть султан, повелитель нам этого не простит, слухи о нашем безбожии дойдут до проповедника из Эрзурума. Теперь уже не оставалось никакой возможности убедить его в том, что все замечательно и беспокоиться не о чем. Я понял, что он передаст своим скудоумным приятелям, приспешникам эрзурумца, всю чепуху, которую слышал от Эниште, и под