Имя мне – Красный — страница 93 из 94

Я смочила в горячей воде несколько чистых тряпочек, намылила их и обмыла тело Кара – тщательно, словно чистила дорогой старый ковер, и нежно, будто он был одним из моих сыновей. Осторожно, как врач, стараясь не причинять боли, я протерла синяки на лице, порезанный нос и страшную рану на плече. При этом я говорила нараспев какие-то слова без особого смысла, как делала, когда мои дети были еще совсем маленькими. На груди и руках тоже были порезы. Пальцы на левой руке распухли и потемнели от укуса. Мои тряпочки пропитались кровью. Я дотронулась до груди, ощутила пальцами мягкость живота, долго смотрела на мужской орган, слушая доносившиеся со двора крики сыновей. И почему некоторые поэты сравнивают его с камышом или пером?

Услышав с кухни развеселый говорок Эстер (у нее всегда такой голос, когда она приходит с новостями), я спустилась вниз.

Эстер была так взволнована, что, даже не обняв и не поцеловав меня, начала тараторить: у двери мастерской обнаружили труп Зейтина с отрубленной головой, а рядом – рисунки, изобличающие его в совершенных преступлениях. Оказывается, он собирался бежать в Индию, но решил напоследок заглянуть в мастерскую.

Нашлись свидетели, сообщившие, что это Хасан, выхватив саблю из красных ножен, одним ударом снес Зейтину голову.

Пока Эстер говорила, я думала: где-то сейчас мой бедный отец? Известие о том, что убийца получил по заслугам, избавило меня от страха. Я поняла, что свершившаяся месть рождает в душе приятное спокойствие и сознание справедливости наказания. Мне очень хотелось знать, чувствует ли мой отец там, где он сейчас находится, то же, что и я? Мир вдруг представился мне огромным дворцом с бесчисленным количеством сообщающихся между собой чертогов. Лишь память и воображение позволяют нам переходить из чертога в чертог, но мы в большинстве своем ленимся и все время сидим в одном и том же закутке.

– Не плачь, милая моя, – утешала Эстер. – Видишь, как хорошо все в конце концов вышло.

Я дала ей четыре золотые монеты. Каждую из них она жадно, но неумело попробовала на зуб и, улыбнувшись, сказала:

– Поначеканили венецианские гяуры поддельных монет!

Едва она ушла, я велела Хайрийе не пускать детей наверх, а сама поднялась по лестнице, заперла дверь на ключ, приникла к обнаженному телу Кара и сделала то, о чем он просил меня в доме повешенного еврея в тот вечер, когда убили моего отца, – сделала не потому, что мне так уж этого хотелось, а скорее из любопытства, не столько со страхом, сколько с осторожностью.

Персидские поэты веками уподобляли мужской орган тростниковому перу, а женский рот – чернильнице. Не могу сказать, что я полностью поняла ход мыслей, стоящий за этим сравнением, которое повторяли так часто, что суть его забылась. Что имели в виду поэты – что рот маленький? Или что чернильница хранит таинственное молчание? Или что сам Аллах – художник? Как бы то ни было, любовь не понять, если рассуждать о ней, как это делает женщина, вечно думающая, подобно мне, о том, как себя защитить. Разумный ход мыслей не годится для того, чтобы понять любовь.

А раз так, открою вам тайну: да, в тот миг в комнате, где еще не выветрился запах смерти, я чувствовала волнение, но не потому, что держала во рту эту штуковину и чувствовала биение мира между моими губами, а потому, что слышала веселые крики моих детей, устроивших в саду потасовку.

Мой рот был занят, но я увидела, что Кара смотрит мне в лицо совершенно особенным взглядом. Он сказал, что никогда больше не забудет моего лица, моего рта. От его кожи пахло плесневелой бумагой, как от некоторых старых книг отца, а к волосам пристал запах пыльных тканей из дворцовой сокровищницы. Когда я, забывшись, задевала рукой его раны, синяки или порезы, он стонал как маленький мальчик. Смерть отступала от него, и я чувствовала, что в будущем привяжусь к нему еще сильнее. Наши движения все ускорялись, нас несло в таинственные дали – так корабль, подставив паруса ветру, смело устремляется в неведомые моря.

Видя, как уверенно, даже на смертном ложе, держит себя в эти минуты Кара, я понимала, что он уже не раз бороздил эти моря с невесть какими непристойными женщинами. Я не соображала, что со мной происходит, чью руку я целую, свою или его, что сейчас у меня во рту – мой собственный палец или вся моя жизнь, а он, хотя чуть не лишился чувств от боли и удовольствия, все держал в своей власти и смотрел на мое лицо то как на прекрасный рисунок, то как, должно быть, смотрят на какую-нибудь мингрельскую блудницу.

В миг наивысшего наслаждения он испустил крик, которому позавидовал бы любой разрубаемый пополам герой с рисунка, изображающего столкновение армий Ирана и Турана; я испугалась, как бы его не услышали во всем квартале. Однако, подобно истинному художнику, который даже в минуту величайшего вдохновения, когда его рукой водит сам Аллах, не забывает о композиции и разметке страницы, Кара не переставал думать о том, что происходит вокруг.

– Скажешь детям, что умащала раны отца, – проговорил он, тяжело дыша.

Эти слова не только придали цвет нашей любви, с трудом находящей себе место между жизнью и смертью, запретами и раем, отчаянием и стыдом, но и стали для нее всегдашним оправданием. Все последующие двадцать шесть лет, до того утра, когда мой любимый муж Кара упал у колодца и умер от сердечного приступа, каждый полдень мы поднимались с ним в комнату, куда едва пробивались сквозь щели в ставнях солнечные лучи, и любили друг друга, а называлось это «умастить раны». В первые годы со двора до нас неизменно доносились голоса Шевкета и Орхана. По ночам же они еще долго спали со мной в одной постели, поскольку я не хотела, чтобы мои ревнивые сыновья чувствовали себя обиженными отцом. Всякая умная женщина знает, что гораздо приятнее спать, обнявшись с детьми, чем с угрюмым, настрадавшимся в жизни мужем.

Мы, то есть я и дети, были счастливы, а вот Кара – нет. Не получилось у него. Проще всего это было бы объяснить тем, что из-за раны мой милый муж стал, как говорили некоторые, калекой. Правое плечо у него было ниже левого, а шея странно искривлена. Жизни это никак не осложняло, но выглядело некрасиво. Впрочем, мне случалось слышать, как женщины, видевшие моего мужа издалека, называли его привлекательным. Иногда до моих ушей доходили рассуждения о том, что такой женщине, как я, нужен только муж, на которого она могла бы смотреть свысока, так что увечье Кара, с одной стороны, конечно, несчастье, а с другой – тайная причина нашего семейного счастья.

Должно быть, в этой сплетне, как и во всякой другой, была некоторая доля истины. Но порой мне хотелось большего. Иногда я с грустью думала о том, что никогда не смогу проехать по улицам Стамбула на великолепном скакуне, гордо выпрямившись в седле, окруженная толпой слуг и рабынь, как я того заслуживала, по словам Эстер, и тогда наша жизнь казалась мне неполноценной и бедной; бывало, я жалела, что мой муж не из тех отважных мужчин, которые всегда держат голову высоко и смотрят на мир победителями.

Как бы то ни было, Кара навсегда остался печальным. Поскольку я видела, что искалеченное плечо здесь ни при чем (или почти ни при чем), оставалось поверить, что в моего мужа вселился джинн печали, который не оставлял его даже в самые счастливые мгновения любовных ласк. Чтобы успокоить этого джинна, Кара, бывало, пил вино или подолгу рассматривал рисунки в книгах, а иногда прибивался к художникам и вместе с ними ухлестывал за красивыми мальчиками. Да, он проводил немало времени с художниками, каллиграфами и поэтами, развлекаясь словесными играми, двусмысленными намеками и непристойными остротами, но порой забывал все на свете и целиком отдавался службе: ему удалось поступить письмоводителем к Эгри Сулейману-паше, одно время он исполнял те же обязанности в диване.

Через четыре года умер наш султан. Его преемника, султана Мехмеда, нисколько не занимала книжная миниатюра. С тех пор Кара, прежде поклонявшийся искусству рисунка открыто и напоказ, стал таить свои пристрастия. Иногда, раскрыв книгу, принадлежавшую моему отцу, он подолгу смотрел на рисунок, сделанный в Герате при сыне Тимура, да-да, на ту самую сцену: Ширин влюбляется в Хосрова, увидев его изображение; и по его печальным глазам понятно было, что он видит в этом рисунке не веселую игру таланта, которую еще способны оценить обитатели дворца, а милую тайну, от коей осталось одно лишь воспоминание.

На третий день после восшествия на трон нового султана король Англии прислал ему в подарок удивительные часы с музыкальным механизмом. С корабля эти огромные часы сгрузили в виде отдельных частей, шестерней, картин и фигур, и потом еще несколько недель мастера, прибывшие из Англии на том же корабле, собирали их во внутреннем саду дворца, на склоне, выходящем к Золотому Рогу. В день, когда часы заработали, на холмах вдоль залива собралось множество людей, пришедших пешком и приплывших на лодках; все они с изумлением и восхищением наблюдали, как под громкую устрашающую музыку движутся по кругу фигуры высотой с человека, как они совершают изящные, удивительно осмысленные движения, словно сотворены не рабами Всевышнего, а самим Аллахом. Каждый час раздавался громкий звон, похожий на колокольный, который разносился по всему Стамбулу.

Сначала Кара, а потом и Эстер рассказали мне, что эти часы, вызвавшие восторг у стамбульского простонародья, пробудили вполне оправданную тревогу в душах святош и самого султана, ведь они служили доказательством могущества неверных. Через несколько лет, когда об этом стали поговаривать особенного громко, наш следующий повелитель, султан Ахмед, по воле Аллаха однажды проснулся посреди ночи, схватил булаву, вышел из гарема во внутренний сад и разбил часы вместе с фигурами на мелкие кусочки. Рассказывали, что султан увидел во сне светозарный и благословенный лик Пророка и посланник Всевышнего предупредил его, что если повелитель державы Османов позволит своим подданным восхищаться рисунками, а уж тем более подобиями человека, бросающими вызов Творцу, то тем самым нарушит волю Аллаха. Услышав это, султан, еще не до конца проснувшись, сразу схватился за булаву. Примерно так же это событие было описано, со слов султана, в книге