Имя мне – Красный — страница 94 из 94

«Суть истории», за которую каллиграфы получили немало мешочков золота. Художников же к работе над книгой султан распорядился не привлекать.

Так увяла красная персидская роза рисунка, которая цвела в Стамбуле сто лет. Борьба между традицией старых мастеров Герата и методами европейских художников, которая когда-то вызывала вражду и бесконечные споры между художниками, так ничем и не кончилась. Искусство рисунка было заброшено: не рисовали уже ни по-восточному, ни по-западному. Художники не гневались и не восставали против такого положения дел, а мало-помалу покорно и безмолвно смирились с ним, как смиряются с болезнью старики. Никто уже не знал и не желал знать, чем занимаются великие мастера Герата и Тебриза, рисунки которых некогда вызывали такое восхищение, никто ничего знать не хотел о новых достижениях европейских художников, чьи методы прежде порождали то отвращение, то зависть. Искусство рисунка погрузилось в небрежение, как погружается во тьму город, когда его обитатели закрывают двери на ночь, и все забыли, что когда-то мы умели видеть мир по-другому.

Книга моего отца, увы, не была закончена. Последний рисунок, брошенный Хасаном, присоединился к другим готовым страницам в сокровищнице, где с ними быстро разобрался ловкий и своевольный библиотекарь: переплел их вместе с другими разрозненными рисунками, многие из которых ничего не стоили, и получилось несколько муракка. Хасан сбежал из Стамбула и как в воду канул, больше мы о нем не слышали. Однако Шевкет и Орхан не забыли, что убийцу деда покарал не мой муж, а их дядя.

Мастер Осман умер через два года после того, как ослеп, и главным художником стал Лейлек. Келебек, чьим даром восхищался мой покойный отец, провел остаток жизни делая наброски орнаментов для ковров, шатров и тканей. Тем же путем пошли молодые художники из мастерской. Никто, похоже, не считал отказ от искусства рисунка большой потерей. Наверное, потому, что никто из них никогда не видел своего лица изображенным на бумаге.

Всю жизнь я втайне мечтала о двух рисунках, но никому не решалась рассказать об этом.

Во-первых, мне хотелось, чтобы нарисовали меня. Я, впрочем, понимала, что это невозможно: ни один из художников дворцовой мастерской, даже если бы ему удалось увидеть мою красоту такой, какая она есть, никогда, к сожалению, не поверил бы, что женское лицо может быть красивым, если не изобразить глаза и губы такими, как их рисуют китайцы. Если бы художник нарисовал меня в манере старых мастеров Герата, похожей на китайскую красавицу, то, может быть, знакомые со мной люди и разглядели бы за лицом китаянки мое лицо. Но те, кто будет жить после нас, не поймут, как я выглядела, даже если догадаются, что глаза у меня на самом деле вовсе не были раскосыми. Как бы счастлива я была, если бы сейчас, когда я постарела и единственное мое утешение – сыновья, у меня был бы мой портрет, сделанный в молодости!

А во-вторых, я хотела бы увидеть рисунок счастья, о котором пишет в своем месневи поэт Сары Назым из Рана[124]. Я очень хорошо представляю себе этот рисунок. На нем должна быть изображена женщина и двое ее детей: младший, которого она держит на руках, со счастливой улыбкой сосет грудь, старший немного ревниво смотрит на мать, и взгляды их встречаются. Я хочу, чтобы матерью на этом рисунке была я, а в небе, следуя манере старых мастеров Герата, умевших останавливать время, нарисовали птицу, которая одновременно и летит, и застыла в счастливой бесконечности. Я знаю, как это непросто.

Мой сын Орхан, до того глупый, что ко всему подходит с мерками разума, давно твердит мне, что мой рисунок счастья никому никогда не удастся создать, поскольку гератские мастера, умеющие останавливать время, ни за что не смогут передать внешнее сходство матери со мной, а европейские живописцы, которые только и знают, что рисовать матерей с младенцами на руках, не умеют останавливать время.

Возможно, он и прав. Людям ведь нужны не нарисованные улыбки, а настоящее счастье, счастье в жизни. Художники это знают, но не могут изобразить и предлагают нам вместо счастья в жизни счастье созерцания.

Потому я и рассказала эту историю, которую нельзя нарисовать, своему сыну Орхану, – может быть, он ее запишет. Без лишних раздумий я отдала ему письма Хасана и Кара, а также листок с расплывшимися от влаги лошадьми, найденный в кармане бедного Зарифа-эфенди. Орхан – человек раздражительный, неуживчивый и не очень счастливый, он не побоится быть несправедливым к тем, кого недолюбливает. Так что, прошу вас, не верьте, если Кара в его рассказе предстанет более беспомощным, чем он был на самом деле, Шевкет – более злым, наша жизнь – более трудной, а я – более красивой и смелой. Он, этот Орхан, чего только не придумает, чтобы история получилась занимательной и в нее поверили.