Имя нам - легион — страница 3 из 7

ГЛАВА 1

Снежная равнина, белая луна,

Саваном покрыта наша сторона.

И березы в белом плачут по лесам.

Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?

Сергей Есенин


Я купался в теплом Петуховском пруду. К середине июля пруд совсем зарос и больше походил скорее на болото, чем на проточный водоем (каким, по сути, является), поэтому плавать было почти негде. А вылезать не хотелось. И я, выбрав местечко, условно свободное от кувшинок и прочей шелухи, лежал, покачиваясь на волнах, кверху пузом и меланхолично глядел в темнеющее перед грозой небо. В небе носились чайки. Любопытные, как сороки, они часто возвращались и закладывали надо мною красивые стремительные виражи. Я улыбался им, искренне надеясь, что во время шумных недавних заплывов между островками осоки не потревожил их гнезд. В противном случае мне грозила беспощадная бомбардировка. Жидким гуано. Впрочем, провинись я перед ними всерьез, экзекуция свершилась бы уже давно.

Непогода между тем совсем разгулялась.

Находиться в воде во время грозы крайне опасно, – резонно подумал я, перевернулся на грудь и поплыл к берегу.

Берег, однако, не приближался. Наверное, потому что я греб одной только правой рукой. Левая, оказывается, запуталась в водорослях. Я дернул ею, стремясь порвать холодные стебли, но добился совсем не того, чего ожидал: из глубины вынырнули две крупные щуки и вцепились в руку острыми кривыми зубами. И резво потянули в разные стороны. Я вскрикнул. Щуки приободрились и принялись рвать добычу с еще большим ожесточением, громко рыча и мотая головами. Руку жгло страшной болью. Высокие волны, поднятые щучьими хвостами, заливали мне лицо. Громыхнул гром. Молния, опровергая законы физики, сверкнула лишь после третьего или четвертого раската. И ударила прямо мне в лицо!

Я дернулся и пришел в себя. Руку продолжала терзать боль. Вообще-то болело все тело, но над рукою лихоманка измывалась с особым старанием. Я осторожно повернул голову. Из обрывка рукава торчала корявая головешка, покрытая коркой спекшейся крови. Пульта как не бывало…

Я попытался пошевелить пальцами, сжать кулак, подвигать кистью. Все это мне в общем-то удалось, но как-то неважно – слабость в руке была ужасная. Я решился на более активные действия и согнул руку в локте, поднеся к глазам. Увиденное повергло меня в кратковременный шок: мизинец и половина безымянного пальца отсутствовали напрочь, так же как и приличный лоскут кожи на внутренней стороне предплечья. Меня замутило. Я закрыл глаза, но так было еще хуже.

Взревев не своим голосом, матерясь и проклиная все на свете, я рывком вскочил на ноги. Колени сразу подогнулись, в глазах потемнело и поплыло, но я не упал. Отдышался и принялся стаскивать ранец. В ранце была, помнится, аптечка.

Густо обмазав изуродованную культю эпитель-гелем и обмотав в два слоя пластырем, я взялся за ревизию – как себя, так и амуниции и вооружения. За исключением левой руки все остальное тело было в норме. Синяки и ссадины на открытых участках кожи в расчет я, разумеется, не принимал.

Огромное облегчение я испытал при виде непобитой тарелочки генератора мини-сферы. Попробовал запустить… и засвистел по-разбойничьи от радости: вокруг меня мыльным пузырем запульсировала нарождающаяся оболочка силового поля. Я поскорее выключил прибор: кто знает, что день грядущий мне готовит, так что энергию желательно экономить.

С оружием обстояло несколько похуже. Наручный нож был на месте, и подающее устройство исправно действовало. (Щелк-щелк – нож в руке; щелк-щелк – в ножнах. Еще раз. И еще. Как по вазелину… Красота!) Пистолет и четыре запасные обоймы к нему тоже радовали исключительной сохранностью. Тесак потерял законцовку рукоятки (а вместе с нею – все спички, что находились внутри) и шнур, коим рукоятка обматывалась. Но главную неприятность преподнес мне Дракон. Индикатор заряда светился оранжевым. Еще не красным, к счастью, но за этим, как я понимал, дело не станет. Запасная батарея заставила меня еще пуще поникнуть: та же история.

И вдобавок пропажа пульта… Шлем (вот он, на голове, куда ж ему деваться, коли голова цела?) без пульта терял все свои чудесные свойства и превращался в обычную пуленепробиваемую каску. Удобную, привычную, согласен, но зато и взрывоопасную! Охо-хо…

Из аптечки я достал пару капсул сомы, проглотил, запил водой из помятой, но уцелевшей фляги, сунул в рот батончик прессованных сухофруктов. Жрать хотелось, как обычно, и это воодушевляло: значит, судьбоносных повреждений требухи внутри меня не было. И то хлеб.

Я огляделся. Неподалеку от меня, справа, над полутораметровым обрывом начинался редкий березовый лес. Слева, метрах в пятидесяти, протекала довольно широкая медлительная река. Я стоял на обширном галечном пляже, доходящем почти до самой опушки. Вероятно, в весеннее большеводье река катится по нему, но летом уходит в постоянное русло, помиловав на время крайние деревья – те, чьи корни торчат сейчас из неровной, глинистой стены обрыва.

Встречный удар Братьев вышвырнул в этот мир не только меня. Вместе со мной прибыло великое множество всякой дряни: больших и малых шматков дерна с облепившей корни черной, жирной землей и кусков дороги – остроугольных белых льдин толщиной до полуметра. Не будь их, я бы, наверное, сразу смог окинуть взором три гектара вероятного выпадения товарищей по несчастью (приняв себя за центр зоны) и, возможно, обнаружить на этих гектарах либо Генрика, либо парламентеров-сверхнеудачников, либо, на худой конец, хонсаков. А сейчас – хоть ау кричи: попутный мусор чертовски мешал вольному взору. Что ж, волка ноги кормят…

Я привычно побрел по раскручивающейся спирали, надеясь отыскать все-таки человека (кому он нужен, худой конец и хонсаки на нем?). Отыскал…

Он лежал, раскинув руки, и нижняя часть его тела была придавлена большим обломком дорожного покрытия. По одежде было понятно, что это не Генрик, но который из дипломатов, оставалось только догадываться – голова у бедолаги отсутствовала. Я постоял над ним минуту, стянув шлем, и пошел дальше. Похоронить его я успею и потом. Дай-то бог, чтобы не в братской могиле.

Следующий труп лежал наполовину в реке, и его сжатые клешни волновала неторопливая прозрачная вода. Унести мертвеца она не могла, и я оставил его, как есть. Могила, выходит, будет все-таки братской, международной.

Больше я никого не нашел. Забродить на глубину смысла не было: если кого и не унесло течением, то я бы увидел, – река отличалась кристальной чистотой. Я полез, цепляясь за корни, на обрыв.

В березовом лесу меня всегда охватывает странное смешанное чувство: то ли восторг, то ли печаль. Так и на этот раз. Хоть лес и не был, оказывается, по-настоящему березовым. Струящиеся с ветвей длинные косы украшала вместо мелких зубчатых листочков изумрудная пушистая хвоя. В остальном деревья были точь-в-точь березы, белоствольные, кудрявые; неудивительно, что я так сперва и решил. Кое-где зеленые кроны прорезали совсем березовые ярко-желтые заплатки. Август? Сентябрь?

Сентябрь…

Эх, окунь в сентябре идет… Гоняет, собираясь в лихие банды, стаи рыбьей мелкоты; тут-то ему, разбойнику полосатому, легковерному и кинешь блесенку вращающуюся, с красной шерстинкой на тройничке, под нос. Удар, – и потянула живая тяжесть, и режет леска смирную воду, и сердце колотится: есть! Попался, бродяга! Охо-хо…

Подлесок состоял из кустиков черники, земляники, заячьей капусты и прочей, ведомой и неведомой мне растительной мелочи. В березняке было светло и просторно, и я почти сразу увидел Генрика. Он, весь перекошенный, сидел, прислонившись к белому стволу, и судорожно пытался поднять одной рукой АГБ. Другая рука была прижата к нижней части груди и животу, и из-под нее сочилась ленивая струйка алой крови.

– Гена, не стреляй, это я!

– Не ори, вижу, – сказал он тихо и закрыл глаза. – У тебя аптечка есть? Кольни обезболивающим, а то терпеть больше невмочь.

Я выбрал нужное положение указателя лекарств, приставил инъектор к его шее и дважды нажал на клавишу. Голова Генрика откинулась и ударилась о дерево. Он протяжно сказал о-оп-па! и сглотнул.

– Убери-ка руку, – сказал я. – Оп-ля! – и принялся вытряхивать содержимое аптечки на траву.

Это действительно выглядело страшно. Здоровенный кусок плоти просто отсутствовал, из дыры торчали обломки ребер, а в глубине трепетал какой-то орган, кажется, легкое. Без хирургического вмешательства можно было надеяться только на чудо и на крепость Генрикова организма, под завязку пропитанного сомой. Я выпустил в рану весь флакон регенеранта и наложил корсетную повязку. Гибкая имплант-пластина такой повязки может прикрыть пулевую пробоину, сделанную пищалью (в которую, кстати, с легкостью влезает два пальца) и, постепенно растворяясь, укореняясь в теле, зарастить ее навсегда. Притом никакой биологической несовместимости: толерантность материала корсетки выше, чем у циркония. В аптечке было три комплекта корсеток и я, как мог, попытался разместить их на ране. Сверху я обмотал заплату остатками пластыря.

– Лежи, – сказал я Генрику, подхватывая его фляжку, – я скоро.

Я набрал в обе фляжки холодной воды из реки, срезал с мертвого терранина пояс с аптечкой (в ней, насколько я помнил, оставалось мало полезного – опасающиеся инфекционных последствий плена, Братья-миротворцы активно бомбили себя всем набором лекарств, которые только смогли обнаружить), и поспешил обратно.

Генрик был без сознания.

Я опустился перед ним на колени и попросил:

– Ген, ты только не умирай, ладно?…


* * * * *

Могилку я выкопал в лесу (получив сравнительно неплохую саперную лопатку подгонкой к пустотелой рукоятке тесака метровой палки, очищенной от коры и сучков), подальше от берега, в надежде, что ближайшую пару сотен лет река до нее не доберется.

С плитой, придавившей терранина, пришлось повозиться: весила она чуть не полтонны (так мне показалось) и отворотить этакую тяжесть, по возможности не задевая и без того изуродованное тело, оказалось задачей непростой. Я вырубил две толстенные ваги и со скрипом и хрустом суставов встал на путь, указанный человечеству великим сиракузцем.

Оптимистом он был великим, признаюсь вам.

Неполный труп миротворца (голова так и не нашлась) я замотал в его же накидку и, холодея от неживой совершенно мягкости раздавленного тела, отнес к общей усыпальнице. Хонсака я положил в нее еще раньше, деспотично решив, что лежать ему, недоразвитому, надлежит снизу, тогда как человеку – сверху. Венец творения как-никак.

Постоял я над ними, сказал: Упокой, Господи, души грешные, да и засыпал рыхлой земелькой, щедро сдобренной для надежности обломками дороги и галькой. На холмик взгромоздил наибольший булыжник, какой сумел притащить с берега без риска заработать прострел в поясницу, не без труда выцарапал на нем Покойтесь с миром и с облегчением покинул скорбные пределы, утешая себя мыслью, что сделал для мертвых все, что мог.

Ежели нас найдут (в чем я ничуть не сомневался), то эксгумировать тела не составит особого труда, а вот оставлять их без присмотра до ночи я не решился. Леший знает, какие твари здесь водятся. Вдруг у них склонность к некрофагии? Незачем им видеть наших покойников. Со своими пускай резвятся.

На все про все ушло у меня времени не так, чтобы мало. Приближался вечер. Сфера, похожая снаружи на травянистый холмик в мой примерно рост высотою (замаскировалась, умница), впустила меня, спелым арбузом лопнув от макушки до основания. Не знаю, как записывает и хранит она данные о человеческой особи, покинувшей ее, и как опознает сию особь, когда та возвращается, однако ж факты налицо – опознает. И с доступом всегда все в ажуре – чужаков не пущает, своим всегда рада. При одном условии: своим считается только тот, кто присутствовал внутри сферы при включении. (Как же, как же! – сохранение стартовых параметров состояния, квазиравновесие квазиконтинуума, трали-вали, трали-вали… а впрочем, я в этом деле – полнейшая дубина. Комель. Березовый.) Что воодушевляло меня, так это то, что до сих пор сбоев с доступом, говорят, не бывало. Но будут, – сказал бы, наверное, Наум. Посмотрим…

Генрик лежал в той же позе, в какой я его оставил и, кажется, спал. Дышал он тяжело, со свистом и хрипом и с часто появляющимися на губах розоватыми пузырями. Я вогнал ему дозу антибиотиков и протер влажным платком лицо. Он не прореагировал. Я посмотрел на бледно-рыжий индикатор батареи, питающей генератор поля, шмыгнул носом и полез наружу.

Снова сильно хотелось кушать, а потому от сухого пайка держаться надо было подальше. Слишком уж велик соблазн растерзать его незамедлительно.

На прогулку я прихватил с собой только пистолет. Его бронебойно-подкалиберная, двенадцатимиллиметровая пуля с сердечником из бериллиевой бронзы, я уверен, вышибет дух из какой угодно зверюги размером и живучестью сходной с земным медведем. Думать же, что здесь водятся чудовища покрупнее косолапого, причин пока не было.

Я огляделся.

Кого бы сожрать? Или хотя бы – что? Грибы? Вон какой красавец боровичок под деревцем растет – загляденье! Сам в рот просится. Нет, миленький ты мой, даже в руки тебя не возьму: скончаться в мучениях, отравившись местными поганками после того, как выжил чудесным образом в терранской молотилке? Благодарю, но такое сомнительное удовольствие не для меня!

Вздорно пищащие с думой о скором ночлеге пичуги – те, что населяли кроны берез, гастрономического интереса тоже пока не представляли – очень уж малы. Да и как на них охотиться? С Драконом? С пистолетом сорок пятого калибра? С копьем? Силки расставлять? А если я не умею? Нет, мне добыча нужна покрупнее. Кабан, скажем. Барсук, скажем. Зайчик, и тот, пожалуй, подошел бы на первое время.

Но скудоумная дичина нагуливала жирок где-то в другом месте, абсолютно без внимания оставляя мои эмоциональные телепатемы и психограммы, с надеждой обращенные к ней.

Я направился к реке.

Река была полным-полна живности. Какая-то крупная рыбина вроде жереха с упоением лупила хвостом, повергая менее крупных обитателей поверхностных вод в ужас и бессознательный ступор и плотоядно затем этим пользуясь. По дну ползали неисчислимые мерзкого вида личинки, черви и прочая беспозвоночная братия, дружно пожираемая братией позвоночной – выжившими в жерешиной бойне рыбешками. В воздухе гудели, жужжали и стрекотали благополучно отползавшие обязательный свой срок по дну букашки. Среди прибрежных трав самозабвенно орали квакающие и крякающие земноводные.

Я пораскинул мозгами и решил, что лягушачьи лапки – самое доступное на настоящем этапе робинзонады блюдо. С этими мыслями я и устроил обалдевшим от неожиданного нападения квакушкам ба-алшой кирдык. Я хватал их, крупных и вальяжных, за что попало, и бросал в ранец. Когда тягуче шевелящийся мешок ощутимо потяжелел, я великодушно оставил будущих царевен и их женихов в покое.

Через минуту песни возобновились.

Пока я обдумывал, сидя на теплом камушке, способ наиболее гуманного умертвления несчастных созданий, в заросли лопухастой травки, служащей пристанищем лягушиной популяции, ворвался мой преемник. Мощное золотистое тело стрелой носилось между сочных стеблей, поднимая ярким хвостовым плавником нехилую волну. Прямо акула какая-то! Знать, не я один решил в этот вечер набить утробу лягушками.

Я немедля подхватил с берега каменюгу посподручнее и ринулся в атаку. После первого же точного удара в основание черепа акула перевернулась кверху пузом. Параличик разбил? Вот беда, – посочувствовал я ей.

Зацепив рыбину пальцами за глаза, я поволок ее на берег.

Больше всего акула походила на тайменя. А может, это и был таймень, только непривычной окраски. Как бы то ни было, но едой я был обеспечен дня на три. Да и Генрику хватит, если он придет в себя – таймень весил не меньше пуда.

На радостях я выпустил из ранца всех пленников. Они долго не могли поверить своему счастью и тяжело ползали друг по другу, хрипло переговариваясь вполголоса.

Стемнело. Я развел костер (спички у Генрика сохранились) и принялся мастерить котелок. Пилой – той, что на тесаке, – обрезал верхнюю часть фляги, пробил в сантиметре от среза два отверстия и продернул в них тесемку, не без труда оторванную от рукава трико. Элькром, насколько мне известно, не горюч. А рукав… Он все равно уродливо лохматился истерзанным обшлагом, постоянно напоминая о печальной судьбе моих пальцев.

Ушица получилась… страсть, какая наваристая. Я слопал ее с огромным аппетитом (и с огромной скоростью) – даром, что без соли, напевая: Котелок поставил и уха варил. Мало-мало кушал, много насерил.

Голову тайменя пришлось еще при разделке изрубить на порционные куски, но она все равно за один раз в литровую фляжку не влезла. Поэтому я загрузил котелок повторно, заранее предвкушая, как повторно буду есть – уже не спеша, тщательно обсасывая каждую косточку.

Очищенную рыбью тушку я обернул двумя слоями широченных листьев, оборванных с прибрежных лопухов, обмазал глиной и испек. Другого способа, как сохранить ее без соли в течение нескольких дней, я не придумал. Закоптить разве? Слишком трудоемко.

С приятным ощущением сыто наполненного живота я полез под защиту сферы, неся в самодельном котелке немного теплого бульона. Я, признаться, невеликий знаток первой помощи при ранениях грудной и брюшной полостей. Все мои знания сводились к одному: постараться остановить кровотечение, постараться обеспечить раненому покой, постараться без промедления доставить раненого в медчасть. Можно ли кормить раненого, когда медчасть недоступна? Наверное, лишь в том случае, если нет разрывов кишечника и желудка. А у Генрика они есть? Я не знал…

Поставив котелок на расстоянии вытянутой руки (вдруг Генрик внезапно придет в сознание и попросит пить?), я лег на спину, глядя сквозь прозрачный изнутри купол на небо. Оказывается, и здесь его разрезали ставшие уже привычными кольца. Наверное, мифические Предтечи в угаре достигнутого всемогущества дробили Луну, где только могли. Или правильнее сказать когда только могли? Тоже, видать, бойкие были ребята. Некому, ой некому было надавать им по ручонкам-то шаловливым, пакостникам. Специалистам по прогибанию мира под себя. Демиургам-любителям недозрелым. Куда они, между прочим, сгинули? В космос подались? Закапсулировались в Зоне недоступности? Вымерли, как атланты? Деградировали до хонсаков? До людей? Вопрос…

Прерывая мои мысли-никчемушки, закашлялся Генрик. И кашлял долго – сипло, мокро, взахлеб, не приходя в себя, и оттого вдвойне нехорошо. А прекратил – так же внезапно, как и начал. Я обтер ему губы. Платок покраснел. Мне захотелось горько, по-детски расплакаться, стуча кулаками по земле и непристойно ругаясь от бессилия.

Но я зачем-то сдержался, дурак.


* * * * *

Новый день не принес никаких перемен. Было тепло и сухо, веял легкий ветерок. Солнышко светило. Природа птичьими голосами радовалась невесть чему, ничуть не опечаленная моим беспросветным горюшком.

Я, чтобы занять себя, чистил оружие. Сферу я отключил, и Генрик был – весь тут как тут, на виду. С кровавой пеной, колючей щетиной, седой на бритых висках, в грязной разорванной и окровавленной одежде и с ввалившимися бледно-желтыми щеками. Он до сих пор ни разу не приходил в себя. Это меня пугало.

Не думаю, что я выглядел лучше, когда он волок меня, бессознательного, с простреленной ногой, наспех перетянутой жгутом, по пыльной таджикской дороге, поминутно озираясь в попытке разглядеть укрывшуюся за придорожными камнями смерть. Но у него была цель, и была надежда. И в его силах было двигаться к цели.

Я же сейчас не мог ничего.

Только ждать…


* * * * *

Мы возвращались на заставу с продуктами. ГАЗ-66 – не самая комфортная машина. Особенно, когда сидишь в кузове на расхлябанных откидных скамейках, в окружении коробок с тушенкой и мешков с крупами и вермишелью. Особенно, когда жара адова и пыль до небес, от которых не спасает ни выгоревший тент, ни даже двухлитровая бутылка теплой Фанты на двоих. Особенно, когда дорога – ухаб на ухабе, и не заснешь.

Но старшему машины – прапорщику Садыкову и водиле Гоше Глубокову было до нашего комфорта, как до дембеля. Они-то сидели в кабине. Впрочем, и им приходилось, конечно же, несладко.

Самодельная мина рванула под задним колесом. Место для мины было выбрано с умом: машину поставило на дыбы и сразу швырнуло вбок – под крутой и очень протяженный откос. Можно сказать – в пропасть. Газик закувыркался, продукты полетели, я, треснувшись обо что-то головой, поплыл.

Очнувшись, я понял, что остался один. Не потому, что меня бросили товарищи. Они все погибли – это я понял совершенно ясно. Машина лежала, задрав к желтому небу чадно горящие колеса, чуть выше по склону, и обе дверцы кабины были плотно закрыты. Сквозь разбитое лобовое стекло неловко свешивалось красно-черно-зеленое тело Гоши. Отчетливо мертвое. Прапорщик Садыков со страшно измочаленной головой вытянулся в струнку, как бы протягивая ко мне маленькие сухонькие свои ручки, и не дотягивался совсем немного. Каких-то полметра. Саркисяна не было видно. Наверное, он лежал где-то вне моего поля зрения.

А повернуться я не мог. И не только из-за дикой боли, разрывающей правую ляжку. К нам, не спеша, направлялась группа людей в афганке песчаного цвета и в тюрбанах. Вовчики

Я лежал на животе и в ребра мне упирался дорогой, как сама жизнь, АКМ, по чудесной случайности оставшийся в этой переделке со мной. Медленно, очень медленно я приподнял один бок, втянув живот и половчее ухватив автомат. Потом я сдвинул флажок предохранителя в положение автоматического огня, поблагодарив мысленно капитана Пивоварова за науку всегда носить оружие взведенным. До мурашков хотелось расслабиться и лечь обратно. Закрыть глаза…

Вовчики громко переговаривались и смеялись. И совершенно не прятались. Наверное, от радости совсем спятили. Я подождал, пока они подойдут на расстояние уверенного поражения, и нажал на спусковой крючок. Автомат гавкнул, скобля рычагом затвора по животу, морду опалило раскаленным выхлопом (срез пламегасителя оказался как раз напротив подбородка – всего в нескольких сантиметрах), зацокали по камням гильзы. Двоих вовчиков, весьма неосторожно сблизившихся, тут же смело.

И сразу зарокотал тяжелый Генкин ПК (вот откуда его извечная страсть к серьезному оружию).

А я опять потерял сознание.

Удивительно, но в мясорубке летящей в пропасть машины, поливаемой вдогонку из пяти автоматных стволов, Генрик остался практически невредим. Его даже не выбросило из кузова. Он отыскал в мешанине продуктов свой пулемет, пристроился напротив дыры в тенте и хладнокровно дождался, пока исламисты подставят себя под огонь. Он не ожидал, что на помощь придет еще кто-то, и приготовился ко всему.

Двоих вовчиков он завалил сразу, а с последним, укрывшимся за камни, долго и опасно перестреливался. Бандит был осторожен, но случайно выставил из-за укрытия каблук дорогого горного ботинка. Английского. Очередь 7,62 мм остроконечных трассеров оторвала экстремистскую пятку вместе с половиной ноги. Вовчик дернулся и заработал обширную пробоину в груди.

А потом Генрик волок меня семь километров на себе, а впереди было еще трижды по столько, и оружие наше он волок тоже. Я бы, возможно, помер, не дождавшись того времени, когда мы доберемся до города (до заставы было еще дальше), но по дороге ехал УАЗ юрчиков. Юрчики настроены были воинственно, по-русски понимали плохо (или делали вид, что понимают плохо), и рвались поглядеть, не осталось ли на месте засады еще немного живых врагов. Им жутко хотелось пострелять.

Когда Генрику надоело объяснять им, что я скоро загнусь от потери крови, он приставил пулемет к голове водителя и приказал: В город. Быстро. Воинственность джигитов сразу угасла, и они согласились, что да, русского солдата надо поскорее в госпиталь.

В госпитале заявили, что кровопотеря у раненого велика, а у них нет даже плазмы. Генрик закатал рукав. У меня первая группа, – сказал он.

По итогам боя меня наградили медалью За отвагу (как же – сержант Капралов вел бой тяжелораненым, причем один из подстреленных им бандитов остался жив, оказался разговорчив и сообщил множество интересных сведений о планах сепаратистов) и десятидневным, без учета дороги, отпуском на родину.

Генрику медаль тоже дали, но в отпуск не пустили. Кто же будет границу стеречь, если лучшие бойцы по домам разъедутся? – спросили у начальника заставы, когда тот принялся качать права.

Дни, затраченные на дорогу, плюсовались к отпуску, и я полетел домой не напрямик, а через Питер. Прожил я у Саркисянов сутки и до сих пор помню всю их большую гостеприимную семью.

Как я посмотрю им в глаза, если Генрик умрет?…


* * * * *

Шел четвертый день нашего вынужденного отшельничества. Генрик несколько раз приходил в себя, но ничего, кажется, не соображал при этом и ничего не говорил. Лежал, трепеща ресницами, несколько минут, игнорируя мои попытки докричаться до него, а затем опять нырял в бездну бесчувствия.

Батареи угасали на глазах. Мне пришло в голову, что в этом мире, возможно, неподходящие для них физические условия, и я снова развернул сферу, внутри которой условия по определению отличаются от внешних.

Помогло. Катастрофическая разрядка прекратилась. Но ведь сфера и сама жрала энергию, как крокодил, так что использование мною братских технологий клонилось к неумолимому закату.


* * * * *

И неделя минула. Пальцы мои зажили, только на концах культяпок топорщились тоненькие продолговатые бугорки корост, по временам кажущие прозрачную капельку сукровицы. На ошкуренном запястье нежно розовела молоденькая кожица. И сошли синяки.

А спасатели все не появлялись.

И лекарства закончились.

И совсем по-летнему полетели однажды ночью мириады бабочек-поденок, покрывая слабыми беловатыми, рожденными для краткого мига любви тельцами все вокруг. Как саваном, – подумал я наутро. И испугался своей неразумной мысли, и принялся суеверно кусать язык – боясь, страшно боясь, что уже опоздал.

А бабочки, постигшие наконец цель жизни и сурово наказанные ею за это, все падали, падали, падали…

И умер Генрик…

ГЛАВА 2

Ночью, звездной и студеной,

В тихом сумраке полей -

Ослепительно-зеленый

Разрывающийся змей.

Иван Бунин


Он шел вниз по течению реки. Оставаться дальше на проклятом месте, напоминающем о смерти лучшего друга, ему не хотелось. А ждать спасательную команду он больше не собирался. Сколько можно? Да и нужно ли? Ими, – понимал он, – хладнокровно пожертвовали, не пожалев даже соотечественников. А сейчас списали уже, наверное, в боевые потери.

Вояк, жадных до бешеных гонораров, обещаемых Большими Братьями, на Земле отыщется немало. Лопатой греби. Так что оставь надежду, всяк сюда попавший.

Он и оставил.

Могилу для Генрика он строил всерьез. Дно укрепил настилом из тонких жердей и такой же настил сделал для потолка, чтобы земля в лицо не сыпалась. Положил тело в спальник, а спальник надул. Сперва сам спустился в яму и затем уж осторожно снял импровизированный гроб, обняв, как младенца. Бережно уложил скорбный сверток на глянцевито блестевший свежеошкуренной древесиной настил, выбрался наверх, накрыл потолком. Не торопясь, зарыл.

В изголовье могилы он вкопал тщательно выструганный, собранный в паз и скрепленный рыбьим клеем большой старообрядческий крест о трех перекладинах. Вершину креста он покрыл островерхой двускатной крышей из самодельных дощечек и бересты. Холмик укрепил дерном и положил на него шлем, а рядом – генератор сферы и батареи от карабина.

Помолился, удивительно легко вспомнив давнюю, в детстве еще преподанную бабкой науку. А ведь не молился он до того ни разу в жизни. То есть, по-настоящему – никогда. Крещеным был – это да, суеверным был, а вот верующим… Разве что условно.

Надо бы поплакать сейчас, – подумал он отстраненно, запуская генератор. – И выпить водочки.

Но водочки не было, а плакать он больше не мог.


* * * * *

Из оружия он взял с собой штатный тесак, пистолет, наручный нож Рэндал да саркисяновский гранатомет с полным боекомплектом. Карабин Филипп припрятал под поваленное дерево, решив, что таскать за собой Дракона, годного ограниченное время, – не в жилу. А по мощности и скорострельности АГБ ничуть не хуже.

Опознавательные браслеты Генрика и Бородача он положил в ранец, туда же опустил спальный мешок, котелок, аптечку со скудными остатками пластыря и сомы, пищевой НЗ. Флягу и тесак он повесил на поясной ремень, Хеклер – на законное место на бедре, обоймы и последний пиропатрон растолкал по карманам. Нацепил на зажившую руку пульт Генрика, непонятно почему до сих пор работающий (правда, только в режиме хронометра).

Шлем, с отогнутым в сторону и приклеенным кусочком пластыря к подкладке усиком микрофона (так спокойнее: меньше вероятность случайного подрыва), приторочил к ранцу, а на голову натянул берет.

Готов? – спросил он себя вполголоса и, коротко дернув в ответ плечом (Вполне), механически похлопал ладонью по фальшивой травке фальшивого холмика, прощаясь.

Сферический склеп на ласку отреагировал безыскусно и жутковато, гостеприимно раскрыв околомогильное свое нутро.

Филипп быстро, не оборачиваясь, пошел прочь.


* * * * *

Двое суток он двигался берегом реки, практически не встречая сколько-нибудь серьезных преград. Впадающие в реку ручейки он переходил вброд, а подтопленные места, вроде стариц, огибал широкой дугой. Спешить ему было некуда, а потери направления он не боялся – реку, даже такую спокойную, слышно издалека. К тому же край сей вообще отличался сравнительно сглаженным рельефом – этакая Среднерусская равнина. Как говорится: Выйдешь в поле… вроде и присядешь на корточки, а видать тебя все равно далеко.

Населенных мест, на которые Филипп, по правде, все-таки мечтал наткнуться, не встречалось. Как и прочих признаков цивилизации. Он тем не менее старался не терять присутствия духа, пел во всю глотку песни, спал, когда разморит не по-осеннему (да и с чего он взял, что осень на дворе?) теплое солнышко, кушал от пуза жареное мясо лягушек и рыбу.

Пытался он варить чай из приглянувшихся трав. Методом проб и ошибок (все еще помня о лжелабазнике) он выделил несколько растений, отвары которых были наиболее душистыми и не вызывали побочных эффектов нежелательного свойства.

Впрочем, ошибка в подборе трав и была-то всего одна. Зато какая! – приятно пахнувшая мятой метелка сизых цветков, вскипяченная в полулитре воды, погрузила его в стойкий трехчасовой глюк с видениями религиозно-мистического характера.

К нему, парализованному сладкой истомой, принялись тучами слетаться, сползаться и сходиться разнообразного вида ангелы и бесы. Они, крайне настороженно относящиеся друг к другу, к Филиппу относились, напротив, очень доброжелательно – поголовно, несмотря на кастовую принадлежность. Искренне жалели его, хлопая по плечу и многозначительно кивая, обещали походатайствовать за душу Генрика перед начальством. На вопросы же о собственной его судьбе отвечали уклончиво, а то и вовсе не отвечали.

Филипп на них не обижался. Служба, понимал он. Не положено – значит не положено.

Уходили видения нехотя, говорили до скорого и пока, намекая на то, что зависимость от галлюциногена крепка и долговременна. Филипп их в этом не разубеждал, однако, окончательно оклемавшись, остатки отвара выплеснул, а котелок промыл и тщательно отдраил песочком. Бредить в здравом уме он больше не собирался.

А если это не бред, то все, что сверхъестественные твари сделать для него могли, они уже пообещали сделать.

Остальное же зависит только от него самого.


* * * * *

На пятый день пути впереди показалось нечто, отдаленно похожее на обрушенный в реку мост. Филипп ускорил шаги. Через полчаса сомнения исчезли – это был действительно мост, причем целехонький. То, что он издалека принял за обломки, на самом деле оказалось непривычной конструкции быками, сам же мост – две толстенные прозрачные трубы с тремя продольными металлическими полосами каждая, уверенно пролегал по хребтам быков и рушиться, кажется, вовсе не собирался.

Почти бегом Филипп приблизился к трубам. Они, преодолев реку, не оканчивались, а убегали хрустальными струнами вдаль, вознесенные на многометровую высоту серыми пирамидальными столбами. Даже не обладая знаниями в области перспектив развития транспорта, было понятно, что это – скоростная дорога, построенная достаточно развитой техногенной культурой.

Догадка вскорости подтвердилась. В ближней к Филиппу трубе практически бесшумно возникла длинная темная масса, быстро пронеслась мимо и исчезла. Филипп огорошенно посмотрел вслед суперпоезду, хмыкнул и сказал вслух:

– Ого! А попутчиков не берете?

Так и не дождавшись ответа, он медленно пошел в сторону, куда умчался транспортный снаряд.


* * * * *

Вдоль Трассы, как он решил называть прозрачную дорогу, на некотором отдалении были высажены рядами высокие красивые деревья с серебристой узкой листвой, и Филипп легко шагал по этой, несколько одичавшей без постоянного присмотра, аллее, время от времени провожая глазами пролетающие мимо быстроходные составы. Скоро он составил и примерное расписание их движения: три днем и один ночью в каждую из сторон.

Точную форму поезда, а тем более подробности конструкции разглядеть не представлялось возможным, но Филипп не расстраивался. Рано или поздно он дойдет до станции, где во всем постарается разобраться. Если ему, конечно, это позволят сделать хозяева.

Заселена планета, по-видимому, была сравнительно редко. Или так обстояло дело только в этом районе? По крайней мере никаких других следов разумной жизни, помимо самой Трассы: наземных дорог, трубопроводов, линий энергопередачи, возделанных полей, а тем паче населенных пунктов Филипп так и не заметил до сих пор. Не видел он также и каких-либо летающих в атмосфере устройств, а ночью – движущихся звездочек искусственных спутников.

Все чаще его посещала мысль: а куда, собственно, он попал? Он ни в коей мере не мнил, что исключительно подробно знаком со всеми обитаемыми мирами Кольца, но мир, населенный высокоразвитой расой, пусть даже и затерянный в трещине… Не может быть, чтобы о нем не знали Большие Братья. Если же знали, то почему скрывали его существование от легионеров, нарушая тем самым во всеуслышанье объявленный принцип свободы информации?

Уж не потому ли, что это их собственная родина?!


* * * * *

Запасенные на пару дней дары реки подходили к концу. Но он знал, что с голоду не пропадет: несколько раз его достаточно близко подпускали птицы, напоминающие разжиревших до размеров курицы породы леггорн бескрылых ворон, склевывающие опавшие с деревьев семена. Если он и не пришиб до сих пор ни одной, то только потому, что не нуждался в лишней пище. С питьем тоже проблем не было – в поросших жемчужной травой и мхом придорожных канавах (дренажных, очевидно) плескалась относительно чистая водица, вполне годная для приготовления – как чая, так и мясной похлебки.

Однажды, совершенно неожиданно для себя, он снова заварил в котелке дурман-траву и жадно выпил отраву до дна.

Духи начали прибывать незамедлительно. Здоровались запанибратски, звали его по имени и демонстрировали довольно сдержанную радость при виде Трассы. Не то чтобы они не одобряли его стремления в обитаемые места, нет! Просто они не были уверены, что Филиппа ждет там счастье. А на меньшее они, как искренние по отношению к нему доброхоты, были не согласны. Говорили они, внезапно включаясь в беседу и так же внезапно умолкая, не прерывая ни на миг плавно текущей совместной речи – стоило прекратить болтать одному, как подхватывал (по временам даже на середине слова, а то и звука) кто-нибудь следующий.

На этот раз выделялись среди них и своеобразные лидеры.

Ангелами руководил прелестный малыш-гермафродит с огромными серыми глазами и бледноватым лицом, грустным светлою иконописною грустью. Платиновые его тонкие волосы вились мягкими кудряшками, а за спиной то вспыхивала, то гасла бриллиантовая радуга прозрачных стрекозиных крыльев, трепещущих с мелодичным звуком. Под стать был и голос херувима – печальный звон серебряного колокольчика.

Главным антиподом гермафродита выступал огромный черный ротвейлер – чудовище, рожденное преисподней явно не для украшения природы. Вместо собачьей морды начальник бесовской команды имел брыластое негритянское лицо с поразительно (даже для африканца) вывернутыми наружу ноздрями и ослепительно-белыми лошадиными зубами. Верхняя челюсть его, значительно более выдающаяся, чем нижняя, почти не прикрывалась уродливой заячьей губой. Глаза цербера, желтовато-красные белками и ярко-зеленые вертикальными козлиными зрачками-щелками, яростно сверкали. Голос его, впрочем, был довольно приятен – этакий бархатный басок опытного обольстителя и погубителя слабых женщин.

Прочая небесная и инфернальная братия, числом доходящая до двух десятков, изумляла не только разнообразием фенотипов, но и полнейшей несхожестью характеров и поведенческих реакций даже в пределах каждого из супротивных лагерей. Зачем им это было нужно, знал, наверное, один только Бог (ну и Сатана, должно быть, знал тоже).

Счастье, – говорили они, соблюдая свою непонятную очередь, – только счастье! Никогда не соглашайся на меньшее, старина Фил. Все остальное – пыль и скука. Екклесиаст был, разумеется, прав – все суета и ловля ветра, но! – правда его, утомленного жизнью и одряхлевшего монарха, лишь для несчастных.

Мы не неволим тебя, – говорили они, – желаешь – иди дальше. Желаешь – живи дальше. Телесная жизнь прекрасна, Фил, мальчик наш, мы согласны с этим и не смеем спорить, но! – веришь ли ты, что ее краски все еще живут в тебе? Ты ведь потерял все – родину, друзей, возлюбленную – ту, что рыдает сейчас далеко, недостижимо далеко, срывая с мясом кураторские нашивки со своей одежды. Надеешься ли ты вернуть все это? Надеешься ли ты на это сейчас? Ты, верно, хочешь подумать; наш вопрос для тебя, верно, как снег на голову? Что ж, думай, мальчик, думай; мы не торопим тебя с ответом.

Кто такие мы? – спрашивал духов Филипп. – Черти? Демоны? Архангелы и серафимы? Почему вы, смертельные извечно враги, объединились для разговора со мной? Зачем я вам? И куда я попаду, если соглашусь сейчас на потеху вам пустить пулю себе в голову? В рай? В ад? Растворюсь в атеистическом небытии?

Упаси тебя подкорка от самоубийства! – загомонили эфирные создания. – Ты нас неверно понял. Самоубийство сбросит тебя в такие бездны, что даже нам не по силам будет достать тебя оттуда, к какому бы союзу сил мы ни относились. А что касается нашей якобы вражды, то она, доверчивый наш Капрал, весьма и весьма преувеличена людьми. Слова, миллионы слов, стоящих на службе у демагогов, могут запутать кого угодно. Человечество попало однажды в плен небольшой политической лжи иерократов-популистов; и даже не лжи, а всего лишь тактической хитрости, примененной как козырь в борьбе за власть, и с тех пор непрерывно себя обманывает. А мы – мы товарищи между собой, добрые коллеги из параллельных ведомств и почти друзья, – убеждали они наперебой Филиппа, но в произношении этих слов и фраз ему слышался какой-то, слишком уж бодряческий, натяг.

И приближаться вплотную светлые к темным отнюдь не стремились.

Так что вы все-таки предлагаете? – спрашивал их сбитый с толку Филипп. – Идти или не идти? Жить или не жить?

Они исчезли без ответа, загадочно улыбаясь. А Филиппа после этого сеанса целые сутки мучил вульгарнейший, унизительнейший понос. Особый, пикантный душок ситуации придавало полнейшее отсутствие в запасах Филиппа туалетной бумаги…


* * * * *

Когда кишечные неурядицы закончились, благополучно обойдясь без перерастания в дизентерию или другую какую холеру, Филиппа разобрал страшный и абсолютно здоровый легионерский голод. Он набрал полные карманы камней и отправился на охоту.

Выводок курицеворон не обратил на его приближение ни грана внимания. Они деловито рылись в листве, шумно ссорились, дрались, злобно метя крепким клювом в глаза сопернику, и даже не сразу заметили гибель одной из товарок. Филипп подивился их близорукости и почти пинками отогнал дурех от подбитой метким броском в голову соплеменницы.

– В другой раз, – пообещал он птицам, – буду просто сворачивать шеи!

На эти слова наибольший в выводке пернатый, самый фигуристый и ярче других окрашенный (очевидно, самец и вожак), гордо задрав хохлатую головку, прогоготал весьма отчетливо что-то вроде:

– А не пошел бы ты, урод?!

Филипп только глазами захлопал. Каков петушок-то, а? Горде-ец… Ну, погоди же, доберусь я и до тебя! Понятно, что Филипп, как и петух, блефовал – их дорожки расходились навсегда.

Мясо дичины оказалось жестким и жилистым. И совершенно невкусным. Да еще и припахивало – резко, неприятно – то ли корицей, то ли еще чем-то смутно знакомым и откровенно нелюбимым Филиппом.

Зато призрак голода отступил, так и не показавшись.

И желудок, между прочим, принял подношение весьма благосклонно…


* * * * *

Подкоптив остатки леггорна и тщательно прочистив зубы от застрявших мясных волокон, Филипп отправился в дальнейший путь. На небе наконец-то заклубились дождевые облака. Он ждал ненастья уже давно, утомленный однообразием бархатного сезона, и обрадовался перемене погоды, как радуются перемене надоевшей (пусть даже и самой вкусной) еды.

Когда разразился ливень, Филипп, укрывший вещи и одежду под трубой Трассы, голышом бегал по быстро возникающим лужам, ловя ртом прохладные струи, любуясь на ежесекундно упирающиеся в землю оленьи рога молний и громко хохоча.

Дождь шел долго.

Когда он прекратился, Филипп уже дрожал, изрядно озябший, покрытый пупырышками гусиной кожи, но невероятно довольный. Дождь словно положил конец девятидневному трауру по Генрику и открыл некие невидимые двери в новую жизнь.


* * * * *

К вечеру ему встретилась еще одна река. Широченная – в километр, не меньше. По виду – судоходная. Но ни судов, ни городка с речным портом – как по ту сторону реки, так и по эту – не наблюдалось. Трасса уходила на противоположный берег.

Форсировать такую преграду на ура, саженками, с барахлом в зубах, казалось отчего-то Филиппу делом, обреченным на гарантированное утопание.

Плот… Построить его, конечно, недолго, но серьезная река любительских плотов и их пассажиров не любит: в два счета может перевернуть или унести течением в такие края, что и подумать страшно. Да хоть бы и на весельной лодке, подвернись таковая неожиданно под руку, Филипп поплыть скорее всего не отважился бы.

И он принял решение, которое напрашивалось с самого начала.

Эх ты, село!… Мосты для того и строят, чтобы берега соединять, – сказал он, постучав средним пальцем себе по лбу. – Влезай, чего ждешь? Авось сумеешь.

Но влезть оказалось не так-то просто. Каждая из труб (диаметром более трех метров), разнесенных по отношению друг к другу на расстояние, позволяющее без труда поместить в промежуток еще одну, такую же, была гладкой, а к опорам крепилась только снизу, обходясь без охватывающих хомутов. Он потешно попрыгал возле ближайшей опоры несколько минут, прежде чем уверился в полной бесперспективности выбранного наспех способа. Авось не помог.

Пришлось валить на Трассу дерево. Филипп не знал, как к такому самоуправству отнесутся местные путеобходчики и лесничие, но спросить разрешения было не у кого, и он без боязни взялся за несанкционированную порубку.

Свалить толстое дерево с пышной кроной в одиночку, при помощи тесака, более годного для рубки хвороста, да еще и в нужном направлении – задача более чем непростая. К тому же мешал ветерок, хоть и слабый, да на беду – противоположный потребному. Филипп, не ленясь и не отдыхая, работал дотемна. Он намозолил ладони (не помогли и перчатки), взопрел и устал, но уронил все-таки лесину как надо.

Вот тебе и село, – самодовольно подумал он, укладываясь на ночевку.

Штурмовать реку ночью он не собирался.


* * * * *

Наутро, плотно подзакусив и оправившись, он вскарабкался по дереву на горбатую спину трубы. Ветер, видно, только того и ждал – окреп, закрутился и набросился на одинокого верхолаза, обделенного спецсредствами и даже обычной страховкой, толкая то слева, то справа, то под микитки, а то и в лоб. Он был в курсе, конечно, бесчеловечный потешник ветер, что Филипп страдает наследственной нервной хворобой – позорной, но от того не менее ужасной боязнью высоты, любая борьба с которой (знал из своего неутешительного опыта Филипп) была заранее обречена на поражение.

Филипп на гнусный демарш ветра отозвался звуком, более всего близким к поросячьему визгу, совокупленному с бараньим блеянием, и немедленно опустился на четвереньки.

Так и полз он всю версту – по-паучьи, на карачках, временами отдыхая, распластавшись по трубе в позе осьминога, атакующего склянку с заключенной внутри рыбкой. И ничуть себя за это не презирал. Ни чуточки.

Добравшись до вожделенного заречья, он кульком свалился с трубы и не меньше часа отлеживался, мало-помалу превращаясь из трусливого неврастеника в прежнего, уверенного в собственных силах, рейнджера.

Делал я это в последний раз, – торжественно пообещал он, несколько ожив. – Вдругорядь лучше подорву на фиг опору, дождусь прибытия ремонтников, вызванных диспетчерами пути (ведь следят же они за состоянием трассы, в конце-то концов), и пусть меня потом судят за терроризм и приговорят к любому наказанию. Я готов ответить. Готов, клянусь! Не готов я лишь к одному: повторить исторический эквилибр героя-канатоходца Капралова, ни дна ему, охламону, ни покрышки. Да будет так. Аминь!


* * * * *

До того, как перед ним возник наконец долгожданный город, он шел параллельно Трассе еще два дня.

Но прежде самого города он увидел его фейерверки. Вернее, отблески фейерверков на фоне ночного неба. Он как-то раз проснулся среди ночи и лежал, глядя на звезды. Думал о чем-то… И заметил краем глаза, что на юге – там, куда шла двуствольная дорога и куда лежал его путь, что-то происходит. Он приподнялся, вглядываясь, и ему показалось, что там, на пределе видимости, вспыхнул огонек. Flash in the night.

И он пошел на этот огонек, полетел, как насекомое, зная в отличие от насекомого, что огонек может больно обжечь.

Фейерверки, во всей их неземной, дух захватывающей ирреальности, он начал различать лишь через сутки. Сначала нечетко, едва-едва, скорее догадываясь, что это такое, нежели будучи в чем-либо уверенным до конца. Но он шел и шел на юг, и скоро мигающие вспышки стали приобретать какие-то очертания. Шары. Ленты. Волшебные животные и неописуемые фигуры – изменчивые, движущиеся, почти живые. Все это клубилось, перетекало из формы в форму, разбрасывало яркие искры, струи света и гасло, передавая свои контуры новым шарам, лентам, животным…

Красиво это было просто ошеломительно! Те, кто занимался запуском этих фейерверков, любили, наверное, свое дело без памяти. Чем еще объяснить законченность каждой световой композиции и едва ли не физическую боль, связанную со смертью (по-другому язык не поворачивался сказать) каждого огненного творения?

Филипп, словно гаммельнская крыса за смертоносной дудочкой, пер напролом, не видя ничего на своем пути. Потом он, кажется, споткнулся и дальше уже не пошел, присев на теплую траву и впав в полнейшую прострацию от изумительной картины.

А утром он увидел город. Город тоже был красив, чего другого ждать от людей (или иных разумных существ), умеющих так украшать свои ночи?! Город был высок, ажурен и светел. Зеленовато-голубые и серебристые тона строений, странная, непривычная архитектура, близкая к творчеству морских губок и кораллов… Филиппу казалось, что перед ним поднимались к небу воплотившиеся в явь возвышенные мечтания фантастов-шестидесятников о коммунистическом Городе будущего.

И стоял перед этой, воплощенной кем-то Мечтой пыльный, обросший многодневной щетиной, измученный сволочной судьбой наемник. Отрыжка нечистого своего времени. С гранатометом на груди и лихорадочным блеском в покрасневших от бессонницы глазах. Опасный, наверное. Вполне возможно, отталкивающий. Но чужой Городу – это уж точно. Абсолютно чужой.

– А вот мы сейчас вам устроим потеху, – сказал он и начал раздеваться. – Гастроли зоопарка устроим. Передвижного. Только помоемся сперва. И выспимся. А бриться не станем. И оружие снимать да прятать не станем. Для антуражу. Поглядим тогда, каким фейерверком вы нас встретите. – Ему почему-то хотелось говорить о себе во множественном числе. Как о полномочном представителе всего земного человечества – вот, наверное, почему.

В небольшом, тепловатом и грязноватом ручейке, полном головастиков и пиявок, Филипп прополоскал свою форму, вымыл волосы и искупался сам. Развесил по кустам вещи на просушку, надул кокон спальника и спокойно, как не спал уже давно, заснул.

Ничего ему не снилось.

Совсем ничего.


* * * * *

Он проспал весь остаток дня и всю ночь. Проснувшись, позавтракал легко, плеснул в лицо водицей из ручейка и натянул влажную от росы одежду. Причесался, шлем приторочил к ранцу, а рукава закатал. Несколько двусмысленно получилось, – подумал он, – ну да ничего, сойдет! Бытие определяет сознание, не так ли? Далеко ли мое бытие отстоит от бытия улыбчивых немецких парней начала сороковых?… Вот то-то и оно!

Он глубоко вдохнул и двинулся к городу. Получилось ли у него сделать эти последние шаги с твердой арийской уверенностью? Как же… Чего уж врать об уверенности и невозмутимости, волновался он. Сильно волновался.

Встречайте меня, – подумал он, – товарищи коммунары!

ГЛАВА 3

И люди там тоже особенные, никогда мне еще такие не встречались; иной раз всего ночь – и вчерашний ребенок становится взрослым, разумным и прекрасным созданием. И не то чтобы это колдовство, просто никогда еще мне такое не встречалось. О, никогда, никогда не встречалось.

Кнут Гамсун


Город начинался исподволь, объявляясь то тут, то там: где ярким, пузатым, как чугунок, домишком, увитым хмелем, где асфальтовой (или похожей на асфальтовую) дорожкой, а где и стайкой ребятишек (с виду обычных людей, а не тварей, способных вызвать у нервного землянина приступ ксенофобии) на велосипедах или роликовых коньках.

Какого-нибудь большегрузного наземного транспорта и взрослых аборигенов мне пока не встречалось. Где-то высоко над головой скользили бесшумно не похожие ни на что летательные аппараты, но некий, по-видимому, строгим законом определенный, уровень высоты не пересекали. Я вертел головой и в изумлении посвистывал. Быть может, я опять опился дурмана, и все это мне грезится? Неужели такая благодать может существовать помимо литературных утопий? Не могу не усомниться!

Сомневайся, – как бы говорил мне город, постепенно окружая меня своими нежными сетями. – А я все равно существую. Существую вне твоего сомнения или твоей веры. Вот, гляди, каков! – и он подбрасывал мне новую свою приманку.

И не то чтобы приманки эти были столь уж необычными, столь уж фантастическими – нет. Просто имели они в себе что-то притягивающее, безоговорочно располагающее. На простеньких деревянных скамейках, разбросанных там и сям под зонтиками ухоженных фруктовых деревьев, хотелось посидеть минуточку, а на травке, что окружала дорожки, хотелось часок поваляться. В пряничные домишки хотелось непременно заглянуть – хотя бы для того, чтоб пожелать хозяевам доброго утра.

Я не удержался и сорвал с нагнувшейся до земли ветки ближайшего дерева янтарное яблочко, отгрыз здоровенный кусок кисловато-сладкой хрустящей мякоти и повалился боком на изумрудный газон.


* * * * *

Девушку я заметил издалека. Трудно было ее не заметить. Яркая девушка. Желтый топ, желто-черные, в продольную полоску шорты спайндекс, туго обтягивающие бедра, канареечно-желтые кроссовки. Каштановые вьющиеся волосы были подвязаны черно-желтым витым шнурком.

Черный и желтый… Цвета осы. Цвета опасности.

Формы ее тела тоже напоминали осиные: высокая полная грудь, тонкая талия, тяжелые бедра. И всего в ней было чуть-чуть слишком. Грудь слишком велика, хоть и упруга; талия слишком тонка, хоть и не без мягкой, женственной линии живота; бедра слишком округлы, а ноги слишком длинны… Воплощенная сексуальность. Таких девушек любят снимать для мужских журналов, и каждый подобный снимок – всегда попадание в точку. В точку, заведующую мужским вожделением.

Что же говорить о живой модели?!

Но эту девушку, наверное, не взяли бы для съемок. Образ ведь создается не только телом, но и состоянием, аурой человека. А она… Она была слишком свежа и, невинна, что ли? И в итоге сексуальность оборачивалась божественностью, на которую хотелось любоваться – и только.

Она свободно бежала рядом с асфальтовой дорожкой, по коротко стриженной траве, и все, чему положено у таких куколок колыхаться, – колыхалось, и чересчур густая волна волос хлестала ее по круглым плечам, и солнце, пробивающееся сквозь плотный полог листвы, скользило по ее бесподобному телу желтыми кружевами. И чем ближе она ко мне подбегала, тем больше нравилась.

Она улыбалась. Губы ее были яркими и пухлыми, а на гладких румяных щеках играли ямочки. Огромные карие глаза смеялись, и мне захотелось засмеяться вместе с ней – ее неведомой радости. И еще, – чтобы она подбежала ко мне.

Она подбежала и остановилась, продолжая улыбаться и сверкая превосходными зубами.

Я вскочил и замер.

Девушка оказалась на полголовы выше меня.

Она протянула руку и провела пальцами по моему подбородку. Пальцы были мягкие и горячие. Во мне всколыхнулась волна легкого возбуждения. Цунами обожания уже зародилось, но на поверхность его разрушительный вал еще не поднялся.

Я почему-то смутился. Может быть, потому что она слишком пристально изучала меня, и, несмотря на ее невинную свежесть, в глубине глаз ее скрывалось что-то озорное и даже как будто слегка блудливое.

Девушка снова провела рукой по моей щеке и вдруг приникла к моему рту своим – жарким и сладким ртом. Поцелуй длился вечность. Толчки языка, гладкая твердость зубов, искорки в близких, широко распахнутых глазах, экзотически приподнятых наружными уголками к вискам… Цунами обожания вспучило океанскую гладь вершиной будущей колоссальной волны.

Наконец она отпрянула, улыбнулась – на этот раз несколько виновато – и сказала:

– Капралов?… Я приглашаю тебя в наш мир! Идем, я покажу тебе твое жилье.

Произнесено это было по-русски…


* * * * *

Я тащился за ней – дурак дураком, увешанный своими смертоносными побрякушками. Она, впрочем, не обращала на меня внимания, уверенная, что я не отстану. И прохожие, которые стали попадаться навстречу все чаще, тоже не обращали на меня внимания. И даже дети, любопытные в отношении окружающего мира не меньше, чем земные, почти не смотрели на невесть откуда вынырнувшего иноземного чуду-юду. Словно у них каждый день разгуливают по улицам вояки-оборванцы с лицами экзальтированных идиотов.

А в том, что моя восторженная морда не являлась показательной для существ с развитым интеллектом, сомневаться не приходилось. Даже пресловутый чукча, впервые гостящий в столичном городе, мог бы вволю потешиться, наблюдая за моей отвисшей челюстью и беспокойной мимикой. И ничего поделать с собой я не мог. Все меня поражало, и все мне безумно нравилось. Чистота, идеальная чистота улиц (если можно назвать улицами тенистые просторные аллеи, в живописном беспорядке пересекающиеся под неожиданными углами); ажурные мостики над прозрачными ручьями и выложенные мрамором фонтаны там, где ручьев нет; совершенно лесной запах сладкого, как башкирский мед, воздуха; безупречно вписанные в парковый ландшафт строения; симпатичные птицы и зверьки, безбоязненно шныряющие вокруг; ну и люди, разумеется, – счастливые жители этого нового Эдема, органично дополняющие всеобщее благолепие.

Мне страшно захотелось стать их полноправным земляком. Хоть на время. Хоть на недельку. Кормить с руки белок и синиц, плескаться в фонтанах с визжащими молоденькими девчонками, тоненькими, как наяды, и такими же обнаженными. Беседовать с благообразными мудрыми стариками о вечном и соревноваться с мускулистыми загорелыми атлетами в беге и прыжках. Целоваться вечерами со своей спутницей под свист соловьев…

Мог ли я на это надеяться?

– А-а-а, мадемуазель, – несмело заговорил я. – Позвольте вопросик.

Девушка-оса обернулась ко мне и поощрительно кивнула:

– Да ради бога, Капралов. Спрашивайте что хотите.

– Ох, не знаю, с чего бы начать… Н-ну, хотя бы так: где это я? (Кажется, за последние месяцы этот набор вопросов стал для меня привычным.) И почему вы говорите со мной по-русски? И откуда вы узнали, как меня зовут? И как, кстати, зовут вас?

– Вы у меня в гостях. Город наш носит имя Файр – такое же, как и вся страна. Ждала я встречи с вами – не с вами конкретно, а с представителем вашей расы – давно, и потому успела выучить некоторые земные языки, на всестороннем овладении которыми я, собственно, и специализируюсь в своей работе. О том, что это за работа, я, возможно, расскажу вам после. Имя ваше, а также воинское звание я прочитала на нагрудной нашивке. А меня вы можете звать Светланой. Это имя немного непривычно звучит для ушей здешних жителей, но мне оно понравилось и нравится уже около года, и поэтому так зовут меня все мои знакомые. И так зову себя я сама, – она приостановилась на мгновение и спросила: – Вы удовлетворены моими ответами, Капралов?

– Зовите-ка вы меня лучше Филиппом, – предложил я невпопад.

– Посмотрим, – сказала она и сразу пошла дальше, не дожидаясь, что я скажу еще.

Мне оставалось только изумленно хмыкнуть. Еще одни таинственные наблюдатели за человечеством. И за перипетиями войны Больших Братьев, вероятно, тоже. Иначе откуда им знать о моем появлении именно здесь и именно сегодня? Они, наверное, присматривали за мной с самого начала. И не вмешивались, ожидая, что же я сумею (и успею) натворить. И записывали в свои регистрационные журналы результаты наблюдений. День первый. Появление двух вооруженных особей вида хомо вульгарус. Район появления изолирован. Особи повреждены. Особь номер один демонстрирует нервозность, особь номер два пребывает без сознания. День второй. Особь номер один продолжает нервничать, особь номер два продолжает пребывать без сознания. Отмечено дальнейшее ухудшение ее состояния… И так далее…

Черт! – подумал я. – А ведь они небось могли спасти Генрика. Однако не спасли. И что теперь?… Показать им за это кузькину мать? Газават объявить? Залить кровью город?

Не скажу, что надо мною сгустились явственно ощутимые тучи злого умысла туземцев, но по сторонам я стал смотреть настороженней. И уже через минуту почувствовал себя козлом, которого по незнанию пустили в цветник и который первым делом нагадил на тропинку, вторым – заорал гнусным голосом, напугав хозяйских детей, а третьим – сожрал самый редкий цветок, обидевшись на то, что его не приводили в этот славный уголок прежде.

Желая избавиться от возникшей внутренней неловкости и хоть как-то оправдаться, хоть чем-то обелиться перед этим чудесным миром, так доверчиво дарящим мне себя, я сказал моей проводнице первое, что пришло в голову. В голову мне, добрый десяток минут изучающему подробности ее фигуры со стороны весьма привлекательного тыла, не пришло, разумеется, ничего, кроме простейшего комплимента, достойного нагловатого уличного приставалы:

– Знаете что, Светлана! А вы мне очень нравитесь!

– А вы мне не очень, – было ее ответом.

Вот те на! Нравы здесь, однако… Сначала вас целуют взасос, доводя до полного оглупления, а потом походя отшивают… И как же мне теперь, после такого облома, смотреть в глаза самому себе? Впрочем, переживу, не впервой.

Светлана между тем свернула к голубовато-молочного цвета дому, похожему на перевернутый вверх тормашками колоссальный торт муравьиная горка, обрамленному густыми зарослями рябины с только-только начавшими рыжеть крупными гроздьями ягод.

– Вот мы и пришли. Первое время, пока не освоитесь, вам придется пожить у меня. У нас вообще-то нет ограничений на место проживания, но думаю, так будет лучше в первую очередь для вас. Не возражаете?

Я отрицательно помотал головой, потом спохватился, вспомнив, что жесты отнюдь не всегда выражают одно и то же для разных народов, и сказал:

– Нет, не возражаю. Но как же вы? Чужак в доме да еще с оружием…

Про то, что чужак, кстати, не только здоровенный мужик при всех своих мужицких интересах, но вдобавок и не совсем приятный ей тип, я предпочел благоразумно умолчать.

– Оружие вы уберете подальше, и палить из него напропалую, надеюсь, не станете. А комнат в доме предостаточно. Входите. Да входите же, не бойтесь.

Агрессивно модернистское снаружи, изнутри ее жилище выглядело вполне классически. Правда, для моего сельского взгляда, мало привычного к роскоши королевских апартаментов, и оно не показалось таким уж обычным.

Стены первой комнаты, в которую мы вошли, были обделаны прямоугольными панелями, обитыми шелковистой тканью с затейливым цветочным узором и красиво обрамленными резными рамками темного дерева. Мебель, состоящая из низенького столика и нескольких, довольно удобных на вид сидений, исчерна-синих, полупрозрачных и мягко подсвеченных снизу, занимала не менее половины всей имеющейся площади.

Среди тисненных по шелку цветочков я заметил краем глаза некое скрытое движение и с изумлением признал, что создается оно, по всей вероятности, вышитыми крошечными эльфами, резво порхающими с лепестка на лепесток, стоит только отвести от них прямой взгляд. И кажется, беспечные малютки занимались не только сбором воображаемого шелкового нектара, но и легкомысленно предавались кое-каким, вполне взрослым забавам. Я стыдливо сменил объект наблюдения.

Окна и видеоэкраны, если они и были в комнате, скрывались за тяжелыми портьерами. На портьерах, по счастью, узор сохранял пристойность. Редкие шевеления растительного орнамента в расчет можно было не принимать.

– Здесь вечерняя гостиная, – объяснила Светлана, минуя комнату и устремляясь через массивную темно-фиолетовую дверь в широкий коридор. – Там и там – спальни. Там – ванная и прочие удобства. Дневная часть дома на втором этаже. Прошу сюда.

Мы стояли перед закрученной винтом лестницей. Снова темное дерево да еще темный металл благородного красноватого оттенка. Кажется, бронза.

– Я предлагаю в ваше распоряжение именно второй этаж. Там вы сможете чувствовать себя увереннее, не обременяясь случайными контактами со мной и моими гостями. У вас также будет возможность покидать дом и возвращаться, когда захотите – на дневной половине имеется отдельный вход, расположенный с противоположной стороны и ведущий в сад. Оттуда же любитель натуральных солнечных ванн может попасть и на крышу. Ну как, согласны?

– Еще бы, – сказал я.

– Замечательно, – сказала она таким искренне веселым тоном, словно обрадовалась моему согласию на самом деле. – Поднимайтесь, я научу вас пользоваться пищевым блоком, гардеробом и устройствами индивидуальной гигиены.


* * * * *

Вот так я и оказался в объемистой теплой ванне, доверху наполненной душистой голубой водою с пузырькям, как говорит мой дядька Прохор. Тот самый, у которого я собирался укрыться от гнева Аскера, но так и не смог. (Господи, как давно это было-то…) Правда, говорит он так не о джакузи, а о недозрелой браге, которую рьяно ненавидит за омерзительный вкус, но которую почему-то продолжает по временам не менее рьяно употреблять. Разумеется, когда пчелы его возлюбленные достаточно далеко. Пчелы спиртного не любят. Вообще, он мужик с воображением и даже, возможно, по-своему талантливый. Но о его талантах мало кто догадывается за пределами узкого круга друзей и родственников. Он петуховский родом. Деревня он. Пасечник по призванию. Впрочем, ни сам он, ни его пчелы не имеют больше ни малейшего отношения ни к моей эпопее, ни даже к волшебным пузырькям.

Я немного побаловался водоносным краном. Нажмешь рычажок влево – вода бежит теплая, нажмешь вправо – холодная. И чем сильнее жмешь, тем выше или ниже температура воды. Жаль, но как я ни бился, особо контрастного обливания не смог достичь в принципе – вилка температурного перепада была жестко ограничена градусами примерно сорока пятью сверху и пятнадцатью снизу. Плюс пятнадцатью, разумеется. И тем не менее ванна мне понравилась.

А еще мне понравился гардероб. Основу его составлял компьютер, скорее всего сетевой. Сперва я был отсканирован в жутком темном сундуке, поставленном на попа, а уж потом допущен к процессу моделирования одежды. В какие только наряды я не облачал своего голографического – в полный рост, один к одному – двойника! Конструировать одежду и обувь оказалось донельзя просто, база заготовок была обширнейшей, и я попроказничал от души. Начал я с концертного фрака, а закончил – плохо выделанными рваными шкурами пятнистой гиены, топорно скрепленными в некоторых местах толстенными сухожилиями и наброшенными манекену на одно плечо. (К сожалению, я не умел нарисовать на виртуальном Филиппе ритуальных татуировок и безобразных шрамов, полученных в борьбе за эти самые шкуры и сухожилия.) Ну а для повседневной носки я заказал малый хулиганский набор: широченные, в черно-белую клетку холщовые штаны до середины икр, белую майку-полурукавку с надписью Fuck off! на груди и спине, белые гольфы и полукеды.

Одежный агрегат все еще ворчал, перерабатывая мой заказ, когда я, неся в одной руке большую кружку яблочного сока, а в другой – бутерброд с сыром, отправился отмывать дорожную грязь.

Пищевой блок мне, кстати, не понравился…

Он просто привел меня в полнейший восторг! Одного я не мог понять: где же каталог мясных и рыбных блюд?


* * * * *

Когда ласковая водица разморила меня до полудремы, я неимоверным напряжением воли заставил себя встряхнуться и, моргая, полез из ванны. Обтершись лохматым полотенцем, без следа поглощающим малейшие частицы влаги, я прошлепал по тесовому полу к огромному окну и выглянул наружу.

Там было все распрекрасно.

Неистребимый дух райской идиллии и прочее благорастворение воздухов сочились ко мне прямо сквозь стекло. Круглощекие, ясноглазые, кудрявые и шумливые ребятишки гоняли веселой сворой по кустам малую собачонку, похожую на пекинеса, а их моложавый наставник мило ворковал с худой улыбчивой дылдой-старухой, похлопывающей по своему открытому, длинному и неплохо сохранившемуся бедру собачьим поводком. (Когда я выглядывал в окно в прошлый раз, старуха, забросив ногу на ногу, сидела на скамеечке и поглаживала по ухоженной шерстке свою шавку, развалившуюся рядом, а дядя-воспитатель учил детей ходить на руках.)

Старуха, видимо, почувствовала мой взгляд и помахала мне рукой. Я помахал ей в ответ и поспешно ретировался, стесняясь своей распаренной розовой наготы.

Ухватив из керамической вазы, стоящей на шестке пищеблока, румяный плод вроде персика и натянув старые добрые, земные еще трусы, я отправился обследовать свои владения.

Кроме огромного зала с окнами в сад – на детей, старуху и пекинеса, в моем распоряжении оказались: бывший кабинет Светланы (ныне – моя спальня); комната психологической разгрузки (где имелись ванна плюс невообразимый аппарат, считающийся комплексным спортивным тренажером); кухня/столовая, гардероб и сортир. Все это опоясывалось узким кольцевым балконом, с которого начинались две легкие лестницы – одна в сад, другая на крышу. На крыше стоял шезлонг под зеленоватым кисейным тентом и шипел почти туманный – до того мелкодисперсный, – фонтанчик-шар.

Отделка дневных помещений была чуть попроще, чем ночных. По крайней мере здесь не блудили на светло-голубых скругленных стенах насекомоподобные создания, а занавесок с оживающими растениями не было вовсе. В кабинете возвышалось несколько асимметричных резных шкафов с земными книгами. Главенствовала классика – литература, философия. Я с огромной радостью обнаружил также великолепное издание Жизни животных Брема на русском языке – точно такое, за хищение которого из школьной библиотеки (а что делать, коли официально даже просто прикасаться к нему ученикам запрещалось?) меня жестоко распяли на открытом педсовете лет так двенадцать-пятнадцать назад. Мне показалось странным, что Светлана удовлетворилась переводным вариантом – ведь, судя по разноязыким корешкам, она знала не только русский…

Вообще-то странностей накопилось немало. Например, меня почему-то до сих пор не посетили представители власти. А ведь уже почти целый день прошел. Затем, как же так оказалось, что в этом, не таком уж великом городишке (а если судить по застройке и площади, занимаемой им и виденной мною извне, жителей в нем могло быть от силы тысяч двадцать-тридцать) благополучно жил-поживал и меня поджидал крупный специалист по земной культуре?

(Вот, скажем, в нашем районном центре, городке со странным именем Сарацин-на-Саране, народу не меньше. А занеси в него судьба австралийского аборигена или даже простого японца – много найдется полиглотов, готовых пообщаться с ним на родном языке?… Вот то-то и оно. А ведь Сарацин-на-Саране – отнюдь не самая глухая дыра в России. Есть же еще и рабочий поселок Петуховка.)

И наконец, главное: что меня ждет? Или я так и буду здешним Миклухо-Маклаем-наоборот до скончания дней? Экземпляром для научного любопытства. Пора бы разобраться наконец. И чем раньше, тем лучше.

Я отправился на первый этаж.

Он встретил меня интимным полумраком и страстным копошением псевдожизни на драпировках. Светланы нигде не было, зато в подсвеченных креслах восседала парочка худощавых мужчин, обряженных в просторные белоснежные рубахи с открытыми воротами и при легких золотых эполетах, возлежащих на мосластых плечах. Тонковатые ляжки франтов обтягивали синие бархатные штаны; на синих замшевых туфлях золотились строгие квадратные пряжки; тонюсенькие золотистые цепочки несколькими слоями обвивались вокруг их длинных шей и тонких запястий.

Они были похожи не то на циркачей, не то на Фредди Меркьюри.

Разодетые красавцы вполголоса о чем-то переговаривались (речь их показалась мне крайне похожей на терранскую) и на меня взглянули только мельком. Я галантно раскланялся с ними и басенько присел рядышком – ручки на коленочки, вполне готовый к немедленному заполнению вороха анкет и таможенных деклараций.

Я принял мужчин за долгожданных иммиграционных чиновников.

Они никак не отреагировали на мое появление.

Я терпеливо ждал. Долго ждал. Потом наконец мне надоело ждать, и я принялся насвистывать и водить пальцем по столешнице. Раздался противный скрип. Дядьки начали проявлять признаки беспокойства. Я заскрипел громче, потом резко встал и, близко наклонившись к лицу одного из них, напористо спросил:

– Ну и долго мы еще собираемся сопли жевать? Или я должен представиться? Извольте. Капралов Филипп Артамонович, двадцать пять лет, русский. Образование высшее техническое. В последнее время, впрочем, работал не по профилю. Солдатствовал, так сказать, понемногу. Легионерствовал, так сказать. Здесь проездом. Еще вопросы будут?

Кажется, я их напугал. Они вскочили и быстро пошли прочь из дому.

– Эй, – крикнул я, – мужики! Вы куда? Вернитесь! Я же еще оружие и наркотики не сдал…

Они припустились бежать.

Скоро пришла Светлана. На мой рассказ о пугливых посетителях она отреагировала смехом и сообщила, что это были ее бывшие коллеги, заглянувшие на огонек и, видимо, смирно поджидавшие появления хозяйки, а не странного мальчугана со странными манерами.

– За кого же они меня приняли? – подумал я вслух.

– За моего друга, очевидно, – просто сказала она, чем поставила меня в весьма затруднительное положение. Что она имела в виду под словом друг?

– Пойдемте, Филипп, я вас угощу чем-нибудь этаким, – неожиданно пригласила она меня. – Знаете, у меня сегодня настроение, подходящее для кулинарного творчества. Рискнете отведать его плодов?

– Только приоденусь, – сказал я.


* * * * *

Плоды кулинарного творчества имели непривычный вкус и вид, но мне понравились.

– А как насчет вина? – спросил я. – Стакан белого сейчас не помешал бы.

– Никак, – ответила она. – У нас не принято пить вино.

– Знакомое табу, – сказал я. – Где-то мне такое уже встречалось.

– Ничего удивительного, – сказала Светлана. – Ваши бывшие работодатели состоят с нами в близком родстве.

– Вот как? (Не очень-то я и удивился, сказать по правде) Так, значит, это отсюда поперли Легион за избыточную кровожадность?

– Нет, не отсюда. Здесь всего лишь одна из старейших и богатейших колоний тех, кого вы зовете?… – Она вопросительно посмотрела на меня.

– Большими Братьями, – отрапортовал я, – или терранами.

– Ага, попытаюсь запомнить. Так вот, несколько лет назад, когда метрополия не сумела удержать своих экстремистов от развязывания войны, в которой вы, Филипп, как я понимаю, принимали посильное участие, наши пути разошлись. И, надеюсь, никогда больше не пересекутся. Так что можете быть покойны: выдача дезертиров не состоится.

– А я не дезертир, – покачал я головой. – Я не покидал поля боя самовольно и выполнил свой долг до конца. Не моя вина, что он оказался невостребованным.

– Ну-ну, не обижайтесь, Филипп, – сказала она и потрепала меня по руке. – Я не совсем точно знаю военную терминологию. И заодно уж простите за достаточно грубую отповедь на ваше признание расположения ко мне. Помните, когда мы шли сюда? На самом деле вы мне вполне симпатичны. Правда-правда.

– Никаких обид нет и в помине, – заверил ее я. – Сам виноват. Стоило, понимаешь, девушке слегка прикоснуться ко мне губами, как я сразу возомнил невесть что и занялся вызывающим охмурежем. Вот ведь дикарский пережиток какой… Н-но все-таки, Светлана, признайтесь: что вас подвигло на тот поцелуй?

– Как что? – удивилась она. – Это же национальный русский обычай – целоваться при встрече. Или я что-то перепутала?

– Да нет, пожалуй, – хмыкнул я. – Действительно, обычай же…


* * * * *

Вечер вдвоем закончился довольно неприятно для меня. К Светлане заявились гости – те самые бывшие коллеги в бархатных штанах. Да не одни. На сей раз они привели с собой еще двоих долговязых молодчиков мужского пола – крепкого телосложения, кулакастых и быстроглазых. Удальцы эти скорее всего прихвачены были золотопогонниками для защиты от чудаковатого друга, склонного к прогулкам перед приличной компанией в одном исподнем и немотивированно агрессивного.

Светлана убежала с ними, а я остался одиноко куковать над объедками.

В компанию меня не пригласили.

Да я не очень-то и рвался.

Увы, Светлана вдребезги разбила мои надежды на скорое возвращение домой. Перфораторы в Файре были запрещены законом. А природных штреков, ведущих куда мне надо, не имелось вообще. А те, что имелись (куда бы ни вели), были замурованы много прочнее, чем четвертый реактор Чернобыля.

На мой вопрос, откуда же тогда ее знание земных языков и явно земные книги у нее в доме, она ответила, что моя наблюдательность поразительна. И что лучше бы было, если бы столь же поразительным было мое благоразумие, ибо есть темы, о которых лучше не только не говорить, но и не знать вовсе.

– Как же мне об этом не говорить, если это касается меня больше, чем кого бы то ни было на вашей планетке? – начиная понемногу раздражаться, спросил я.

Она посоветовала мне угомониться. Ее несколько удивляло, что я, человек с земным прошлым, совершенно забыл о таких понятиях, как разведка, контрразведка и государственная тайна. И ей было бы весьма любопытно услышать мое мнение о сроке, в течение которого будет существовать государство, позволяющее разным подозрительным субъектам совать нос в вотчину институтов, отстаивающих его, государства, целостность и суверенитет. Особенно, если государство это обрело свою самостийность совсем недавно, а процесс протекал не так чтобы гладко. Особенно, если любопытный субъект этот – пришелец. И надо бы еще мне, ретивому, знать, что тонкая лоботомия здесь, у них, хоть и не приветствуется, но применяется иногда по отношению к особо опасным преступникам, в число которых я вполне могу попасть, если начну шпионить напропалую.

Ну а вообще-то мой вопрос рассматривается, идут споры… Да-да, и не нужно кривиться. Вопрос действительно рассматривается, и споры действительно идут. Это, между прочим, подтверждается тем, что она (разумеется, с санкции той самой могучей организации, в которой, оказывается, служит) говорит сейчас со мной на эту тему. Вполне откровенно говорит. Но это – первый и последний раз. А я, если хочу мирно дожить до старости, должен забыть, что штреки и множественность миров вообще существуют в природе. Забыть навсегда. Ну а если мне все-таки повезет, и мой вопрос решится положительно, то меня, разумеется, вызовут…

Зато я, по ее словам, уже сейчас являюсь полноправным гражданином их страны. Сыном, так сказать, полка. Мне оставалось лишь выучить язык и определиться с работой, если я работать захочу. А если не захочу – тоже не беда. Прокормят одного-то лодыря. Глядишь, и перевоспитают. Ну а если я буду нуждаться в сексуальных контактах, то пожалуйста: она, Светлана, в полном моем распоряжении. Если же у меня другие половые предпочтения, то мне нужно просто сказать об этом ей, и мне быстро подыщут требуемого партнера. У них тут с этим просто.

– Спасибо, пока не требуется, – промямлил я.

– Дело ваше, – сказала она.

Оружие, сказала она, я могу оставить себе. Гражданам Файра приобретать и хранить его не возбраняется. Другое дело, что никто этим правом давным-давно не пользуется, потому что незачем. Преступность изжита, внешних врагов нет. Охота на животных омерзительна. За тем, чтобы любые эксцессы между людьми умирали еще до зачатия, не перерастая в пальбу, следит Служба этического контроля, и в руках ее такие рычаги, рядом с которыми любое оружие – цветочная пыльца (которая не способна, как известно, вызвать ничего, кроме легкой аллергии).

Она говорила еще о многом – хвалила социальную и физическую безопасность своего общества; убеждала меня, что здесь я проживу жизнь, гораздо более яркую и полнокровную, чем на Земле; обещала долголетие и идеальное здоровье; предрекала радость отцовства, что-то еще и еще; а я горевал… Я загодя тосковал по дому, которого больше никогда не увижу, и с изумлением вспоминал пророческие слова спиритических своих приятелей, порожденных дурман-травой: А ждет ли тебя там счастье?


* * * * *

Чтобы не слышать раздражающих меня взрывов хохота, доносящихся с первого этажа, я отправился в сад.

Вечерело. Детишек не было видно. Наверное, отправились по домам. А вот долговязая старуха сидела на своей скамеечке и при виде меня замахала рукой: сюда, дескать. Я подошел и, вытянувшись перед нею во фрунт, уронил подбородок на грудь:

– Филипп.

Старуха растянула тонкие бледно-розовые губы в приветливую улыбку. Лицо ее, довольно приятное, в общем, имело черты преимущественно вертикальные; кожу хоть и в морщинах, но не дряблую, а глаза – большие, зелено-коричневые, слабо раскосые и удивительно ясные. Она отработанным жестом опытной светской львицы протянула мне левую руку, украшенную одиноким малахитовым перстнем с крошечным треугольным рубином и, дождавшись, когда я осторожно пожму ее, сказала раскатисто:

– Кииррей.

– Весьма рад, – проговорил я.

Она тоже сказала что-то и согнала пекинеса со скамейки. Намек был мне вполне понятен, и я сел рядом с ней – на расстоянии, которое посчитал достаточным для соблюдения приличия. Она меня о чем-то спросила, но я развел руками:

– Увы, бабуся, но я полный нихт ферштеен по-вашему.

Бабуся, так и не дождавшись от меня более вразумительных слов, чем эта абракадабра, надолго замолчала. Кобелек ее, покрутившись немного под нашими ногами, полез ко мне на колени. Знакомиться. Я вообще-то не так чтобы очень уж обрадовался. Я больше люблю серьезных собак – пусть не волкодавов, но и не повес, что шастают по рукам.

Бабка Кирея, кажется, уловила мое настроение и забрала пекинеса себе.

– Бууссе, – сказала она, любовно гладя псину по голове. – Бууссе, пам-пам, па-ра-пам. (Хороший, мол, ты мальчик, Бууссе)

Ага, значит, так его зовут. Обрастаю знакомствами.

Мы опять замолчали. Я смотрел в небо, ожидая фейерверков, а старуха смотрела на меня. Что ж, я не возражал. Пускай полюбуется, небось редко встречала в жизни таких симпатичных дикарей. Кобель ее, кажется, задремал, да и я начал клевать носом. Темнота сгущалась. Наконец я встрепенулся: над головой расцвел первый огненный цветок.

Из дома Светланы со смехом выбежали люди. Голые. Дамочек прибыло, их стало уже двое, а вот кавалеров так и осталось четверо.

Меня передернуло. Я, признаться, не ожидал, что половая жизнь Файра так насыщенна и безусловна. Я зашипел и отвернулся. Наверное, слишком откровенно. Бабка Кирея с изумлением воззрилась на меня. Странный молодой человек, подумала, должно быть, она. Вместо того чтобы разделить веселье со сверстниками, он плюется на них и сердится. Откуда занесло к нам такого анахорета, хотелось бы знать?

Она проводила умильным взглядом участников оргии, опять скрывшихся в доме, и поднялась со скамейки. Погладила меня по голове – совсем как своего Бууссе, и летящей походкой действующей спортсменки удалилась.

А я, не желая слушать всю ночь страстные вздохи разгулявшихся любовников, заночевал на скамейке. Вдруг еще ко мне с ласками полезут?


* * * * *

Под утро я здорово закоченел. Все тело затекло. Махнув рукой на брезгливость, я помчался в дом. Кажется, прелюбодеи спали. Я набрал в ванну горячей воды и бухнулся в нее, не снимая трусов. Отогревшись, я обтерся полотенцем и забрался в свой спальный кокон, который развернул прямо на полу кабинета.

Поворочавшись несколько минут, я понял, что заснуть будет не просто. Картина, на которой разгоряченная голая Светлана веселилась в окружении возбужденных мужиков, не шла у меня из головы. Вот тебе и богиня! Вот тебе и коммунизм. Мало того, что прекрасная девушка-мечта оказалась банальнейшей подсадкой местной контрразведки, так она еще и в моральном плане стояла ой как далеко от того идеала, который я начал уже было звать ее именем. И какое мне дело до того, что у них тут так принято? Я сам, разумеется, далеко не святой, но… черт, да я же не смогу так жить. И они мне еще предлагают остаться здесь навсегда, стать отцом! Чьим, простите?

– Господи, ты-то куда смотришь? – возопил я.

Ответа с небес не донеслось, зато спустя несколько минут на пороге комнаты возникла серебристо-коричневая фигура. Я без труда узнал Светлану. На ней были коротенькие трусики-панталончики с кружевными оборочками и едва прикрывающий грудь прозрачный пеньюар на тонюсеньких бретельках. Волосы ее были растрепаны, а в руке приглушенно светился розоватый ночник в форме слоненка.

– Что случилось? – обеспокоенно спросила она.

– Кошмар приснился, – буркнул я, изучая ее лицо.

Удивительно, что вчера, при ярком солнечном свете, я так плохо ее разглядел. Никакая она, оказывается, не девушка. Далеко не девушка. Если бы здесь можно было оперировать земными категориями возраста, я бы дал ей сейчас никак не меньше сорока. Ну уж крепко за тридцать-то точно. Ухоженная, это да, тщательно следящая за собой, потрясающе выглядящая даже после бурной ночи, но – не девушка. Женщина. Вполне зрелая. Мадам Мата Хари.

– Зря вы пришли, Светлана, – сказал я. – Зря. Спокойной ночи, – и отвернулся к стене.

ГЛАВА 4

Люблю тебя, булатный мой кинжал,

Товарищ светлый и холодный.

Михаил Лермонтов


Филипп чувствовал себя изгоем. Парией. Рабом-варваром среди римских патрициев и всадников. Невидимкой из рассказа Силверберга. Для жителей Файра его как бы не существовало. В лучшем случае на него просто не обращали внимания, ловко огибая, если он попадался на пути, или с изумлением вглядываясь в его лицо, если столкновения миновать не удавалось. В худшем – от него бежали.

Постепенно он свыкся с этим и больше не отчаивался, когда хохочущие только что нимфетки-купальщицы с ужасом кидались врассыпную из хрустальных фонтанов, едва завидев его, а молодые мамочки превращались в рассерженных кошек, прикрывающих грудью своих малышей и сверкающих на него враз налившимися первобытной злобой глазами.

Разумеется, сперва он пытался сделаться своим для них: здоровался, раскланивался, лучезарно улыбался, предлагал помощь или общество.

Увы, в его обществе и помощи никто не нуждался. Никого не радовали его улыбки. Не было человека, пожелавшего ему хотя бы раз доброго утра.

Слава богу, его хотя бы не пытались линчевать или побить камнями.

Будущее просто не приняло его. Вытолкнуло из себя, словно Филипп имел меньшую плотность, чем оно. Словно он – то-что-никогда-не-тонет.

Ha его вопрос: Почему, черт возьми, никто со мной не дружит? Светлана пожимала совсем по-земному плечами: не хотят, должно быть… почему же еще?

Собственно, она да еще бабка Кирея со своим Бууссе оставались единственными его собеседниками. Светлана – та, вероятно, в силу профессиональной необходимости. А Кииррей… Кто ж ее, старую, разберет? С нею Филипп и не разговаривал, в общем (он прекратил учить язык, как только понял, что общаться ему здесь попросту не с кем), – просто приходил и садился рядышком на все ту же садовую скамейку, согреваясь бескорыстным старухиным дружелюбием.

Она же гладила кобелька и дремала. На лице ее гуляла добродушная улыбка. А Филипп, послав к черту весь Файр вместе с его утопическими чудесами и высокомерием жителей, дышал воздухом и в охотку придумывал заведомо кабацкие стишки да частушки, полные ненормативной лексики.

Он вообразил, что быть вольным поэтом – его историческое призвание, которое он почему-то совершенно игнорировал раньше. Но ведь лучше поздно, чем никогда, не так ли? Тем более что ковыряться всю жизнь в земле, по примеру рядовых файрцев, он не собирался.

Главным занятием горожан была добыча полезных ископаемых, в основном редкоземельных элементов. Файр, являясь одним из крайних форпостов цивилизации на севере планеты, был, по существу, городом шахтеров-вахтовиков. Скоростные экспрессы периодически уносили партии трудящихся в промзону, расположенную в сотнях километров севернее – на широте, где постоянная жизнь, как считали изнеженные мягким климатом колонисты, практически невозможна.

Со скорбною усмешкой горького превосходства таежника-уральца над жителем Каймановых островов встретил Филипп сообщение Светланы о том, что в промзоне уже сейчас, в середине осени, температура не позволяет появляться вне обогреваемых помещений без теплой одежды, а в воздухе порхает первый снег.

Героические покорители недр, преодолевая страшные лишения, ковали Файру процветание с помощью тяжелых роботов и автоматизированных роторных комплексов аж по двенадцать дней кряду. Затем их ждало тридцать заслуженных обильным потом суток релаксации под сенью отеческих лар и пенат. По прошествии четырех таких периодов труда и отдыха мужественные труженики с полным правом получали полугодовой отпуск, проводимый обычно в райских кущах здешней Океании.

Любопытно, что природные богатства уходили с планеты (без лишнего шума и пыли, само собой), кажется, именно в метрополию, отношения с которой были твердо разорваны навсегда.

Впрочем, осуждать или одобрять внешнюю политику новой родины было делом поистине неблагодарным, – Филипп это превосходно понимал. И посему лениво продолжал грешить похабным и безнравственным своим графоманством:

Вышел на дорогу парень беззаботный,

С килой по колено, с топором в руках.

Крепкий, волосатый, пьяный, голый, потный,

В шапке соболиной, в красных сапогах.

Парень не обычный – атаман разбойный.

Имя – Ванька Ухарь. Карие глаза,

Кудри золотые, кулаки по пуду.

А за ним девица – Машка Егоза…*

Печалило Филиппа одно: никто в целом мире, кроме старушки Кииррей да ее пушистого песика, не мог насладиться плодами его фривольного творчества. Да и те, по большому счету, ни уха ни рыла не понимали в русских заветных стихах. Бабка каждый раз бездумно, хоть и поощрительно, кивала головою в ответ на его громогласные выступления с новыми перлами, а Бууссе прятался под лавочку и мочился – скорее от страха, чем в сумасшедшем экстазе восхищенного знатока и ценителя нетрадиционной поэзии.

Однако же, поскольку на других потребителей его стихотворного самовыражения рассчитывать в ближайшее время не приходилось, он довольствовался и этими.


* * * * *

Все-таки свой шерсти клок Капралов с Файра получил. И достаточно немалый. Ему вернули оторванные пальцы. В лучшем виде вернули. И хотя гладкая розоватая кожица и мягкие, перламутрово-прозрачные пластиночки ногтей не скоро еще перестанут бросаться в глаза, резко контрастируя с загорелой, задубелой, родной кожей рук, он блаженствовал, с восторгом переживая их чудесное воскресение. Гладил их, целовал даже, сжимал до молоденьких косточек и подергивал, напевая: С этим братцем в лес ходил, с этим братцем щи варил…

Лечебница, где файрские Асклепии дарят людям утраченные органы, воображения его не поразила. Дом и дом. Пустоватый, холодный. Врач – очень старый, очень высокий и очень сухощавый мужчина с крупными, властными чертами лица и короткой спортивной стрижкой, прибытию пациента обрадовался несказанно. Принялся хлопотать вокруг него, похохатывая и неблагозвучно напевая, звонко хлопал Светлану по попке, щипал за бока, довольно интимно стискивал ей то ручку, то плечико, в общем – времени не терял. Светлана не возражала. Нервничающему Филиппу подумалось даже, что кабы не он, новые знакомцы, возможно, приступили бы к соитию незамедлительно.

Руку, подлежащую восстановлению, через гибкий, герметически запирающийся рукав погрузили во внушительную лохань, наполненную неаппетитной вязкой жидкостью, зеленоватой, как слизь, текущая из насморочного носа. Стенки лохани, прозрачные до невидимости, позволяли в подробностях следить за процессом наращивания плоти, но Филипп вынес лишь первые минуты зрелища. Когда кожа на культяпках неровно лопнула, разойдясь (безболезненно, впрочем) вдоль шрамов, и в сопливую жижу выплеснулось клубящееся облако крови, ему стало не по себе. Он поспешно отвернулся. Для того лишь, чтобы упереться взглядом в тощий оттопыренный афедрон лекаря, изогнувшегося перед сидящей Светланой в дугообразную брачную стойку.

Филипп засвистал, информируя о своем присутствии, но никто на его трели не отреагировал. Бойкий старичок поглаживал Светлане коленки, забираясь с каждым движением все выше, а женщина вполголоса журила его за поспешность, не отвергая тем не менее фривольных докторских ласк. На Филиппа она не смотрела. Он неодобрительно вздохнул и громко сказал:

– Я все вижу.

Светлана в упор глянула на него, поднялась, взяла врача за пуговицу и повела из комнаты, сказав на прощание:

– Без нас не вставай.

– А если я захочу пи-пи? – спросил Филипп у запершейся двери.


* * * * *

Вернулись они через час; лица их, довольные и умиротворенные, говорили о достигнутом взаимопонимании. Капралов, промаявшийся весь этот час от безделья (единственным развлечением были недоуменные мысли о том, почему Стражу Врат Сильверу не восстановили подобным образом ноги и рожу), да еще и на неудобном шатком сиденье, был зол. Злость его прошла без следа, когда он увидел великолепные розово-упругие плоды операции.

А вот волоски на части руки, побывавшей в волшебной купели, пропали начисто.


* * * * *

С тех пор контакты Филиппа со Светланой сводились к минимуму: каждое утро она приходила позвать его к совместному завтраку и спросить, чем он собирается заниматься сегодня днем.

– Думать, – многозначительно отвечал он обычно.

– А, – говорила она с пониманием.

Завтракали они в полном молчании.

Вечером же, когда она, обряженная в свой вызывающе-эротический наряд, являлась пожелать приятных снов и, откровенно предлагая себя, спрашивала, не нуждается ли он в чем-либо еще, он смиренно благодарил за трогательную заботу, страдальчески вздыхал и неизменно говорил:

– Как же не нуждаюсь? Очень нуждаюсь. Да только нужды мои невелики и тебе хорошо известны. В другой раз, милая, захвати, пожалуйста, с собой штоф водки, шмат сала да таблеточку виагры. Виагру – для меня. Остальное – для нас с тобой. Иначе, боюсь, я снова буду абсолютно индифферентен к твоим прелестям.

Она фыркала и уходила. Он, коротко хохотнув, засыпал.

Отношения между ними перешли в какую-то странную фазу отстраненной и ущербной близости. Вероятно, так ведут себя супруги, потерявшие какой бы то ни было интерес друг к другу, но по привычке живущие вместе. Он все еще не мог видеть в ней просто женщину, а не проститутку на довольствии контрразведки. Она же, очевидно, относилась к Филиппу лишь как к рядовому объекту оперативной разработки. И вряд ли это ее так уж удручало.

Впрочем, массовых оргий в своем доме она больше не устраивала. Так – мужичок-другой раз в два-три дня. Мелочи, одним словом.


* * * * *

Нельзя сказать, что Филипп обленился и выпал в осадок окончательно. Он немилосердно терзал себя на спортивном тренажере, совершал многокилометровые пробежки в полном вооружении, боксировал с тенью и стрелял за городом из гранатомета по курицеворонам.

Стрельба эта была не только жестоким развлечением, но и насущной необходимостью: организм Филиппа, истощенный вегетарианской диетой Файра, остро нуждался в мясе. Конечно, собирать разбросанные разрывами гранат ошметки дичины, поджаривать их на костре и пожирать, отплевываясь перьями и острыми осколками, было чистым варварством. Филипп успокаивал себя тем, что, по преданию, даже супермен и культовый герой Штирлиц раз в году (кажется, двадцать третьего февраля) в память о далекой отчизне упивался шнапсом до полного погружения благородною своею физиономией в салат Оливье.

С боевым ножом, с наручным своим Рэндалом, он больше не расставался ни на миг. На всякий случай. Чтобы надежно скрыть нож от посторонних взглядов, Филипп соорудил себе в одежном агрегате ярко-алую шелковую косоворотку с широкими и очень длинными рукавами, вышитую по вороту, вдоль полы, а также по обшлагам мелкотравчатыми цветами-ягодами. С шортами и полукедами косоворотка смотрелась нелепо, поэтому он дополнил костюм полосатыми плисовыми штанами, плетеным пояском и мягкими сафьяновыми сапожками. В довершение образа он перестал брить бороду.

Такой Ванька Ухарь получился – любо-дорого!

Он так и не смог заметить за собою слежки, но обманываться на этот счет не пытался, зная: профессионалы наружки не выдадут себя ни при каких обстоятельствах. А при том техническом вооружении, которое могли им предоставить научные мощности Файра, так и вообще – никогда.

Зато он заметил нечто другое. Люди в Файре, кажется, очень тонко реагировали на эмоциональное состояние друг друга. Например, встретить унылую рожу в окружении веселых (или наоборот) ему не удалось ни разу. Более того, настроение файрцев и даже будто бы внешность, менялись прямо на глазах, приходя в полное соответствие с тем, которое демонстрировал избранный человеком к общению круг. Вероятно, именно поэтому печальных личностей на улицах почти не наблюдалось, дети были резвы, но послушны, а Филипп со своей грубой (а возможно, и отвратительно-уродливой) пуленепробиваемой психикой совершенно не воспринимался аборигенами в качестве друга, товарища и брата.

Филипп не преминул поделиться занятной догадкою со Светланой.

– Поражаюсь я тебе, Капралов, – сказала Светлана, качая головой. – С виду – не обижайся – петух петухом – самовлюбленный, туповатый и ограниченный. Но такими иногда прозрениями бываешь озарен, что хоть живьем тебя в Дельфы периода античности направляй! Все верно, мы, файрцы, как и твои Большие Братья, – существа-эмпаты, добрые и прекрасные. И лишь единицы среди нас лишены этого чудесного дара, позволяющего нашей цивилизации мирно шествовать семимильными шагами по пути эволюции однозначно гуманитарной направленности. Эти-то единицы, как ты понимаешь, и охраняют наше распрекрасное общество от разных аберраций, возникающих, к сожалению, время от времени даже в его невинном теле. Экзотов этих, разумеется, не любят. Ты сполна испытал эту нелюбовь на себе. И неудивительно. Что касается лично тебя, Капралов, то ты для среднего файрца в эмоциональном плане не человек вовсе – болван деревянный, жутковатый и до того холодный, что аж оторопь берет. Печально? Возможно. Зато тебе нет нужды находиться в привычном для нас постоянном сорадовании, сотворчестве или сострадании – таковых, чьи пиковые значения оказались бы для тебя, абсолютно не готового к этому, шокирующими и опасными.

– А как же ты? – спросил Филипп. – Ты-то, не экзотка как будто, как ухитряешься сочетать свою совершенно паскудную работу с нормальной жизнью? Мужики вон гляди, как тебя любят! Чуть не роятся. Или они все тоже… того… ущербные?

– Мощность эм-поля нашего мозга – величина отнюдь не постоянная для всех, – покачала из стороны в сторону длинным пальчиком Светлана. – Кто-то из нас эмпат в большей степени, кто-то – в меньшей. Кроме того, имеются искусственные подавители эм-излучений. В частности, они действуют в пределах здания, где расположена моя паскудная контора. Карманный экземпляр тоже всегда при мне, хоть, к примеру, сейчас и не включен. Иначе нельзя: подчас холодный разум гораздо важнее самых искренних чувств. Особенно в нашей непростой работе, такой бесконечно необходимой доверчивому обществу Файра.

– Ну, ребята, вы даете! – только и смог сказать Филипп. – Кстати, позволь-ка: везде, где есть возможность создавать подавители чего-либо, имеются, как мне представляется, и усилители этого чего-то? А может статься, и модификаторы? Не так ли, Светик ты мой ненаглядный? Регулируете, поди, помаленьку взаимное дружелюбие земляков-то? Регулируете же, признайся…

– Доведет тебя когда-нибудь, Капралов, до греха болтливость твоя, – сказала она, опять качнув пальчиком (на сей раз взад-вперед). – Ой доведет.

– Если уже не довела, – подумал он вслух.

Светлана выразительно хлопнула громадными глазищами, хмыкнула и отвернулась.


* * * * *

После этого разговора Филипп стал вести себя на улицах Файра гораздо осмотрительнее. Он боялся теперь по неосторожности наступить на ногу кому-нибудь своей монструозной ледяной ступней и причинить тем самым невыразимые страдания. Чаще всего он сторонился детишек, оберегая их неокрепшую психику от воздействия своего троглодитского эм-поля. Но обрекать себя на добровольное затворничество к вящей радости топтунов, ответственных за него перед контрразведкой, он тоже не хотел. Поэтому он прогуливался по городу преимущественно в вечерних сумерках, лишь изредка распугивая влюбленные парочки, уединенные кое-где по кустам.

Любви жители Файра предавались часто, бурно и, по земным меркам, достаточно бессовестно. И Филипп постепенно начал привыкать к всеобщему беспутству. А на Светлану так посматривал уже с вполне откровенным интересом.

Увы, но ежевечерние визиты к нему она отчего-то прекратила. Он допускал, что ей попросту набила оскомину шуточка про сало, водку и виагру.

Быть может, – подумал он однажды вечерком, – мне стоит спуститься к ней самому? Идея эта настолько ему понравилась, что он тут же почувствовал пробуждение желания – непреодолимого и вполне недвусмысленно направленного притом. На обладание ее телом. Непременно ее телом, ничьим другим и непременно прямо тотчас же.

Он набычился и принялся сопротивляться. Я вам не какой-нибудь там слабак, – сообщил он активно закипевшим гормонам. – Шалишь, со мной так просто не сладишь! Я, блин, еще и не такие соблазны перешагивал. Запросто, блин! Легко. Походя. Как два пальца, блин!…

Гормоны, побулькав для приличия еще чуть-чуть, сникли.

Одержав над тестостероном такую впечатляющую, бесспорно чистую победу, он не торопясь, с достоинством скинул портки и гордо прошествовал в опочивальню. Подбоченившись, полюбовался на свое мускулистое отражение в оконном стекле. Зевнул, наклонился к спальному мешку…

А потом сдавленно зарычал и помчался по винтовой лестнице – вниз, вниз, вниз… К ней!


* * * * *

Однако, прежде чем получить желаемое, ему пришлось изгнать с брачной территории соперника. Это не составило для него никакого труда. Утонченный золотопогонник торопливо ретировался, даже не попрощавшись, стоило Филиппу нависнуть над его тщедушным телом, грозно сдвинуть брови и угрожающе пропыхтеть:

– А ну, канай отсюда, баклан! Прыжками!

Светлана с любопытством взглянула на разгоряченного победителя и молча проследовала в спальню.

Первый контакт был немного омрачен скоропалительностью процесса. Светлана тем не менее выглядела вполне довольной. Она горячо поздравила Филиппа, смущенного очевидной, как ему казалось, неудачей, с очень впечатляющим почином.

– Что значит был излишне поспешен? Господи, какая чепуха! Мы же не спринт бежим, глупышка! Да в деле, подобном нашему, разгон как раз совершенно не важен, гораздо важнее продолжение. Надеюсь, оно не заставит себя ждать?… – Женщина призывно изогнула стройный стан.

Продолжение со стороны воодушевленного кавалера последовало незамедлительно. Сказать, что интимное сближение изумляло чистотой любовных чувств, значило бы погрешить против истины. Тем не менее новизна восприятия, раскрашенная крайней изощренностью (отчасти нарочитой), позволила партнерам не скатиться в сухую колею официоза и привнесла в соитие необходимый колорит и свежесть ощущений.

Уснули они далеко за полночь, когда рассвет уже золотил пышные рябиновые гроздья за распахнутым настежь окном. Тела их, замысловато переплетенные безвольными уже объятиями, дышали удовлетворением и взаимной приязнью.

Тощая белка в линяющей бледными клочками шубке, спрыгнувшая на подоконник поживиться жареными орешками, приготовленными специально для нее, без интереса скользнула по голышам быстрым взглядом. Орешки выглядели много аппетитнее, и благоразумный зверек принялся, с глубокомысленным видом, шумно хрумкая, их кушать.


* * * * *

Он был Морским Змеем. Его длинное чешуйчатое тело, мощное и неутомимое, стремительно скользило в толще океанических вод. Алые перья царственной короны вокруг челюстей и на гребне трепетали под плотными, почти резиновыми струями встречных потоков. Он давал узлов семьдесят, если пользоваться флотскими терминами, и чувствовал, что это далеко не предел. Он был единственным и бесспорным властителем на сотни миль окрест и десятки миль вглубь. Где-то, далеко-далеко позади, он был еще и человечком, крошечным, беспомощным, плавающим в емкости, заполненной слоистым, чуть желтоватым снотворящим кляром. Спящим внутри грандиозного иллюзиона в Парке Развлечений человечком, видящим прекрасный сон о Морском Змее. Но мягкотелая, издерганная заботами о своей тонкой шкурке обезьянка осталась так далеко, что даже память о ней казалась чужой, случайно привнесенной памятью. Она испарялась и таяла. Змей скоро забыл о смешном человечке по имени Филипп, наивно полагающем, что Господин морей порожден его воображением, ищущим в красочном лоне эскапизма укрытия от жизненных тяго.

Он почувствовал, что где-то рядом нарождается новая жизнь. В океане рождение и смерть столь часты, что становятся неразличимым для властителя фоном, но на этот раз в круговорот жизни входил зубатый кит – фигура, бесспорно, достойная внимания. Роды проходили тяжело. Самочка кашалота была совсем молода и рожала впервые. Она жутко стеснялась сначала своей беременности, затем предстоящих родов и опрометчиво избавилась от всякой опеки сородичей. Теперь ее опекали три крупных экземпляра рыбы-молот, мечтающей полакомиться теплокровной свежатинкой. Ее новорожденной дочкой. От их недалекого, напористого и агрессивно-восторженного присутствия бедная глупенькая роженица едва не теряла сознание.

Змей превратился в косяк мелкой сельди и охватил плоскорылых охотников миллионами обтекаемых тел. То есть он лишь для акул стал косяком мелкой сельди, тупоо следующей за редкой и чудной рыбой – сельдевым королем. Змей любил сельдевых королей за схожесть их облика с его собственным. Акулы поверили и не насторожились. Затем он ударил, встопорщив венец алмазных клинков вокруг жабр. Тело самой крупной рыбы-молот стало парой обрубков – вот голова, а вот хвост, – разделенных плетями, ремнями, водорослями, обильно кровоточащего мясного фарша. Останки акулы, все еще извиваясь, пошли вглубь. Товарки, знать не знающие о видовой солидарности, метнулись следом. Змей приказал им преследовать добычу до самого дна, не приближаясь, но и не отставая. Глубина под ними была такой, что об их возвращении не могло быть и речи. Кроме того, там, в глубине, кракен, ответственный за этот участок бездны, древний головоногий гигант, чье имя Змею не нравилось, а потому и не запоминалось никак, проснулся, испытывал голод и с нетерпением ждал акул к обеду.

Змей приблизился к кашалотихе, взглянул в ее доверчивые глаза, трогательно обведенные робким макияжем из морских уточек, и растворился в пучине, погладив ее на прощание радужным хвостовым оперением по спине. Она была благодарна, немного побаивалась Владыки и по-прежнему смущалась. Ребенок, будет здоровым, знал Змей.

Прошло время. Он был велик, и величие его возрастало. Он владел гаремом в пять отменных молодых гадин, его наследник перенял все его лучшие качества и покушался на его место. Он трепал наследника, как мурена ставридку, и знал, что так будет еще долго – настолько долго, насколько захочет он, Император и Бог.

А смешному прямоходящему карлику надоело всемогущество океанического властелина. Он оставил Змея и опустился на чистое, чуть присыпанное светлым песком, дно прибрежного шельфа. Он стал двустворчатым моллюском. В его однообразном, бессмысленном, если наблюдать со стороны, существовании таилась невыразимая прелесть. Вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох… Сладкая вода сочится через жабры, оставляя на них сладкий слой питательной мелочи. Сладкая истома субъективной неподвижности раковины приравнивает его к объективной неподвижности вселенной… О эта страстная в своей бесконечности неподвижность!… О эта фригидная в своей неподвижности бесконечность!… О эта томная сексуальность постепенной и запрограммированной трансформации пола!… Все проходит. Ему, а затем ей, не было необходимости двигаться, – вселенная двигалась вокруг него/нее, повинуясь ленивому течению его/ее неповоротливой мысли. Все проходит мимо. Одно движение мускула-замыкателя – и раковина закрывается, обрекая мир на небытие. Еще движение – и мир вновь оживает, не ведающий, кому петь осанну за воскресение. Божество же молчаливо и неподвижно. Только жабры неспешно колышутся, раковина утолщается микрон за микроном, да слегка колется песчинка, непонятным образом попавшая в складки мантии. Перламутром ее, негодницу, перламутром! Вот и не колется уже…

Налетело, перевернуло, хрустнуло обломками поросшей паразитами раковины. Гибкий, сине-серый разумный зверек с простеньким рычажным устройством в передней конечности исполнил грациозный подводный танец, полный меркантильной радости, обнаружив крупную жемчужину во вскрытом моллюске, чья изувеченная плоть кружила тем временем последний, не менее грациозный, танец в паре со смертью. Вальсируя, вальсируя, вальсируя на светлый песок шельфа…

Удачливый ныряльщик не сумел воспользоваться подарком фортуны, и Филипп оставался в его теле недолго. Его карминный и голубой и алый катамаран разорвало в клочья десятибалльным шквалом, налетевшим внезапно. Жемчужина вернулась в океан. Обреченный ныряльщик сплясал короткую, яростную румбу во вспененных объятиях вечности, прежде чем последовать за недавней добычей, а шквал понесся вперед, оплодотворенный человеческим сознанием.

Его жизнь, стократ, тысячекратно более короткая, чем жизнь Змея или даже моллюска, была невыразимо более насыщенной. Мортальность была его недолгой и единственной философией. Он пришел в этот мир, чтобы почти сразу погибнуть, и поэтому не щадил никого. Он ломал, и терзал, и опрокидывал. Он не знал ничего, кроме разрушения и, разбитый на сотни слабых струек острыми клыками искусственных каменных пирамид, упирающихся в небеса, экстатировал так, как никто до него и никто после.

Тот, кто крался у подножий пирамид, бывших густонаселенными жилищами, почувствовал приятное, легкое как последний выдох жертвы прикосновение ветерка, упавшего с небес, и довольно скрежетнул жвалами. Он уже видел ее – юную труженицу, самку с атрофированными половыми признаками, затянутую в нежный хитин вчерашней куколки. Он знал, куда всадит старый, сточенный почти до обушка, ланцет. Точно между рудиментарными надкрыльями, в главный нервный ганглий. Он проделывал так множество раз, но эта труженица была юбилейной. Шестикратно шестижды шестой Филипп, по сумасшедшему капризу иллюзиона сошедший в беспозвоночного убийцу, не считал число двести шестнадцать круглым, так как никогда прежде не имел шести конечностей. Кроме того, он не желал становиться преступником, пусть даже насекомым. Он попытался покинуть сознание маньяка и не сумел. Его воля была ничем рядом с волей кровавого психа. Он запаниковал, бросился наружу, царапая неподатливые стены ментального узилища ногтями, но получил грандиозного пинка и надолго вырубился.

Тот, кто крался в ночи, должен был вылупиться воином. Он знал это, будучи спеленатой полупрозрачными покровами куколкой, он знал это, будучи еще личинкой, даже в яйце он знал, что будет убивать. Но переизбыток воинов накладен сообществу, и Разум Выводка поменял его генетическую программу перед последним метаморфозом. Он провел в образе куколки лишнюю трехкратную дюжину суток и пришел в мир лекарем. Вместо смерти врагам он дарил жизнь сородичам. Но воин оказался живуч. Он пробуждался еженощно, и его оружием становился хирургический ланцет. Выводок окрестил неуловимого убийцу многосложным именем, звучащим как треск, скрежет, чирикание и щелчки. Такие звуки, по мнению Филиппа, мог бы и издавать гигантский страдающий кузнечик, у которого вывихнуто не только плечико, но и мозги вдобавок. Имя означало – Жалящий. В том была великая честь и признание неординарности. Рядовые члены Выводка существовали – от рождения до утилизации – безымянным.

Жалящий напружинил задние пары конечностей, втянул и отогнул вверх брюшко и бросился вперед. В тот у момент на него пали многие и многие паутины боевых мизгирей, а из подземных нор полезли солдаты. Настоящие, полноценные, с необъятными бронированными лбами и угрожающе разинутыми чудовищными жвалами.

Плебисцит дюжины Выводков подавляющим большинством – одиннадцать частей против одной – приговорил его к необратимому изгнанию в состояние носферату. Его сознание, и сознание оглушенного Филиппа вместе с ним, заключили в кристаллическую решетку булыжника, состоящего из химически чистого железа, обогащенного никелем, молибденом и хромом. Беспилотный зонд унес булыжник в космос и со всем возможным для механизма отвращением выхаркнул вон.

Медленно вращаясь, он валился к окраине галактики. Ни жизни не было в нем, ни смерти. Невосполнимость первой уравновешивалась неисчерпаемостью второй, но все перевешивала безысходная асимметрия страдания: он больше не мог убивать…


* * * * *

Жало родилось из жутких алкогольных видений, преследующих Никифора Санникова днем и ночью, и обломка метеорита, украденного его сыном из районного краеведческого музея. Никифор зашибал частенько, но пить запоем стал только тогда, когда его поперли с работы. Председатель сельсовета принял нового водителя – собственного племянника, а Никифора послал подальше: надоел ты мне, пьянь долбаная. Чем же я теперь буду детей кормить? – спрашивал у председателя похмельно рыдающий Никифор, а тот злобно орал: меня это не гребет, на вахту поезжай, нехер тебе тут делать, даже кочегаром не возьму!

На вахту Никифор не поехал, семья пробивалась на пенсию, положенную младшему сыну-инвалиду, а глава, все реже выныривающий из пучины, образованной недобродившей брагой, одеколоном и изредка – водярой, каждый момент, не одурманенный спиртами, посвящал ему, своему последнему шедевру. Руки у Никифора были золотые, что ни говори, и Жало вышло изумительным. По ухватистой рукоятке из черного оргстекла струились, сплетаясь в замысловатый орнамент, три золотые – бронзового порошка на бесцветном лаке для ногтей – змеи, распускаясь около небольшой стальной крестовины опасным цветком – трехлепестковым, клыкастым, ядовитым. Узкое, обоюдоострое, семидюймовое лезвие сияло полированными боками как зеркало и, казалось, звенело, разрезая воздух бритвенной своею остротой. Пружина выбрасывала клинок так мощно, что от удара сотрясалась сжимающая нож рука. Венецианский стилет, – сказал бы о нем специалист по холодному оружию. В Еловке таких специалистов не было, а сам Никифор звал его: Жало.

Жена терпела-терпела да и выгнала Никифора: живи, гад, один, хоть сдохни от своего вина, лишь бы дети этого не видели. Он ушел в кособокую избенку на окраине Еловки. Старики, жившие в ней прежде, давно померли, а городские наследники родные деревенские пенаты мало что не ненавидели – за неистребимый запах разрухи и беспросветности. Никифор вымыл и вычистил избенку, оборвал доски с полуразбитых окон, истопил черную баньку и отправился в правление колхоза. Рука у него не дрожала, когда он бил Жалом в грудь председателю, его новому шоферу и бухгалтеру до кучи: он с малолетства колол домашний скот и делал это уже механически… Профессионально.

Придя в избенку, вымылся и выпарился, надел чистое солдатское нижнее белье – единственную одежду приготовленную на смерть, – выпил полбутылки водки, сел, прислонившись спиной к печи, и ужалил себя в сердце. С маху, наверняка.

Сережка Дронов, возвращавшийся с рыбалки, решил зайти посмотреть, кто это обосновался в мертвом сколько он себя помнит, доме? Дядька Санников, вытянув руки по швам, лежал весь в кровище, на щелястой крышке подполья, а голова его и плечи опирались на обвалившуюся штукатурку глинобитной печи. Сережка подошел, опасливо пнул ногу Никифора. Тот не отреагировал. Сережка с усилием, окончательно уронив тело, вытащил клинок из раны, сполоснул его под ржавым рукомойником и сунул в карман. Пошел на кухню, пошарил в столбцах, отыскал древний, сточенный почти до черенка кухонный нож с деревянной ручкой и воткнул его в рану, на место Жала – он сразу понял как его имя: да, Жало, и никак иначе.

Расследование закончилось быстро. И так все ясно: убийство с последующим самоубийством на почве мести и белой горячки; да и оружие налицо – какая там черту, экспертиза! А Сережка изготовил из картофельного мешка, набитого древесной стружкой, принесенной с колхозной лесопилки, чучело и тренировался на нем в нанесении смертельных ударов, в сердце, в сердце, в шею; в печень, в шею; и снова – в сердце. Он хотел, чтобы, когда наконец придет время напоить Жало живой кровью, удары были наверняка, раз – и капец! Сережке тогда было четырнадцать.

Избушкой Сережка любовно звал небольшое строение, сколоченное собственноручно из стволиков молодых елочек. Избушка пряталась на высоте трех метров, между разлапистых ветвей елей других, огромных, столетних, – в глубине Старухиного издола. Пашке и Павлухе (именно так: Пашке и Павлухе, а не Пашке и Пашке или, скажем, Павлухе и Павлухе) годков было по шестнадцать, но умом они не переросли и шестилетнего. Они дождались, пока Сережка закончит строить, навесит замок и притащит печку, сделанную из дореволюционного самовара, а потом отобрали ключ, набили морду и помочились на неподвижного, скорчившегося от горя и побоев мальчишку. Ржали притом, как идиоты. Когда Сережка шел домой, он чувствовал, что Жало вибрирует в своем коконе из тряпок, зарытое рядом с матицей – на чердаке. Жало готово было мстить. Сережка тоже.

Обратно, к избушке, он бежал, моля судьбу об одном: чтобы придурки были еще там. Судьба, похоже, встала на Сережкину сторону. Они были там и, сидя в не принадлежащем им волшебном полумраке на корточках, курили коноплю. Сережка забрался по приставной лестнице, медленно открыл дверь и шагнул внутрь. Они снова заржали, че, Дрона, пришел, чтобы еще и обосрали? Дак мы щас, у Пашки вон как раз дрисня седня! Сережка нажал стопорящую лезвие кнопку (пружина от нетерпения так сыграла, что Жало чуть не вылетело из вспотевшей ладони) и ударил: в сердце! в сердце! Всего два раза, зря, что ли, тренировался? Пашка повалился на бок, лицом в пол, а Павлуха назад – на сочащуюся свежей смолой стену, да так и остался сидеть прямо, только глаза его широко распахнулись, а нижняя челюсть отпала. Сережка осторожно снял косяк, прилипший к его губе, и засунул в ноздрю – так, показалось, будет смешно. Вытер нож об рукав Пашкиной джинсовки, пренебрежительно сплюнул на пол и удалился.

Спустя полгода, когда район, взбудораженный жестоким убийством двоих детей, успокоился наконец, он зарезал девочку – ту, которую любил больше всего на свете. Мы встретимся после смерти, и ты уже не захочешь меня прогнать, сказал Сережка и ударил: сбоку, на уровне пояса. В печень. Сердце девочки прикрывал безумно красивый бугорок титечки, и он не решился испохабить эту красоту пусть и небольшой, но абсолютно чужеродной дыркой. А печень была где-то внизу, к тому же еще и сзади. Да, это был, несомненно, правильный выбор. Девочка умерла не сразу, она некоторое время еще плакала, стонала своим красивым, удивительно красивым голосом. А он сидел, положив ее голову себе на колени, гладил пушистые волосы и пел колыбельную, баю-бай, баю-бай, пойди, бука, на сарай! мою детку не пугай… Девочка затихла, он поцеловал ее в губы и ушел. В ту ночь он спал, безмятежно улыбаясь, и его мать умильно смотрела на своего жесткого и грубоватого сына-подростка, думая, какой же он, в сущности, еще младенец!

Убийство девочки опять разворошило муравейник правоохранительных органов. Прокурор района поклялся отыскать подонка и расстрелять, а отец девочки – отыскать раньше и придушить собственноручно. Сережка рыдал на ее похоронах горше всех: до встречи после смерти оставалась еще бездна лет, а ее прекрасное тело поглощала уже черная, мокрая пасть могилы!

Он больше не притрагивался к Жалу – до самого окончания школы. Окончил ее не плохо и не хорошо: на тройки-четверки, а по математике – так и на пять, и поступил в техникум. Специальность была – электрооборудование сельскохозяйственных машин. По окончании он собирался вернуться в колхоз. Город он не любил, хоть тот и был лишь чуть больше Еловки. Райцентр Грязево. Накануне первой сессии преподаватель математики пригрозил: ни один у меня не сдаст, лоботрясы! все без стипендии останетесь! Сережка обиделся, почему всех под одну гребенку? Да и без стипы хреново. Препод гулял вечером с собакой. На нем была толстенная волчья шуба, и поэтому Сережка полоснул Жалом по кадыкастой жилистой шее. Жизнерадостный спаниель преподавателя лизал мальчишке лицо и руки, считая, что люди играют, пока тот отчищал снегом кровь с ножа. Пришедшая на замену убитого математичка – полуглухая пенсионерка, – поставила всей группе экзамен автоматом. А стипендии Сережку лишили все равно – за пропуски занятий.

Однажды, бродя ночью в ожидании, что на него наедет стайка шпаны, которая могла бы стать безупречной поживой для Жала, он увидел, как ссорятся два хорошо одетых подвыпивших мужика – из-за столкновения на перекрестке, в котором пострадали их блестящие лимузины. Наконец один мужик уехал, а второй остался. Он топал ногами, громогласно матерился (убью, пидараса!) и пинал колеса своей тойоты. Сережка подошел и спросил, а сколько заплатишь, если убью я? Мужик оторопело уставился на него, потом рассмеялся облегченно и сказал: сотню баксов, ты, киллер сопливый! Через день Сережка с Криминальным вестником в кармане пришел в один из небольших офисов, расположенных в обычной городской трехкомнатной квартире – на первом этаже красно-кирпичного дома, стоящего неподалеку от центра, – и попросил секретаршу, передай газету шефу, только и всего, он ее очень ждет. Владелец битой тойоты лениво развернул пачкающийся типографской краской листок, увидел отчеркнутый желтым маркером заголовок: Загадочное убийство чиновника, брови его поползли удивленно вверх, и он велел позвать мальчишку к себе. Немедленно! Сережка вышел из кабинета через полчаса – с двумястами долларами в кармане и первым настоящим заказом.

Года не прошло, как Сережкин заказчик переехал из своего смешного офиса в мэрию, в кресло первого зама по имуществу. И умер однажды в собственной постели, залив кровью из вспоротого горла не только французское постельное белье, но и роскошное тело оглушенной ударом в висок секретарши. Секретарша пришла в себя под утро, вызвала милицию и вновь потеряла сознание: сотрясение мозга! На вопросы следователя она отвечала потом, что помнит лишь облезлую куртку пилота-бомбардировщика из кожзаменителя и черную вязаную шапочку, натянутую убийцей до самых глаз. Он выскочил, говорила дамочка, из платяного шкафа со словами: Не надо было тебе, дяденька, меня заказывать. Это пролило кое-какой свет на совсем недавнюю гибель одного из городских КМСов по биатлону, не первый год уже подозреваемого органами (бездоказательно, само собой) в выполнении заказных убийств. В Грязево прибыла следственная группа из областного центра. Полетели головы. Кто же этот новый неуловимый мститель? – вопрошал Криминальный вестник, поднявший благодаря сенсации тираж вдвое. Кто этот кровавый и беспощадный провинциальный граф Монте-Кристо? – вопрошал с циничной полуухмылкой брутальный ведущий скандально известных в области теленовостей. Мы спрашиваем: когда маньяк будет остановлен?! – едва ворочал на встрече с общественностью квадратной братковской челюстью решительно настроенный победить в грядущих выборах претендент на кресло грязевского мэра. Ответа не получил никто.

А Сережка встретил девушку очень, до недоумения прямо, похожую на ту, давнюю уже, первую любовь. Девушку поразила его фраза, сказанная при знакомстве: я знал, что ты не захочешь ждать. Он был странный, но нежный и страстный, и девушка полюбила его. Счастье продолжалось до обидного мало: каких-то два года – вдох и выдох, в течение которых Сережка не убивал никого, даже комаров. Я выпил достаточно крови, говорил он, пусть теперь пьют мою. Девушка смеялась, ты никак вампир, милый?! О да, говорил он, еще какой! Девушку изнасиловала гопа крутых, затащив среди бела дня в Гранд Чероки и увезя за город. От боли и унижения она вскрыла себе вены.

Насильники жили недолго. Они расстались не только с головами, которые Сережка ровненько разложил на капоте джипа – полукругом, но и с детородными органами, которые торчали у отрезанных голов из ртов. Одна голова принадлежала решительному кандидату в мэры, бескомпромиссному борцу с маньяками. Экспертиза определила, что пенисы были отсечены прежде, чем жертвы виртуозного палача умерли. Это было необъяснимо, но это было именно так.

Он убил себя так же, как некогда Никифор Санников: вымывшись, выпарившись, надев белоснежное белье и выпив полбутылки Старки. В той же избенке на окраине Еловки. В предсмертной записке он написал: Больше ждать не хочу, да и не могу! Еще в записке он перечислил список своих жертв с точным указанием места, времени и обстоятельств преступлений. Орудие самоубийства так и не нашли. Сережке в ту пору едва стукнуло двадцать…


* * * * *

Витька провел по указательному пальцу волшебно сверкающим Лезвием, проверяя остроту, вскрикнул, сунул кровоточащую ранку в рот и восхищенно подумал: Я назову тебя Жалом! Ну, Кила, сука, теперь берегись!


* * * * *

Филипп очнулся. Порезанный Витькой палец пощипывало. Вокруг него суетились какие-то люди, смывали с тела кляр, массировали грудь, живот и икры, кричали друг на друга хорошо поставленными терранскими голосами. Светлана глядела на него с опаской и боялась подойти. Он сплюнул противный комковатый клубок прямо на переливающуюся клоунскую хламиду ближайшего служителя аттракциона, облизал солоноватые губы и зло сказал:

– Вы что, бляди, ебанулись? Это что, по-вашему – развлечение?!

Бляди сразу замолчали.

– Капралов, – неожиданно тонко спросила Светлана, – скажи, это ты?

– Я, – сказал Филипп, – кто же еще.

Человек в оплеванной одежде что-то промычал вполголоса. Девушка перевела:

– Как твое самочувствие?

– Дас ист фантастиш! – гаркнул Филипп. – Так и сообщи этим сукам. Лучше быть не может!

Любопытный клоун все не унимался.

– Если тебе дать нож, что ты сделаешь?

– В гудок засуну тому, кто выдумал эту херовину с муравьем-потрошителем и его земной инкарнацией. Пошли домой. – Филипп опустил ноги с кушетки.

Кушетка оказалась неожиданно высокой. Ноги до пола не доставали. Он подался вперед, чтобы встать, и тут же нырнул лицом вниз – жутко закружилась голова.

– Уйди, сволочь, – оттолкнул он подоспевшего на помощь терранина. Утер кровь с разбитых губ, поднялся, пошатываясь, спросил: – Где моя одежда?

Принесли одежду.

– Да не переживай ты, Светка, – говорил он, с трудом натягивая узкие сапоги, – я в порядке. Только голова немного гудит.


* * * * *

– Дежурные спохватились, когда ты начал биться, как под электротоком, – рассказывала Светлана, ведя его под ручку. – Обрубили все кабели, а ты в себя не приходишь, дергаешься хуже эпилептика. Боялись, кости переломаешь. Из кюветы выловили, когда затих: кляр – какой ни есть, а компенсатор. Объяснить, откуда возникли такие скверные сновидения, не может пока никто, – втолковывала она. – В базе данных Иллюзиона, развернутой на сегодняшний день, их, разумеется, не было. Неизвестно, были ли они там вообще когда-нибудь. Специалисты не исключают, что, начиная с города насекомых, ты находился в свободном плавании по сбойным и удаленным информ-кластерам, тобою же и реанимированным.

– Намекаешь, что я – затаившийся маньяк, а мои страшненькие бредни в Иллюзионе – суть квинтэссенция замещений нереализованных желаний, скрытых инверсий, аномалий, патологий… короче, клиника?

Светлана, не проронив ни звука, странно поглядела на него. От возражений или комментариев она воздерживалась, понял Филипп.

– Значит, дело швах, – вздохнул он. – Слушай, Светка, у тебя смирительная рубашка найдется?

ГЛАВА 5

Одиноко брожу средь толпы я

И не вижу мне равного в ней…

Игорь Иртеньев


На паскудную свою работу Светлана больше не ходила. Очевидно, оформила служебную командировку. Я же не только обрек бабку Кирею на одиночество, лишив богемной компании, но и полностью прекратил сочинять рифмованные свои скабрезности, так милые моему сердцу еще недавно.

Мы, как всякие новоиспеченные любовники, занимались сексом со вкусом и подолгу. Полем жарких сражений выступал уже не только дом Светланы, но и весь город: скамейки, лужайки, бассейны фонтанов и русла ручьев. Мы великолепно понимали, что рано или поздно союз наш, основанный единственно на голосе плоти, распадется, но пока это нимало нас не беспокоило.

Бывшие бойфренды Светланы нет-нет да появлялись на безоблачном горизонте свежеиспеченного распутного альянса, но всякий раз бывали немилосердно мною, ярым собственником, изгоняемы. Одного особо настойчивого ухажера, мне пришлось даже пару раз слегка поколотить. Тот, похоже, так и не понял, за что бородатый молодец в яркой рубахе расквасил ему нос и пребольно пнул остроносым сапожищем – не менее чем сорок четвертого размера – точнехонько в копчик.

Но это было, разумеется, его частной проблемой.

А неистовый приверженец моногамии, русский мачо Капралов держал уздцы пылающей эрзац-любви в своей крепкой руке и выпускать их не собирался ни на минуту. Светлану, кажется, это вполне устраивало. Ей, не знавшей прежде, что значит – быть рабою мужчины, настоящее обстоятельство казалось экзотическим и возбуждающим.

Меня оно тоже не оставляло безучастным.

Страсть моя разгоралась.

Разгоралась также и ревность. Я с подозрением посматривал на каждого, кого моя любовная паранойя обряжала в одежды соперника, и не раз весело смеющейся Светлане приходилось оттаскивать меня от слишком навязчивых вахтовиков, полагавших себя заработавшими каторжным трудом толику ее внимания. Растащить забияк сразу она успевала не всегда (возможно, не всегда и хотела), поэтому несколько гегемонов Файра заработали себе взамен ожидаемых женских ласк превосходные, хоть и неожиданные фингалы и новенькие зубные протезы.

А не свихнулся ли я часом? – думалось мне в редкие минуты просветления. Однако полагать себя лишь бледным подражателем шекспировскому мавру было бесконечно стыдно, поэтому я поспешно восклицал с самой честной миной на лице: Да нет, конечно. Просто я так прикалываюсь. Фишка у меня такая, понял?!

Мое лицемерие могли выдать лишь бегающие по сторонам глаза.


* * * * *

Я внезапно проснулся. Было еще темно. Светлана тихо посапывала. Одна ее нога лежала поверх моего живота, густые волосы широко разметались по подушке. Она была прекрасна.

Я настороженно прислушался. Не зря же мой сон, обычно богатырский, прервался так внезапно. На самом интересном месте. Меня, варвара-гладиатора, вооруженного только стареньким плотницким топором, как раз бросили на арену, где уже находилось полдюжины кривоногих узкоглазых дикарей-каннибалов с широкими серпообразными ножами. Дикари выли. Они жаждали моей крови и моего мяса. Я перебрасывал топор с руки на руку и хохотал. Вон того, нервного, со шрамом на плече, я убью первым, – думал я. – А того вон, с ритуально выбитыми верхними резцами и отвисшим пузом, так напряженно изучающего мои окорока, – последним.

Меня разбудил нюх на опасность. Тот, что не подводил никогда. Я осторожно выбрался из-под очаровательного теплого груза и быстро оделся; выглянул в коридор.

Но нет: врагов, желающих выпустить мне кишки наяву, в коридоре не было. Я присел на краешек кровати. Сонливость как рукой сняло. Я чувствовал странную агрессивную взвинченность, вызванную недавним сновидением. Мне хотелось действия. Я не отказался бы дать сейчас кому-нибудь в рыло. От души дать. Или хотя бы излить кому-нибудь душу.

Однако Светлану будить, пожалуй, не стоило. Разыскать среди ночи Кииррей тоже казалось проблематичным. Черт! Что же делать?

Вдобавок мне опять показалось, что в доме есть кто-то еще.

Гадство, все оружие наверху, – подумал я, цепляя ножны на руку.

– Девочка, – потряс я плечо Светланы. – Ну-ка, вставай быстренько!

– Отстань, Капралов, – пробормотала она, натягивая одеяло. – Ошалел? Ночь на дворе.

– Вставай. – Я звонко хлопнул ее по обнаженной ягодице.

Она взвизгнула, и вяло отмахнулась.

– Дурак!

Дверь с грохотом распахнулась. Одновременно с сухим хрустом обрушилось водопадом осколков окно. В комнату полезли какие-то хари. Хари были потными и перекошенными, с выпученными глазами, с разинутыми черными пастями и всклокоченными волосами. Харь было множество. Принадлежали они голым человекоподобным существам.

Светлана в ужасе закричала.

Я швырнул в нападающих одеяло, схватил женщину за руку и бросился к двери. Одеяло было большим, бросил я его очень удачно, и оно накрыло сразу нескольких налетчиков. Те, сдавленно ворча и путаясь в тяжелой ткани, принялись выбираться, попутно молотя неуклюже друг друга.

Я поймал первого из освободившихся злодеев за тощую глотку. Под рукой в два толчка дернулся острый кадык. Я с силой толкнул обладателя кадыка на топочущую и вздрагивающую кучу. Куча взвыла и повалилась.

Выход из комнаты загораживала особь явно женского пола с угрожающе растопыренными руками и слюнявой перекошенной образиной. Мощным ударом футбольного вратаря, выбивающего с рук мяч, я лягнул ее в подреберье. Зловещую бабу единым махом вынесло из дверного проема.

Я толкнул в освободившийся проход Светлану, отмахнулся от чьих-то рук и выбежал в коридор сам. Под ногами, тоненько поскуливая, копошилась жестоко ушибленная тетка. Кажется, я сломал ей несколько ребер. Светлана, широко раскрыв глаза, со страхом смотрела в сторону гостиной. Я повернулся. На нас неслось нечто бледное, широкое и ощутимо злобное. Я встретил врага локтем снизу, в челюсть. Голова злодея мотнулась назад, шея хрустнула, и тот мешком осел на пол. Я крякнул и потянул Светлану за собой – на второй этаж.

Лестница, к счастью, была свободна. Мы вихрем пронеслись по ней и устремились в кабинет. Наперерез бросилась еще одна тварь, но я ловко пропустил ее под рукой и подтолкнул, направляя вниз. Хрупкие перила сломались, и тварь кувырком полетела мимо лестницы.

Первое, что бросилось мне в глаза в кабинете, было отсутствие гранатомета. Таким образом, где-то поблизости разгуливал враг, вооруженный чрезвычайно мощным автоматическим оружием. Плохо, очень плохо. Я кинулся к шкафам. Пистолет лежал на месте, за Бремом. Я передернул затвор, щелкнул предохранителем, затем торопливо обернул липучими ремнями кобуры правую ляжку. Сунув в карман запасные обоймы, принялся надевать на окостеневшую Светлану легионерскую броню. В окне замаячила чья-то фигура. Я сдвинул предохранитель в боевое положение и, почти не глядя, выстрелил. Фигура сгинула.

– За мной! – приказал я и быстрым шагом направился к балконной двери.

Светлана не двигалась. Она вцепилась в поясную пряжку брони и, кажется, пыталась ее расцепить, что-то неразборчиво шепча.

Судя по всему, назревала истерика.

– У-у, етит твою, этого мне только не хватало!

Я подбежал к ней, хлестко смазал раскрытой ладонью по щеке. Щека тут же запылала отпечатком пятерни, а Светлана всхлипнула. Я намотал на левую руку ее волосы, дернул.

– Возиться тут с тобой… Пошли, мать твою! Разведчица, тоже мне, херова…

Балкон был пуст. Под окном раскорячился труп с простреленной головой. Мы двинулись к лестницам, ведущим на крышу и в сад. Я решил укрыть пока Светлану наверху. Женщина стала мало-помалу приходить в себя.

– Лезь! – приказал я, отпуская ее волосы. – Шевелись ты, сонная!

– Нельзя, – начала было она, – нельзя их убивать… Филипп, ты не понимаешь!…

– Все я понимаю, – отрезал я, практически не обращая внимания на ее глупый лепет. – Лезь, сучка, я сказал!

Ага, – думал я, напряженно всматриваясь в сад, – заведи мне еще сейчас базары о ценности человеческой жизни, а я послушаю. А пока я слушаю, меня, хакая и ухая, будут рвать на лоскутки эти самые ваши, ценные. Ну-ка, ну-ка… Эт-то еще кто там такой бойкий? Никак с пушкой?! Я выстрелил два раза подряд. Человек в саду повалился, роняя из рук что-то удлиненное и металлически блестящее.

Светлана, подстегнутая грохотом выстрелов, наконец полезла куда было велено. Я вскарабкался следом.

– Ложись. Надень. – Я бросил ей шлем.

– Не убивай их, Капралов, – снова развела она свою бодягу – торопясь, скороговоркой, видя, что я уже ухожу, – не надо, не убивай! Здесь какая-то ошибка, Капралов…

– Врагов убивают, девочка. Это необходимо. Я солдат, я знаю. Либо мы их прищучим, либо наоборот. Наоборот меня не устраивает.

– Капралов, они не враги, этого просто не может быть. Не может! Откуда им взяться?

– Мне без разницы, – сказал я, стреляя по кронштейнам, крепящим лестницу к карнизу. – Пусть потом патологоанатомы разбираются, откуда эти твари взялись и кто они такие. Мое дело обеспечить морг работой. Чем я и намерен заняться.

Я оттолкнул лестницу, проводил ее полет взглядом, потом вернулся к Светлане и крепко поцеловал женщину в соленые губы.

– Не плачь, славная, не стоит их жалеть. Они начали первые, а я не из тех, кто прощает обиды. Ты, главное, не высовывайся, а сюда им не забраться. – Я подмигнул ей, насколько сумел жизнеутверждающе, и шагнул к краю крыши.


* * * * *

Я соскочил на балкон и огляделся. Слева ко мне крался небольшой человечек с быстрыми скользящими движениями хищного зверька. Я прыгнул ему навстречу, замахиваясь пистолетом. Он ловко увернулся, и вместо его темени тяжелая рубчатая рукоятка рассекла воздух. Он тут же вгрызся зубами в мой бок, одновременно шаря цепкими пальцами в паху. Я заорал. От бесконечной жути и боли меня продрал мороз. Позволить противнику лишить себя одной из важнейших частей организма я не имел права. Да и ребра мне могли еще пригодиться в дальнейшей жизни.

На сей раз рукоятка пистолета нашла его макушку без труда. Кость мокро хрупнула. Он сразу же отвалился, и я внезапно понял, почему он был таким маленьким и юрким. Передо мною с раскроенным черепом лежал подросток: мальчишка, почти ребенок. Я тронул его за шею, пошарил вздрагивающими пальцами по тонкой коже. Пульс отсутствовал.

– Так, – сказал я. – Понятно. Дело дрянь, Капрал. Куда же ты смотрел, в рот тебя ети, мудак такой, когда его мочил?…

Продолжить обвинительную речь не получилось, потому что какой-то неумелый, но чрезвычайно сообразительный разбойник послал в меня очередь из моего же АГБ.

Разрывы разбросало широко, да все мимо. Ближайшая граната шарахнула в стену над моей головой – примерно в двух с половиною метрах, ушла внутрь и рванула где-то в доме. Какое счастье, что Генрик, светлая ему память, предпочитал для своей базуки бронебойные боеприпасы! Прилети сюда осколочный снаряд, моя башка, фаршированная сталью, уже валилась бы в сад вслед за остальным телом. Может быть, вместе, а может, и раздельно.

Однако щепками меня все-таки посекло. Одна впилась в бровь, пробив мягкие ткани насквозь, и я весьма правдоподобно повалился на пол балкончика, живописно обливаясь кровью.

Пока я выдирал из кожи здоровенную шершавую занозу, залегши по соседству с обезвреженным ранее мальчуганом-террористом, стрелок освоился с доставшейся ему смертоносной машинкой, перевел огонь на одиночный и принялся гвоздить по дому в непосредственной близости от меня.

Пристрелить гада не было ни малейшей возможности. Балкон был обнесен по всему периметру сплошным волнообразным бортиком, из которого красиво вырастали легкие резные перильца высотой по пояс. Бортик, в очень удачном для меня месте вспучившийся полуметровым возвышением, служил, конечно, превосходным укрытием от головореза, но высунуть сейчас из-за него свой античный нос я не согласился бы ни за какие коврижки.

Мерзавец продолжал обстрел.

Дом содрогался.

Рухнуло целое прясло перил. В полу, почти перед самым моим лицом, как по злому волшебству возникла чудовищная дымящаяся дыра. Увы, не настолько большая, чтобы в нее мог нырнуть плечистый мужик. Осколки свистели все гуще.

А ведь еще несколько секунд, – заметалась паническая мысль, – и этот душегуб размажет меня по стенке. Похоже, не поверил, подлец, в мою кончину. Как бы его обдурить, мерзавца?

В безумной надежде отвлечь внимание стрелка от своей особы я ухватил тельце пацана под мышки, перевернулся на спину, поджал к груди ноги и резким согласованным движением всех четырех конечностей вытолкнул труп вдоль стены.

Дуракам точно везет. Стрелок купился! Огонь перешел в менее опасную для меня вертикаль. Я перекатился через бок, встал на четвереньки и опрометью бросился вперед.

Опомнившийся злодей саданул вдогонку, но было уже поздно. Я кувырком ссыпался по лестнице и шмыгнул в кусты. Лестница за моей стеной перестала существовать. Я вооружился пистолетом и пополз к гранатометчику.

Он прекратил стрелять, затаился и ждал. Когда, по моим расчетам, до супостата остались считанные метры, я вскочил и понесся прямиком на него, выставив руку с пистолетом и наугад паля.

Грохотание Хеклера слилось в один оглушительный рев. Кровь из разодранной брови заливала мне глаз. Я мчался, ломая кусты и вопил, как сумасшедший: На, на, на, сука! На, жри, пидар! На, падаль долбаная!

Он не отвечал. Лежал мордой вниз и скреб волосатыми ручищами по траве. Мясистые ноги его, торчащие из сбившихся широких трусов, расписанных овощами да фруктами, подергивались.

Я как коршун налетел на простреленное во многих местах жирное тело и начал с остервенением пинать, грязно ругаясь. Душу отводил. Остановился лишь тогда, когда пребольно звезданул ногой по гранатомету, торчащему из-под его многоскладчатого брюха. На душе чуток полегчало.

Я не без труда вытащил гранатомет и проверил магазин. Стало понятно, почему он так и не выстрелил ни разу мне навстречу. В магазине не осталось ни единого заряда.

Отбросив бесполезный гранатомет в сторону, я заменил опустевшую пистолетную обойму и двинулся к дому. Завершать начатое. Под корень изведу сучье семя! Попомните русский гнев! Если будет чем.


* * * * *

В гостиной было темно и дымно. Система пожаротушения сипела и плевалась хлопьями пены. В дыму двигалось несколько погромщиков, заляпанных пеной и бессмысленно крушивших, что под руку попадет.

Давешняя слюнявая тетка оклемалась и ковыряла перочинным ножиком последнее из уцелевших кресел. Коренастый паренек с чудовищными бицепсами и не менее чудовищными дельтами прямо пальцами без малейшего усилия отдирал от стен узорчатые панели. (Эльфы на панелях не обращали на это внимания и продолжали увлеченно демонстрировать картины свального греха.) Третий бандюга, высоченный длинноволосый детина с сонными движениями сомнамбулы, монотонно колошматил об пол столиком. Именно в тот момент, когда я появился в комнате, столешница треснула и развалилась на несколько больших остроугольных осколков.

На мое появление они отреагировали одинаково быстро. Действия их тоже не отличались разнообразием. Разом, всей кодлой, они бросились на меня, размахивая подручными средствами. Демонстрировать свое мастерство в рукопашной схватке я не стал, а попросту, без затей, расстрелял им колени. Они, стеная, повалились на пол подобно сбитым кеглям.

Но радоваться было рано. Несмотря на жестокие страдания, разбойники агрессивности не потеряли и продолжали активно стремиться к уничтожению врага. Меня, то есть.

Мускулистый крепыш приподнялся на одной руке, а другою, могучею и умелою, послал в мою сторону одну из оборванных загодя панелей. Для того, видать, и старался, гвоздодер хренов. Бешено вращаясь в горизонтальной плоскости и едва не завывая, плоский снаряд стремительно летел мне в голову. Я быстро присел и отклонился в сторону. Панель, продемонстрировав принцип сухого листа, падающего осенней порою с ветки на землю, соскользнула по воздуху точнехонько в мою многострадальную бровь, вызвав взрыв восторга у всей злодейской компании. Подсохшая было юшка хлынула с новой силой.

Я ойкнул и инстинктивно схватился за глаз. Крепыш, воодушевленный успехом, потянулся к треугольному осколку разбитой столешницы. Я поднял пистолет и с яростным криком прострелил ему руку. Потом вспомнил, что файрцы по преимуществу левши, и прострелил другую. Новоиспеченный калека завертелся ужом, сотрясая дом проклятиями. Тетка неуклюже поползла ко мне, зажав по-пиратски складень в зубах. Я подскочил к ней и пнул ее вторично за эту ночь. На сей раз по отвратной ее злобной харе. Сапожок мой был мягок, да нога была тверда. Ножичек отлетел в сторону вместе с обломками зубов. Жало было вырвано. Змея потеряла сознание.

Ждать, какую гнусность постарается выкинуть долговязый лунатик, я не стал, и огрел его дважды пистолетом по волосатой башке, огромной, как пресловутый пивной котел.

Оставив поле боя за собой, я отправился обследовать остальные помещения.

В спальне, где нам пришлось принять первый вражеский удар, никого не было. Виной тому явилась, видимо, граната пузатого садового снайпера. В стене зияла дыра, а под одеялом, так ловко наброшенном мною на наступательные порядки налетчиков, под изорванным до неузнаваемости первичного облика лазоревым атласным одеялом вздымалось два невысоких бугорка. Ткань поверх бугорков пропиталась кровью. На кровати валялась оторванная по плечо рука.

Я трудно сглотнул подступивший к горлу комок и спешно покинул страшную комнату.

В другой спальне, свернувшись калачиком на полу, покойно спал старый человек. Руки его, сложенные корабликом, были засунуты между костлявых коленок, острые лопатки топориками проглядывали сквозь тонкую кожу, седые волосы были редки, а обращенная ко мне обширная плешь слегка поблескивала. Осторожно, стараясь не разбудить дедульку, я запер дверь. Не просыпайся, старый, авось уцелеешь.

Плешивого мафусаила, должно быть, разбудили мои мысли. Поступить он, разумеется, решил по-своему. Я как раз сунулся с ревизией в темный, аки клоака доисторического пресмыкающегося, сортир, когда старичина обрушил на мою спину шикарные каминные часы в тяжелом хрустальном корпусе. Насколько я помнил, часы изображали зубра, роющего бронзовым копытом землю. Оба корпуса выдержали соударение с честью, но мой пострадал, конечно же, значительно сильнее.

Я брыкнул ногой, словно пугливый конь от укуса шершня.

Удар пришелся старикашке в промежность. Он согнулся и выронил часы, что уже вдругорядь заносил над головой для дополнительного нанесения увечий моему израненному организму. Часы врезались ему пиками бычьих рогов в самую середину плеши.

Он упал.

Часы упали.

Один я удержался на ногах. Хоть и не без труда.

В сортире задвигались.

После многократного получения травм от развязавших вдруг охоту на меня файрцев (или не файрцев?) я был сильно не в духе. Чертовы штафирки, практически невооруженные и не имеющие ни малейшего представления о воинских искусствах, дубасили меня – легионера, участника двух войн и почти орденоносца, как сопливого салажонка!

Побитая хрустальным зубром спина болела не дай бог как; покусанный сбрендившим тинейджером бок болел тоже сильно; бровь, которую насиловали все, кому не лень, так та болела не просто сильно, а нестерпимо, да вдобавок обильно кровоточила. Я был в ярости.

В сортире все еще двигались. Я выстрелил в сторону движения. Пули с отвратительным звуком, отчетливо услышанным мною сквозь грохот выстрелов, шлепнулись в мягкое и сочное. Сортир опустел. Живыми.

Пинком я распахнул двери ванной и влепил направляющемуся ко мне человеку толику металла в левое плечо и в правую ляжку. Его бросило, развернув, на раковину, и он выронил из рук длинный металлический штырь. Тот еще оказался молодчик. Поделом, значит.

– Лежи тут, – сказал я ему, забирая штырь, – и не вздумай выходить. Выйдешь – убью.

Штырем я блокировал дверь.

По лестнице на второй этаж я взбирался почти на корточках, приставным гусиным шагом, запрокинув голову и подняв над нею сцепленные руки с пистолетом, поэтому летящий в меня внушительный кусок одежного агрегата расстрелял еще в воздухе. Удалой метатель, которому никак не удавалось оторвать от гардероба другую подходящую для расправы со мною деталь, понял тщетность своих потуг и прыгнул на меня сверху, как охотящаяся рысь. Я прянул вниз. Он не сумел изменить траекторию полета и растянулся передо мною, предварительно пересчитав несколько ступенек, как на ладони демонстрируя коротко остриженный затылок, узкую спину и невзрачные ягодицы, кое-как обтянутые черной эластичной тканью узеньких плавок.

Удар всем телом о ребра ступеней, похоже, не способствовал повышению его мышечного тонуса. Он приподнял голову, но тут же уронил ее обратно. Голова глухо стукнула о лестницу. Мордой. Так с собою мог поступить только человек, находящийся в глубочайшем нокауте.

– То-то же, козел, – сказал я мстительно и переступил через него. – Кузнечик, мать твою. Сдохнешь – жалеть не буду.

Второй этаж пострадал от обстрела гораздо сильнее, чем первый. Огнетушители изрыгали пену уже не скудными клочками, как внизу, а потоком, заливая пол почти по щиколотки. Побитый кухонный комбайн плевался кипятком и паром. Стену и окна, выходящие в сад, уродовали пробоины, прочие же стены, пол и потолок были выщерблены и перепачканы копотью. Налетчиков тут или не было вообще, или они очень хорошо прятались. Но прятаться, судя по повадкам тех, с кем я уже успел познакомиться, было у них не в моде.

Кто они, интересно, все-таки такие? Расисты? Религиозные экстремисты? Буйнопомешанные? Ума не приложу…

Я заглянул в кабинет. Шкафы были опрокинуты, книги жестоко растерзаны и разбросаны по комнате. Словно резвилась стая бешеных павианов, – вспомнил я прочитанную где-то фразу. Точно так. Где-то тут мои вещички валялись – спальник, рюкзачок. Целы ли? Я шагнул через порог.

Из-за крайнего шкафа, лежащего не на фронтоне, как прочие, а на боку, вынырнула, словно выброшенная пружиной, проворная личность в серо-голубом камуфляже. Камуфлированный вскинул к плечу приклад двуствольного охотничьего ружья. Глубоко черные даже в темноте едва нарождающегося утра смертоносные кружочки смотрели прямо мне в глаза. Я прижал подбородок к груди и нырнул на пол. Ружье гавкнуло. Я вскинул над затылком пистолет, еще не зная, сумею ли выстрелить или выроню его до того, убитый наповал. Боли я пока не чувствовал. Пистолет дважды дернулся, честно выполняя свое предназначение почти без моего участия. Я колбаской откатился вбок и замер, лежа на спине и направляя зажатое в обеих руках оружие в сторону камуфлированного.

Он безуспешно пытался поднять поникшие стволы своей бескурковки. Но сил у него на это не хватало. Его покачивало. Наконец пальцы его разжались, ружье выпало. Он медленно прижал руки к солнечному сплетению, и ноги его подкосились. Он упал за шкаф.

Я опустил пистолет на пол за головой, расслабил руки и закрыл глаза.

Саднило содранные локти и, кажется, что-то твердое и колючее застряло в трапециевидной мышце. Наверное, дробина, – подумал я безучастно, – а то и картечина. Меня начало знобить. А ведь чуть не грохнул меня охотничек-то. Маленько же ему не хватило для этого. Я хрипло вздохнул и закашлялся.

В переносицу мне уперлось нечто железное и холодное, почти ледяное. Формой, кажется, точно такое же, какое я видел вот только что. Восьмерочка. Значок бесконечности. Той, что ждала меня, притаившись, на другом конце стальных стволов. Видимо, мертвец воскрес. Кашель мой как отрезало.

Я открыл глаза.

Ружье было другое, и человек был другой.

Она зашла ко мне со стороны головы и стояла сейчас, широко расставив ноги. Один из изящных шнурованных ботиночков крепкой рубчатой подошвой надежно прижимал к полу Хеклера. Эффектная шатенка в годах, близких к возрасту ягодка опять. Визах, макияж, камуфляж. Патронташ. Газыри. Стрижка под мальчика. Серьги капельками – как светящиеся алые запятые. Один глаз прищурен. Другой перечеркнут прицельной планкой великолепного двуствольного штуцера. Нарезного. Калибр миллиметров восемь. Куркового. Курки взведены. Фирмы Перде или Голланд-Голланд по праву гордились бы таким оружием, и, разумеется, заламывали бы за него крутые бабки с немногочисленных клиентов-миллионеров. И были бы совершенно правы. А клиенты терпеливо стояли бы по нескольку лет в очереди, дожидаясь изготовления вожделенного предмета, и не кудахтали. Слонов таким валить и носорогов. Мне бы такой штуцер.

Зачем она целится, дура, когда стволы упираются добыче в лоб? – подумал я.

Стареющая Артемида зловеще улыбнулась. Холеный пальчик нежно поглаживал спусковой крючок. Если бы я чуть раньше догадался перейти на рапид, я бы сейчас элегантно отвел стволы в сторону и насладился бы замедленным зрелищем выстрела ценой не менее чем полсотни баксов, со стороны.

Но я не догадался.

И уже не успеть.

Жаль.

Система, любовно сотворенная золотыми ручками Сергея Даниловича для моего Рэндала, сработала как всегда безукоризненно. Нож глубоко вошел дамочке в ямку за коленом. Я рисковал, конечно, – она могла от боли дернуть пальчиком и… Да она просто-напросто обязана была дернуться. Но у меня не было другого выхода.

Незажмуренный глаз ее широко открылся, и курки понеслись на встречу с капсюлями. Но она, шокированная болью, потеряла-таки одно крошечное мгновение.

Одно-единственное.

То, которое было так мне необходимо.

Траектории движения пули и моей головы разошлись навсегда. Пуля разорвала мне ухо, вылетевшие следом за ней газы опалили кожу, но это были мелочи. Я ковырнул ножиком вбок, и дамочка перекосилась, дергая порезанной ногой и голося совсем по-заячьи.

Я отобрал у нее ружье и врезал ей по почкам прикладом. Она сомлела. Я снял с нее натуральный кожаный ремень, связал ей руки, заломив предварительно за спину, и уложил ее лицом вниз. Чтобы не захлебнулась в пене, подложил под щечку стопку книг.

– Охотиться на зверей омерзительно, – напомнил я ей одно из основных этических убеждений Файра. – На людей тем паче. Поэтому штуцер я реквизирую. Адье!

Дядька за шкафом был дохлее дохлого, и ружье у него было похуже, чем у коллеги по живодерскому пороку. И зарядов не осталось. Засовывая в карман длинные, едва не в четверть, патроны для штуцера, что я реквизировал из патронташа и газырей у дамочки (под карманами, к слову, практически никаких признаков принадлежности к женскому роду не оказалось), я вышел из кабинета.

Дом был сравнительно чист от вредителей.

Пора было браться за сад.


* * * * *

– Кто мне скажет, скоро ли сюда нагрянут тревожные и аварийные службы? – размышлял я вслух, выглядывая из окна. – Жандармерия, пожарные, служба спасения… кто еще? МЧС разве? Никакой расторопности. Как у нас, блин. Тормоза…

На улице к тому времени почти совсем рассвело. Колыхался слоистый туман. Редкие пробудившиеся пташки прочищали глотки и едва-едва лишь начинали чирикать.

Простреленная холка отчаянно зудела. И ухо. И спина, которую пободал стеклянный зверь, и бок… Впрочем, я, кажется, повторяюсь.

Отчаянно вскрикнула Светлана. Я вылетел на балкон, забросил штуцер за плечо, а пистолет в кобуру, вскочил на уцелевшие перила и прыгнул вверх. Уцепился за карниз, подтянулся, забросил на крышу правую ногу и выбрался сам.

Перед Светланой стоял широкоплечий узкобедрый мужчина в облегающей черной форме и поигрывал моим же тесаком. (Как же я о нем забыл-то? О тесаке.) Женщина прижимала к щеке руку, из-под которой сочилась кровь. Эх, говорил я глупой бабе: не снимай шлем, дуреха!

Я двинулся на выручку.

– Эй ты, ниндзя, – позвал я бандита, доставая пистолет. – Ком цумир! Сюда смотреть! Ваша муттер пришла, звездюлей принесла. Не хотеть ли отведать?

Он словно не слышал.

– Брось ножик, гандон! – разозлился я и ткнул стволом в основание крепкого шишковатого затылка.

Он стремительно, совсем не по-человечески оборотился, и я узнал его. Это был один из тех кулакастых брюнетов, что сопровождали приснопамятным днем моего прибытия в Файр доходяг-золотопогонников. В прошлую нашу встречу я был скромен и миролюбив, и для него не нашлось иной работы, кроме партнерства в сексуальной оргии.

Не то было сегодня…

В глазах его я прочел твердую решимость беспощадно покончить с неожиданной помехой, а в движениях почуял молниеносность рапида. Я поспешно спустил курок. Если бы у меня не кончились патроны, его разлетевшиеся мозги значительно преобразили бы эстетику пляжного убранства крыши…

Отработанным движением профессионала он выломал из моих пальцев пистолет и отшвырнул его подальше, одновременно хватив мне по лбу пяткой тесака. Я поплыл. Он содрал с меня штуцер, который последовал за пистолетом, и двинул коленом между ног. Я раскрыл рот, безрезультатно пытаясь втянуть воздух, которого вдруг стало катастрофически не хватать, и погрузился в боль и сумерки. Он схватил меня одной рукой за расшитый пояс, другой – за шкирку, подтащил к краю крыши и швырнул вниз.

Я кулем шмякнулся о балкон и развалился на десятки кусков.

И каждый из кусков сипло выл от боли.

Вразнобой.


* * * * *

Если бы я потерял сознание, то все на этом бы, наверное, и закончилось. Громила прибил бы Светлану, а потом спустился ко мне и разделал меня, как мясник свиную тушу.

Но я у мудрился-таки поломать его зловещие планы. Не знаю, что мне помогло. Врожденное упрямство? Жажда жизни? Сома Больших Братьев? Не суть важно. Я не только сравнительно быстро очухался, но и нашел в себе силы вызвать наконец долгожданное состояние боевого транса.

Стало легко и весело. Энергия переполняла мои члены. Я в два прыжка забрался на крышу. Клинок ножа льдисто лучился сквозь мириады крошечных щербинок затемнения, шершавый черенок ласкал ладонь, прохладная крестовина плотно прилегала к указательному пальцу, большой же палец уютно покоился в специальной выемке на обушке. Я пронзительно свистнул.

Мой обидчик сидел, развалившись, в шезлонге и что-то говорил поучительно стоящей перед ним на коленях Светлане. Для придания большей убедительности своим словам он иногда бил ей по голове тесаком. Плашмя.

Свист, изданный в состоянии рапида, близок к ультразвуку. Но злодей его услыхал. Он вскочил и почти сразу оказался стоящим напротив меня. Я был ошеломлен. Он ускорился практически мгновенно! И превосходил при этом мои собственные возможности раза в полтора. Жрал, наверное, всю жизнь активированную сому горстями, а то и чем позабористей ширялся. Ага. Боец против овец. Ладно, посмотрим, каков он боец против молодца.

Я сделал короткий выпад в область его сердца. Он легко уклонился и замахал передо мною тесаком – слева-направо, справа-налево. Наискосок. Никакой техники, одна дурная сила и бешеный напор. Его ошибка была в том, что он положился на превосходство в скорости и не бросил тяжелый мачете еще вначале. Ошибка, непростительная для профи. А он, между прочим, превосходно владел рукопашным боем без оружия, – я это видел. Сломал бы мне шею, и вся недолга. Так ведь нет же. Решил, видать, пофорсить. И облажался…

Управляться с холодным оружием (а в особенности с оружием, имеющим длинный клинок) – не такое простое дело, как кажется любителям носить на бедре полуметровую саблю, украшенную страшенной пилой, кровостоками и прочей ерундой. Достаточно сказать, что современные боевые ножи, рассчитанные преимущественно на неумелую руку жителя крупного города, в жизни не имевшего ничего общего с мясницким ремеслом, имеют длину всего десять-двенадцать сантиметров. И поверьте – этого вполне хватает. Умение пользоваться длинным кинжалом постепенно уходит в прошлое. А здесь, в Файре, уже ушло.

Я медленно отступал, пугая противника редкими уколами и выбирая подходящий момент. Он же наращивал темп и, если так можно выразиться, плотность рубки. Он был похож на чудовищную человекообразную машину, пошедшую вразнос. Рычаги мелькали. Сирена ухала. Фары сверкали.

Он был, как и ожидалось мною, левша. Я подловил его руку в крайней правой мертвой точке и легонько ткнул в подмышечную впадину. Он, кажется, сперва не почувствовал каверзной раны и едва не снес мне голову широким обратным махом. А потом движения его руки стали постепенно замедляться и слабеть. Он перебросил тесак в правую руку, но так было еще хуже. Вдобавок я незамедлительно подрезал и ее.

Он понял, что проиграл, и открыл пасть. Не знаю, хотел ли он сказать Пощады! или проклясть меня напоследок, и никогда теперь уже не узнаю. Всего парой сантиметров бритвенно отточенного острия Рэндала я перехватил ему глотку. Кровища выплеснулась темным веером, тянущимся по следу моего ножа. Несколько маслянистых капель влетело в фонтан. Жемчужная водяная сфера на долгий-долгий миг окрасилась в розовый цвет.

Дьявол, ненавижу наблюдать этот натурализм! Особенно в замедленной прокрутке. Я выпал из транса.

Светлана визжала. Мертвяк валился. Фонтан был девственно чист.

Я сполоснул нож, обтер его о штанину, убрал в кобуру и пошел к женщине, несмело пытаясь улыбнуться.

– Кровопийца! Убийца! Не подходи ко мне, подонок!

Убийца… Вместо благодарности… Самое обидное – она, безусловно, права. Я всего за какие-то полчаса стал убийцей женщин, детей и стариков. Значительно превысив предел необходимой самообороны. Самооборона… Разве она оправдывает смерть во имя свое? Вопрос, однозначного ответа не имеющий. А я и не оправдываюсь. Что сделано – то сделано.

Кровопийца… Тоже верно. Я действительно напоминал сейчас вампира из кабака Веселые титьки, так живописно показанного человечеству Робертом Родригесом. Помните От заката до рассвета?

Но было и одно отличие. Немаловажное, по-моему.

Кровь на мне была, по преимуществу, моя собственная.

Навалилась усталость. Я пожал плечами и вернулся к фонтанчику. Умыться. Напиться. Подонок… Черт!


* * * * *

Надо мной неподвижно завис аппарат, похожий на исполинскую бабочку липового бражника. Я запрокинул голову, изучая машину. Брюхо ее выглядело бархатистым и мягким. Полусложенные крылышки подрагивали. На боках белели непонятные руны.

Любопытствовал я недолго. Не дали. Бражник выставил яйцевод и разродился потоками розового киселя, щедро облившего меня сверху донизу. Кисель быстро загустел, спеленав меня эластичными прозрачными путами. Я немного подергался. Ради спортивного интереса. Вязкие вериги позволяли двигаться; но – боже мой! – что это были за движения! Муха, попавшая в мед, была, наверное, резвее меня. Я притих, не пытаясь более освободиться. Какой смысл тягаться с правоохранительными органами? В том, что это были именно они, я нимало не сомневался.

Машина сдала вбок и опустилась ниже. Брюхо ее лопнуло, раскатав пологую ковровую дорожку до самых моих ног. На дорожку ступили чьи-то бежевые плетеные туфли.

– Доброе утро, соколик, – сказала бабка Кирея, выпуская из корзинки на крышу игрушечного своего кобелька Бууссе (он сразу подбежал к трупу и задрал на него лапу). – Мы, кажется, вовремя? Ты ведь уже закончил свой ратный труд, не так ли, дорогой мой Ухарь?

ГЛАВА 6

Но тот, кто двигал, управляя

Марионетками всех стран, -

Тот знал, что делал, насылая

Гуманистический туман:

Там, в сером и гнилом тумане,

Увяла плоть и дух погас…

Александр Блок


Деловитые люди в черном без особых церемоний вытаскивали из дома налетчиков, упакованных в такие же розовые облатки, что и Филипп. Их, словно поленья, швыряли во чрево громадного транспортера, отвратительного и зловещего всем своим бугристо-брюхастым видом. Там их, кажется, цепляли за что попало длиннющим багром и утягивали вглубь. Утягиваемые налетчики жалобно верещали, но на это никто не обращал внимания. Мертвые погромщики помалкивали.

– Видите, Филипп, – сказала Кииррей, провожая взглядом последнего пленника, – мы тоже умеем быть жесткими, когда это требуется. К счастью, в последнее время требуется это не так уж часто. Да, кстати… вас не очень беспокоит этот… м-м-м, презерватив? – Она провела пальцем по резиновому наряду Филиппа. – Потерпите, дорогой мой. Обещаю, путы – мера лишь временная, и скоро мы вас от них избавим. Нас ждут долгая беседа в достаточно комфортных условиях, раздача слонов и кое-какие формальности. Прошу! – Она повела рукой в сторону бражника. – Самостоятельно справитесь? Или предпочитаете, чтобы вас внесли?

Филипп потащился вверх по ковровой дорожке, неожиданно твердой, мучительно преодолевая сопротивление предохранительной оболочки. Чтобы внесли… Дудки! Он предпочитал все делать сам, пока (и поскольку) это еще возможно. Кроме того, он опасался, вдруг у них и тут есть свой багор?

Светлана осталась снаружи. С нею ласково беседовала миловидная пышка неопределимого возраста, к ней же ластился Бууссе, и ее истерика, кажется, пошла на убыль.

Люди в черном действовали быстро и слаженно. Труп с крыши убрали, пятна крови уничтожили с помощью небольшого распылителя, отдаленно напоминающего прозрачный баллончик для аэрозолей. Дом как будто уже начали ремонтировать и приводить в порядок. Зевак пока не наблюдалось. По причине раннего времени, должно быть. Спать в Файре любили подолгу.

Внутри летательного аппарата Филиппа окружили заботой и вниманием: встретили, проводили к одному из десятка удобных кресел, усадили и накрепко пристегнули. Следом за ним поднялась Кииррей. Вход закрылся.

– Полетели? – спросила старуха у Филиппа.

Он рассеянно кивнул.

– Чудесно. – Она отдала приказание пилоту, опустившись в кресло по соседству с Филиппом и, поинтересовалась: – Кушать хотите?

– Хочу, – раскрыл он впервые со времени пленения рот, странным образом не затянутый липкой гадостью. – И, коли я все равно преступник, то не откажусь нарушить еще один закон, сожрав добрый кусок мяса. И запив его водкой.

– Да какой вы преступник? – удивилась старуха. – Вы, дорогой мой, отныне – самый что ни есть всамделишный национальный герой. Не удивлюсь, если благодарные горожане еще при жизни отгрохают вам памятник. На каком варианте желаете остановить свой строгий выбор? На бюсте? На ростовом? А быть может, на конном?

– Я бы прежде хотел узнать, в чем состоит мой подвиг и кто меня на него подвигнул, – огрызнулся национальный герой. – Ну, ответите?…

– Безусловно, – отчеканила Кииррей. – Обязательнейшим образом. Вне всякого сомнения. Но чуть позже.

Ну да, разумеется, – подумал Филипп, с неприязнью глядя на старуху. – Чуть позже, то есть вообще никогда. Порезал мерзавцев – спасибо. А в чем их мерзость заключалась – не моего, значит, убогого ума дело.

– Ну, ну, не дуйтесь, мальчик мой, – Кииррей читала его мысли без труда. – Ох уж мне этот юношеский максимализм! Никакого терпения. Все им сразу подавай, а иначе они на вас жутко рассердятся. Не спешите. Скушаете свое мясо, выпьете своей водочки, там и поговорим… И кончено! – твердо отрезала он видя, что Филипп начал кривить губы.


* * * * *

Трое молчаливых быстрых мужчин отмыли его с киселя, крови и грязи, отняли нож, продезинфицировали и заклеили ранки, обрядили в махровый халат, долгополый и неудобный, подсунули пластиковые тапочки без задников и усадили за накрытый обеденный стол. Исчезли они с проворством бывалых карманников, только что стянувших у лоха богатый лопатник.

Филипп с аппетитом умял огромный жирный антрекот с гарниром из тушеных овощей и опрокинул пару стопочек слабенького пойла, отдаленно смахивающего вкусом и запахом на сильно разведенный технический спирт. Он выпил бы, наверное, еще, но больше не было.

Закончив трапезу большой чашкой крепкого зеленого чая, он принялся обследовать помещение. Комната, в которой он находился (вытянутый сглаженный шестиугольник семь на пятнадцать шагов, с длинным диваном, изогнувшимся вдоль одной стены, и огромным окном), была изумительно светла. Из окна открывался потрясающий вид на город с чертовски немалой высоты. Под ногами подошедшего к прозрачной стене Филиппа наличествовало метров тридцать, никак не меньше, совершенно пустого пространства. Комната консольно выдавалась из основного тела здания. Филиппа передернуло, и он поспешно отступил в глубь помещения.

– Высоты, как погляжу, боитесь по-прежнему. – Кииррей на сей раз явилась без собачонки.

– Не люблю. – Филипп глянул на нее исподлобья. За ее спиной тенями сновали давешние ловкачи, уничтожая остатки застолья.

– Напрасно. Жаль, что человеку не дано летать. На высоте так свободно дышится.

– Только не мне, – сказал Филипп недружелюбно. – Я парень деревенский, приземленный. Питаю необоримую слабость к запаху навоза и разговорам начистоту. – Он механически прикоснулся к обожженному уху. Ухо, обтянутое скользкой пленочкой регенеранта, здорово зудело. – Поэтому давайте перейдем непосредственно к делу. – Он поборол желание поскрести ожог ногтем и опустил руки по швам.

Карманы бы сейчас пришлись кстати, – подумал он. Люди, пленившие его, знали о психологической важности карманов. Поэтому в халате их не было. Как и пояса, за который можно засунуть большие пальцы. Лишь нелепые перламутровые пуговицы, огромные, точно чайные блюдца. Тереби, ежели волнуешься. Он сжал кулаки.

– Давайте-давайте, – с воодушевлением сказала Кииррей. Она опустилась на диван, приняв излюбленную позу – спина прямая, нога на ногу, на бедре – кисти с переплетенными пальцами. – Для того я, собственно, и нахожусь здесь. Будете расспрашивать, или мне начинать рассказывать самой?

– Сперва я, – сказал Филипп. – Как прикажете вас называть?

– Кииррей, разумеется, – удивилась старуха. – Не люблю я этих новомодных штучек со сменой имен каждый год. Если же вас интересует мое звание, то извольте: старший интеллект-координатор. По-русски так, видимо, правильнее всего, – сообщила она, подумав. – Хотя, если без церемоний, можно и просто – координатор.

– Ну так вот, госпожа координатор, – прошипел Филипп. – Кто такие эти черти, с которыми я воевал? И почему вы позволили им напасть на нас? Экспериментировали с моей агрессивностью? И как результаты? Удовлетворительные? И…

– Погодите, Филипп, – прервала его Кииррей повелительным взмахом руки. – Если вы будете орать, не переставая, то я просто не сумею вам ответить. Поверьте: состязаться с молодым разъяренным мужчиной в крепости голосовых связок мне никак невозможно. И бросьте вы мельтешить у меня перед глазами. Присядьте, прошу вас.

Филипп смутился, прекратил нервно шлепать по комнате и сел. Дурацкие пуговицы при этом громко звякнули.

– Так вот, – продолжила Кииррей. – Если вы помните (а вы должны это помнить) – мы, терране, несколько отличаемся от вас, землян, нервной организацией. В этом наше превосходство над вами и в этом же наша беда. У нас практически отсутствует преступность, ибо всякий потенциальный злодей, пересекаясь своим эм-полем с полями сотен добропорядочных и чистых душой сограждан, очень быстро теряет агрессивность. А поскольку хороших людей все-таки гораздо больше, чем плохих (и это не трюизм, поверьте), стало быть, активный криминал в нашем обществе – редчайшее исключение. Не буду скрывать, свою роль играют так же вариаторы и модификаторы коллективного эм-поля – полезнейшие устройства, так верно вычисленные вами в одном из разговоров с бедняжкой Светланой.

– Суг-гестивное законопослушие, – проговорил Филипп, с фальшивым восхищением округлив глаза и задирая указательный палец к потолку (дрянное спиртное оказалось довольно забористым, он едва не запутался в заковыристом слове). – Тирания добра. Регулируемая любовь. Так, что ли?…

Кииррей кивнула, соглашаясь:

– Так. Причем весь набор – легким движением пальца. Щелк – и вокруг одни ангелы. Дешево и сердито.

– А как же свобода воли? – серьезно спросил Филипп, решивший не обращать внимания на ее показной цинизм. – Не для хранителей нравственных заветов, – для народа?

– У народа ее никто не отнимал, – сухо сказала Кииррей. – Нужно лишь понимать, где она заканчивается и где начинается анархия. Опасная для индивидуумов, составляющих социум. Преступная.

– О, – поднял иронично Филипп брови, – а вы, конечно же, понимаете? Что ж, вам можно позавидовать: такое понимание дорогого стоит.

– Мы, конечно же, понимаем, – подтвердила Кииррей. – Завидуйте. Но учтите – одного понимания, к сожалению, совершенно недостаточно. Поэтому минимальные поправки, вносимые в колебания коллективного эм-поля искусственно, – необходимы. Во имя общечеловеческого блага. Других причин нет, уверяю. Удовлетворены?

Филипп склонил голову и развел руками:

– Наверное, да… Простите, мадам, но когда разговор заходит о благе всего человечества, я обычно теряюсь. Не по Сеньке, знаете ли, шапка. Однако же, поверьте, за народ Файра я искренне рад. Хорошо, когда у граждан напрочь отсутствуют криминальные порывы, верно?… – Он ехидно осклабился. – Жаль, я не знал этого минувшей ночью…

– Не огорчайтесь, – сказала старуха. – Знать все не дано никому. А ваши противники были в некотором роде нелюди. Пожалуй, даже и черти, как вы их назвали недавно. Удивлены? Представьте, кроме обычной склонности к преступлениям существует еще и скрытая, носимая индивидуумами, психически нездоровыми. Этакое эйцехоре, семя зла. Несчастные инверсанты и сами чаще всего о нем не догадываются – до тех пор, пока оно властно не толкнет их на тропу войны. Самое страшное, что такое проснувшееся безумие уже становится заразным. В нашей истории было немало случаев настоящих эпидемий убийств, грабежей или жестоких половых насилий. Я возглавляю службу, занимающуюся как профилактикой подобных явлений, так и борющуюся с их последствиями. И вы, Филипп, с вашей уникальной психикой – безучастной, едва ли не мертвой, но столь же неистовою временами, стали для нас настоящим открытием. А для носителей эйцехоре – полюсом неодолимого притяжения. И они не выдержали. Уничтожить вас, милый мой, стало для них идеей фикс. А катализатором, запустившим процесс выброса агрессивности именно этой ночью, стал, очевидно, пик вашего подсознательного стремления к борьбе со смертельной опасностью. Возможно, какое-либо сильное воспоминание. Возможно, какой-либо яркий сон.

– Так я что, – кретинов мочил?! – неприятно поразился Филипп. – Господи, они ж за себя не отвечают! Вы-то где были? Надо было их раньше брать, пока они ко мне только подбирались. – Он подавился слюной и закашлялся.

– Да, надо было! – вспылила старший интеллект-координатор. – За домом, за вами, даже за Светланой была установлена слежка. Не наша вина, что ответственный за надзор сам оказался инфицированным. Он разрушил все наши системы связи и наблюдения, убил напарника и отправился помогать братьям по крови. Мы, признаться, боялись, что не успеем спасти вас. Удачно, что вы неплохо справились самостоятельно. – Она на мгновение умолкла, вспоминая, должно быть, последствия его самостоятельности. – За погибших и раненых себя не казните – вина полностью ляжет на меня, мне и отвечать. – Она снова примолкла, как бы задумавшись, стоит ли уточнять для него свою дальнейшую судьбу. Сказала: – Расширенное заседание совета по этическому контролю завтра. Не бойтесь, ваше присутствие не требуется.

Филипп сердито запыхтел и отвернулся. Кииррей, не мигая, глядела на него, выжидая продолжения. Спустя некоторое время он глухо спросил:

– Что вас ждет?

– Не знаю. Пожурят. Проклянут. Превознесут. Совет велик, мнений будет множество. В итоге посоветуют уйти на покой, наверное…

– Посоветуют и только? Ничего себе!… – Филипп повернулся и с интересом посмотрел Кииррей в глаза. – Уйдете?

– Нет, – твердо сказала Кииррей. – Я выполняла долг. Спасены сотни, если не тысячи жизней. Нет, я не уйду.

– Так я и думал. А что ждет этих… болезных? Инверсантов. Ну, тех, что выживут?

– Процедура нейтрализации инверсантов определена законом: минимальная операция на мозге и специализированная лечебница впоследствии. Других вариантов попросту нет.

– Ну а меня?

– Вас? – Кииррей просветлела. – Объятия прекрасной Светланы, горы шашлыков, ведра водки, вечный почет и уважение со стороны жителей Файра…

– Конная статуя при жизни, – подхватил Филипп.

– Совершенно верно. Если пожелаете, на подножии высекут ваши стихи. К примеру, эти: Катарсис мой! Ты одинок, как ворон, севший на сосну. Пойду домой, милашку с горести за вымя оттяну. А?! По-моему, подходяще.

Филипп сконфузился. Уши, кажется, незамедлительно вспыхнули. Он думать не думал, что старуха так хорошо запомнит его хоть и шуточные, но все-таки довольно неприличные вирши. Да он ведь даже не догадывался, что она их понимает!

– Стихов не надо, – тихо сказал он и вцепился в пуговицу; опомнился, отпустил. – Ничего не надо. Лучше отпустите меня домой. Пожалуйста!…

Кииррей с состраданием поглядела на него.

– Это неосуществимо, мой мальчик, – вынесла она страшный приговор. – В первую очередь технически. Разорвав отношения с метрополией, мы лишились не только перфораторов, но и лицензии на их использование. Разумеется, у нас осталось несколько транспортных устройств, предназначенных для экспорта минералов. Но вы должны понимать, Филипп: путешествия через границу по нефтепроводу возможны только в фильмах про Джеймса Бонда. Если позволите, я приведу такой пример: представьте, что какому-то сумасшедшему адмиралу вздумается забрасывать лазутчиков во вражеский тыл, выстреливая ими из главного калибра своего линкора. Представили? Грустные результаты ждут бравых шпионов, верно? Так вот, отправка пассажиров при помощи карго-перфоратора выглядит намного бесчеловечнее. Вряд ли вас устроит, дорогой мой, прибытие к месту назначения в виде девяноста килограммов протоплазмы, равномерно рассредоточенной вдобавок по всему объему финишной камеры. По очень немалому объему, добавлю.

– Значит – никаких надежд?

– Надежда умирает последней. Я ли должна говорить это вам? Изречение-то – чисто земное. Возможно, мы восстановим официальные дипломатические контакты с метрополией. Возможно, наши доблестные контрразведчики выловят наконец легендарных агентов Легиона, о которых столько говорится последнее время в наших масс-медиа, и мы получим возможность торговаться с его руководством. Да мало ли что! А пока – веселитесь, черт вас возьми! Для вас распахнуты все двери и открыты все дороги. Забирайте свою Светлану и отправляйтесь путешествовать. У нас есть на что посмотреть, уверяю! Один Парк Иллюзий чего стоит! Ну а пресытитесь отдыхом, найдется и работа – в самый раз по вашему широкому плечу. Ко мне уже пришло несколько запросов от коллег из других городов на ваше участие в ликвидации скрытых носителей криминального психоза. Пассивное, пассивное участие, – оправдываясь, махнула она рукой, видя, что Филипп вновь закипает.

– Че-го? – рявкнул он, вскакивая. – Да вы оборзели! Нашли провокатора! Хрен вам, понятно?! Сами мочите своих придурков, а я – пас! Ясно вам?! И так не отмыться…

Кииррей прищурилась. Лицо ее преобразилось и стало неприятно.

– Не отмыться, говоришь? – каркнула она. – А был ты чистеньким, да? За деньги воевал против дикарей, уничтожал их без разбору и был святее святого, так? Помолчи, я знаю, что ты скажешь, – отмахнулась она в ответ на неуверенную попытку Филиппа открыть рот. – Война против захватчиков священна, я защищал человечество, хонсаки – суть библейская саранча и должны быть повернуты вспять, и тому подобный словесный мусор. О небо! – Она картинно воздела руки и закатила глаза в направлении близких в этом бельведере небес. – Ратью смуглой, ратью дружной мы идем спасать весь мир. Мы идем, и пылью вьюжной тает облако горилл*. Бред сивой кобылы, дружок! В нем не хватает только Антихриста. Один лишь болван, совершенно не приученный пользоваться собственным мыслительным аппаратом или окончательно одурманенный сомой может клюнуть на такую галиматью. Раскрой глаза, человек! Тебя! Заставляли! Стрелять! В би-о-ро-бо-тов! Ужасающие и безжалостные агрессоры! Боже ты мой!… – Она нехорошо рассмеялась. – Слушайте, запоминайте, – больше вам этого никто не скажет! Метрополия не могла больше мириться с ростом милитаристских настроений внутри общества и создала, – повторяю: самостоятельно создала отдушину для своих воинствующих дуболомов. Врагов им создала!… Игрушечных! Материалом для зомбирования стал полуразумный рабочий скот некоей малоизвестной и достаточно удаленной от гнездовища человеческих цивилизаций расы собакоголовых сапиенсов. Расы, отмечу, от природы весьма склонной к лицедейству и получившей за роль сообщества вымирающих горемык, порабощенных чудовищами, богатые и многочисленные дары. О, спектакль удался на славу! Более того, он зажил своею жизнью, вовлекая в действие все новых и новых персонажей. То, что было задумано как выгребная яма где-то на задворках мироздания, в один жуткий миг вспучилось, ожило и раскинуло свои ядовитые щупальца повсюду. Терру начало лихорадить. Список заразных инверсий психики пополнился – родилась болезнь жажды справедливой войны. Угрожающе возросла ксенофобия. Дьявольщина, никто не верил сперва, пока кресты не запылали, – расизм возник! Запахло настоящей пандемией. Видя, что дело дрянь, Файр был вынужден укрыться за железным занавесом. Нам не оставалось ничего другого. Мы спасали себя. Судите сами. Вас, Филипп, этот тошнотворный спрут коснулся лишь вскользь, но с лихвой хватило и того: вы принялись с упоением избивать младенцев, которые казались вам исчадиями зла…

– Не надо больше тыкать меня носом в мое дерьмо, – процедил Филипп. – Я все понял. Плохие люди платили мне деньги, чтобы я помогал им всерьез убивать игрушечных солдатиков, на скорую руку вылепленных из безобидных зверушек. И это, разумеется, безобразие. Полностью с вами согласен. Да и как не согласиться? Но сейчас я благополучно расстался с негодяями и оказался согрет и обласкан людьми воистину замечательными. Хорошие эти люди предлагают мне поработать палачом. А это уже, конечно, подвиг. Казнить-то надо преступников. Думаете, не откажусь, коли все равно деваться некуда? Ошибаетесь, мадам. Больше я здесь пальцем не шевельну, пусть меня хоть собаками травят.

– Да ради бога, – сказала Кииррей. – У меня и в мыслях не было принуждать вас идти против совести. Я даже довольна, что вы отвергаете дальнейшее служение аппарату насилия. Живите как знаете. Идите, вас проводят. – Она произвела пальцами какие-то манипуляции непонятно с чем, и за стеной тотчас пропел колокольчик.

– Я сейчас не могу вернуться к Светлане, – угрюмо сказал Филипп.

– Почему? А впрочем, дело ваше, не хотите – не возвращайтесь. Кровом и пищей мы вас в любом случае обеспечим. До свидания.

– Прощайте, – сказал Филипп, отпирая дверь.

– Извините, что не сумела спасти вашего друга, – сказала она Филиппу в спину.

– Что вы сказали? – встрепенулся он.

Кииррей кивнула.

– Знаете, когда вас вынесло на Файр, многие горячие головы предлагали покончить с вами незамедлительно. В расход – и все. Полемика была весьма оживленной, не обошлось без битья посуды. В результате все стороны остались, конечно же, при своем. Мне едва удалось уговорить сторонников насилия хотя бы не спешить. По крайней мере – некоторое время. Они согласились. Невмешательство у нас в почете. Проблемы, очень многие проблемы решаются методом отпущения на самотек. Все образуется само собой, нужно лишь создать для этого максимально подходящие условия, – говорим мы. Это несколько цинично, зато более чем разумно; чаще всего так и происходит. Может быть, потому что создание подходящих условий – древнейшее и любимейшее занятие терран, возведенное в ранг искусства. Для вашего друга эти игры в будь что будет кончились, увы, трагически. Для вас, пожалуй, тоже. Для нас же – лучше некуда. Сейчас мои противники посрамлены и заискивают предо мною.

– Зачем вы это мне рассказываете? – спросил Филипп. – Чтобы сделать мне больнее? Чтобы я вас возненавидел? Зачем?…

– Не знаю, – сказала Кииррей. – Наверное, чтобы не оставалось между нами недоговоренностей. Вдруг больше свидеться не придется?

– Искренне на это надеюсь, – сказал Филипп.


* * * * *

Его поселили на окраине города – в маленьком простеньком домике из двух комнат. Он целыми днями лежал на полу, слушая странную здешнюю музыку, наполненную чистым протяжным пением без слов. Музыка лилась прямо из стен, стоило включить великолепный универсальный комбайн, сочетающий в себе все мыслимые в быту функции и роли – от кухмейстерских до развлекательных. Питался он крайне редко и, чаще всего, скудно.

Иногда он усилием воли заставлял себя подняться и несколько часов с остервенением занимался физическими упражнениями. Но такое случалось с ним все реже.

Других занятий у него не было.

Только воспоминания.


* * * * *

Однажды ему стало невмоготу.

Что мне она? – болезненно думал он в ту ночь, тщетно пытаясь заснуть. – Кто она мне? А главное – кто ей – я?

Ту, о ком он думал, звали Светлана. Она была богиня. Она была грешница. А может, ее не было совсем? Может, он ее просто придумал?

Кровопийца. Убийца. Подонок, – кто сказал ему это?

Он выскочил из дому и понесся за город. Надрал дурман-травы, засунул твердые колючие стебли в рот и принялся жевать. Трава была пыльной. Сухой. Было горько и противно.

Осень вступала в свои права. Дул холодный ветер. Один его порыв, особенно сильный, принес чей-то вздох: Филипп, сюда! Он пошел на звук.

Духи поджидали его, сгруппировавшись вокруг маленького костерка, в котором ярко-лиловым, бело-дымным огнем горели серебряные эманации, отдаленно похожие на неровно слепленные детские снежки. Черти мерзли сильнее и подбирались поближе к огню, ворча и переругиваясь. Ангелы парили поверх – в густом дыму, протирая кулачками слезящиеся глаза. Атаманы фантомов стояли поодаль. На прибытие Филиппа отреагировали только они.

Темный безуспешно старался утаить злорадство, Светлый же не скрывал грусти.

– Мы были правы? – спросили они по-прежнему перебором. – Ты не нашел счастья?

Филипп кивнул.

– Я страшно виноват. Что мне делать?

– Твои душевные страдания – уже искупление, – прозвенел Светлый. – Молись. Кайся. Не столь важно, кому. Совершенно не важно, как. Искренность чувств – вот главнейшее условие. Постепенно ты сам почувствуешь просветление. Помни, мы с тобой.

– Ты ни в чем не виноват, – впервые опроверг спутника Темный. – Наказать следует тех, кто стоял за сценой. И они будут наказаны, поверь мне. Если хочешь сделать это своими руками, только свистни мы поможем. Они умоются слезами и кровью. До седьмого колена.

– Нет!… – отчаянно, с болью воскликнул Светлый.

– Да! – напористо пролаял Темный, роняя пену с толстых алых губ.

Филипп злобно сплюнул и погрозил им кулаком. Они пропали.

Падал первый снег.

Я должен уйти, – сказал Филипп побелевшей равнине.

ГЛАВА 7

– Кончим! – вымолвил Мондамин…

Генри Лонгфелло


Я не взял ничего сверх того, что принадлежало мне по праву. Разве что килограмм поваренной соли, моток тонкой прочной нити, десяток швейных игл да вечную зажигалку. Чудо-штуцер и патроны к нему я прихватил тоже, отнеся к военным трофеям. А вот гранатомет оставил. Как главный экспонат для музея моего имени. Ежели таковой вздумают построить.

Шел я тем же путем, что привел меня в Файр, только в обратном направлении. Негоже оставлять родные могилы без присмотра. Почему я не думал об этом прежде? Вернусь, вырою недалеко от них землянку, перезимую как-нибудь. Зима здесь вряд ли очень лютая. А дальше видно будет. Отшельничество, говорят, располагает к просветлению.

Реку на сей раз преодолел совершенно спокойно. По той же трубе. Даже на четвереньки ни разу не опускался. Может быть, потому что ветра не было?

Первый снег пролежал недолго. Когда он растаял, вернулись солнечные дни, и я шел, полураздевшись, согреваемый лаской позднего бабьего лета, с тоской вспоминая всех своих женщин. С тоской, но – странно, – без вожделения. Я, кажется, всерьез уже примерял на себя воображаемый иноческий клобук.


* * * * *

Могилы сохранились неплохо. Слегка обрушились, конечно же, и крест наклонился, зато дерн прижился и даже зеленел. Я немного поправил их и взялся за строительство зимовья.

Копать землянку я решил под здоровенным выворотнем – под тем самым, где спрятал некогда карабин. Выворотень был преогромным, совсем свежим (даже листья-иглы на дереве еще не погибли, хоть и наполовину облетели), а главное – его разлапистые корни, под которыми скрывалась довольно глубокая пещера, украшали небольшой пологий пригорок – едва ли не самое высокое место в округе. Самое, стало быть, сухое.

Карабин, между прочим, пребывал на месте.

Меня поразило, что батареи, оставленные под защитой сферы, совершенно не разрядились – за исключением той, что питала самою сферу (что как раз и неудивительно). Создавать условия мы мастера, – вспомнились слова бабки Киреи.

Мастера, точно. Создатели.

Что ж, приберу, наверняка пригодятся еще, – подумал я, снаряжая одной батареей Дракона, а вторую вместе с генератором пряча в ранец. – Если, конечно, противники Кииррей не захотят снова лишить меня энергии. Ну а захотят – флаг им в руки. Ей-богу, не заплачу.

Рыбка в реке не перевелась, на самодельную удочку ловилась большая и очень большая, так что проблем с питанием, пусть и однообразным, не предвиделось.

Копал да строил я споро, прихватывая не только светлого времени, но и темноты, и за две с половиной недели управился. Потолок и стены своего жилища я сделал композитными: основу составляли обломки братской белой дороги, закрепленные кольями и распорками, изнутри шел ряд фашин из веток, снаружи все было засыпано землей и утрамбовано. На пол пошел настил из толстого слоя березового лапника (Господи, березовый лапник – абракадабра какая!) и сухой мох. Дверь я смастерил приставную – из жердочек и бересты. Окопался кольцевой канавкой.

Первый же дождь показал мне, что все сделано правильно – в землянке, несмотря на обилие падающей с небес влаги, оставалось сухо. Было в ней, понятно, темновато, но окошко я посчитал излишней роскошью, к тому же трудно осуществимой материально, и отложил его прорубание до лучших времен. Верный спальник, который так и не сумели разодрать инверсанты-психопаты из Файра (хотя, очевидно, пытались), готов был обогреть меня в любую стужу, и я посчитал, что с подготовкой к зимовке покончено.

Можно было приступать к замаливанию грехов.

Ан нет, не получалось. Хоть ты тресни. Все эти земные поклоны, коленопреклонения и взывания к милости невидимого сверхсущества казались мне смешными и даже постыдными.

Обломался я с покаянием.

Скит прекратил существование, так и не открывшись…


* * * * *

Зима подобралась почти незаметно и была мягка, как пушистый котенок. Температура держалась около нуля, подмораживало как раз настолько, чтобы не таял снег. Река обмерзла только вдоль берегов – хрупким и прозрачным фиолетовым ледком. Рыба клевала плохо, должно быть, ушла в глубину; каждая рыболовная вылазка на край припая грозила холодным купанием, следовательно – пневмонией. Пневмония была мне ни к чему, и я забросил удочку до лучших времен.

Курицевороны подались к югу.

Я почти голодал.

Спас меня, ценою собственной жизни, упитанный кабанчик, случайно забредший на подконтрольную мне территорию. Впрочем, он был уже довольно серьезно поранен каким-то хищником, так что не исключаю, что мой выстрел из штуцера просто прервал его мучения. Некоторое время я держал избушку на клюшке и даже не спал ночами, ожидая явления охотника на кабанов за своей долей мяса. Но не то его что-то отвлекло, не то он сам поплатился жизнью за пристрастие к свинине (видели бы вы кабаньи клыки! – бивни, да и только), однако он не пришел. Не очень-то я и расстроился.

И все-таки мне было трудно. Одиноко. Пусто. Словом не с кем переброситься.

Выручила дурман-трава. Высокие, легко узнаваемые стебли нагло торчали из снега, и мне не составило труда запастись ею впрок. Впрочем, наркотического привыкания к ней не обнаружилось, даже слабого; более того, пищеварительный тракт, бурно отвергавший первые опыты с галлюциногеном, смирился и уже не мучил меня тяжелыми расстройствами. Я понимал, конечно, что беседую сам с собой, ни с кем более, но иллюзия присутствия эфирных гостей была настолько полной, что я махнул рукой на очевидную шизоидность своего поведения и прибегал к дурману все чаще. Гости же вели себя пристойно, являлись малыми компаниями, в душу больше не лезли, и мы беседовали на отвлеченные темы.

Иногда я медитировал, глядя на капельку света, почти незаметно пульсирующую в глубине приклада карабина. Иногда писал стихи, столь же непотребные, как раньше. (Перечеркнула ночная птица крылом луну. Уже двенадцать, а мне не спится. Пойду, вздрочну…) Иногда бродил по окрестностям, стараясь не удаляться далеко. Свиная туша, хоть и подвешенная к кроне дерева на высоте трех метров, вполне способна привлечь незваных нахлебников.

Время утекало. Что дальше? Думать об этом не хотелось. Наверное, я просто боялся.


* * * * *

Мне снился дом. Живой веселый Генрик катал смеющуюся племяшку мою Машеньку на плечах, отец колол дрова, а мама кормила хлебом Жданку, отгоняя желтым вафельным полотенцем мух и слепней, стремящихся попить коровьей кровушки. От коровы вкусно пахло парным молоком.

Окно дома было распахнуто, на подоконнике стояли магнитофонные колонки, и звенела напористо, сбиваясь временами, гитара; хрипловатый, не слишком красивый и не совсем музыкальный, но невыразимо славный голос пел…

По дороге разочарований снова, очарованный, пройду…

Я проснулся в слезах.

Песня продолжала звучать. Этого не могло быть. Я выскочил, как ошпаренный, под морозное синее небо.

…поутру, дорогой откровений, – там, где ветер яростен и свеж…

Музыка доносилась со стороны реки.

Я помчался на звук.

Посреди заснеженного пляжа стоял до боли знакомый облезлый УАЗ с закрашенными белой краской стеклами. Из распахнутой кабины торчали длинные ноги Паоло и вырывался насмешливый голос бессменного солиста Воскресения:

В лад весне и с осенью в ладу,

В зыбкий час назначенных свиданий,

Снова, очарованный, пойду

По дороге разочарований.

Сно-ова, очарованный, пойду

По дороге разочарований…

Рядом с машиной стоял он, первопричина всех моих бед и несчастий, знающий меня едва ли не лучше, чем я знаю себя сам; он, любитель неожиданностей и сюрпризов, красавец мужчина, блестящий джентльмен и тонкий остряк. Большой Брат, наконец.

Проводник мой по дороге разочарований.

Игорь Игоревич собственной персоной.

На нем был шикарный долгополый серо-стальной плащ, такого же цвета шляпа с широкими полями, отглаженные черные брюки и сверкающие лаковые штиблеты. В отведенной руке дымилась неизменная кубинская сигара. Он широко улыбался.

Он еще не знал, что он уже – покойник.

Я согнул руку в запястье.

Щелкнула взведенная пружина. Рычаги мягко сместились. Рэндал напрягся внутри своих ножен в ожидании скорой работы.

Пришла пора сойти с дороги разочарований…

Я сжал зубы и шагнул вперед…

ЭПИЛОГ