Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой — страница 100 из 147

вор с Данте». Ну ничего общего по стилю, высоте мысли не имеет по сравнению с его эпистолой, где все, если к Надежде, – пересюсюкано, все о деньгах, быте. Но иногда его дерзкие письма либо к издателям, либо в различные писательские союзы, сообщества, – вот тут просто сердце у меня сжималось и посреди тома до «как плохо, когда плохо» бросила читать письма Мандельштама. Идут подряд все «праздничные» дни. Библиотека не работает, перехватывать у кого-нибудь детективы неохота, к ним пропал всяческий интерес, достаточно в этом смысле телевизора.

Резко потеплело, так что к 6-ти часам – гулянию перед ужином – надену легкую куртку поверх платья. Я совсем распустилась. Толстая – страсть смотреть.

‹…› Если бы еще мне писалось! Но, видимо, вся душа исчерпана. Возможно и не душа, а исчерпаны все внешние проявления жизни, ведь никаких внешних впечатлений. Время бежит, а место остается неизменным.

Да, было одно сильное впечатление. 70-летний юбилей Ростроповича в Баку. Увидела по телевизору дом, где он родился, и вздрогнула – узнала. Это на Колодезной, где родилась и я, и прожила свои первые пять лет. Кажется, даже тот же самый дом – ведь узнала. Спроси об этом у Додика, он же там долго жил с мамой – моей тетей Фирой[346]. И я туда ходила часто, пока бабушка моя была жива. А так бы ни улицу, ни дома, возможно, не запомнила бы. Узнай у Додика номер дома, просто интересно. Наверное, няни выводили и Славика до его четырех лет, и меня. Надо же, какое совпадение – Колодезная улица. Теперь ей присвоено имя Ростроповича.

Ну, пора собираться на гуляние перед ужином. Вот докурю, а курю я здесь все же поменьше, чем дома. Чуть больше одной пачки. Зашел Семен, увидел, дверь на лоджию открыта – проверил, тепло ли. Да, тепло. Я наброшу поверх платья свою классическую, многожды мной воспетую шаль: «и шаль по канаве волочится», и поволокусь в ней по садовому кругу. Как хорошо, когда не плохо. ‹…›

7.5.1997

Ленусенька! Вот я и погуляла самостоятельно. Дорогой привязался ко мне не пес бездомный, а бездомный стишок. Я его все поддразнивала, приманивала. Да поглаживала – так он глуп. С ним и возвратилась через задние ворота. Кажется, у него нет еще рыбкиного хвостика. Но для развлечения, пока не забыла и пока он не отстает от меня, перефотографирую тебе:

* * *

Лишь звука вещество

Не ведает позора.

Стихи из ничего

Растут, а не из сора.

Компьютер, не спеши,

Не все тебе вестимо!

С дном моря дно души

Вполне сопоставимо.

Чего здесь только нет!

Акулы и акриды,

И корабля скелет,

И колыбель Киприды.

Но надо превозмочь

Соблазн перечислений.

Иначе в эту ночь

Всплывут все дни и тени[347],

И мраморная пыль

Распавшихся империй,

И даже та бутыль

Со справкой о Гомере.

Все. Переписала, – и рассталась с чепухой, не нуждающейся ни в каком хвостике. И все же поиграть с таким существом веселей, чем с Андрюшей в картишки.

‹…› Почему-то именно за писанием тебе писем у меня кончаются ручки. Сейчас взяла третью. И снова начинаю готовиться к прогулке уже с Семеном перед обедом. Я его звала на улицу раньше, но он со своего графика не любит сходить. Вот я и побродила вместе со стишком. ‹…›

7.5.1997

Только вернулась с обеда, как позвонил папа, сказал, что ты ему позвонила, довольна своей поездкой, приобретением картины Фридл. Голос у тебя хороший. Слава Богу. ‹…› Сейчас комната полна солнца, но как жаль, что луч не умеет разговаривать. Птицы, однако, все толкуют меж собою одновременно и беспечно, и озабоченно. Отучаюсь понимать язык людей и научаюсь осмысливать птичью речь. ‹…›

Доченька! Сегодня день Победы, Семен смотрел по TV получасовый парад, за обедом сосед рассказал, что видел по другой станции еще один парад – 30 тысяч ампиловцев («Трудовая Москва») шли с портретами Сталина и с транспарантами: «Долой жидомасонство» и все в том же духе. А что же я? День изумительный, 23°, солнце. Я надела сарафанчик (Оля подарила) с широкой резинкой на талии, и в этом сарафанчике из жатого х.б. похожа на голубой шар. Так что – крутится-вертится шар голубой, и вертит какие-то стишки в голове и на бумаге, впадая в детство.

1

Что видишь ты сквозь шарфик мамин –

Сквозь ярко-розовый шифон?

Армянской церкви серый камень

Бакинским ветром раскален,

Как стены круглые тандыра,

Где старики пекут лаваш.

Нет, дымно-хлебный запах мира

Забвению ты не предашь.

А вспомнишь ли на самом деле,

В чем первая твоя вина

И что в подсоленной купели –

В слезе Христовой крещена?

2

Как бабочек крылья распахнутые

Восточной раскраски

Цвели возле Каспия бархатные

Анютины глазки.

И зори цвели олеандровые

Над медью инжира,

И все полусонные правды мои

О странностях[348] мира.

В подводные ямы затягивало

Петлей смерчевидной,

И чтоб не погибнуть, поддакивала

Я лжи очевидной.

Так детство кончалось, заискивая

Пред страхом развязки,

В петлицу забвенья протискивая

Анютины глазки.

3

Живешь у памяти во власти:

На родине Авесты

Поспешный шепот страсти,

Замедленные жесты.

О как там серебрились[349] снасти

От жадного улова.

Но больше мне о счастье,

Прошу тебя – ни слова.

Пусть среднерусский дождь по жести

Стучит, как по могиле,

Пусть занавесит вести

О том, как мы любили.

Дождь появился не неожиданно. Первое стихотворение начиналось:

Рыдает дождь во тьме еловой,

И молния слепит глаза.

Да, да, вначале было слово,

А вслед за ним была слеза[350].

Только это 1-е стих[отворение] я и прочла утречком, после завтрака, Семену. Он меня убедил, что эта строфа не нужна. А тремя последующими восхитился. Долго восхищался. М.б., и не нужна, а мне почему-то почти необходима. Так что пока еще крутится, вертится шар голубой. ‹…›

206. Е. Макарова – И. ЛиснянскойМай 1997

Мамочка, дорогая моя! Я не сошла с ума, но, кажется, письменная речь вытесняет постепенно устную, когда мы встречаемся, то в спешке я тебе говорю совсем не то, что думаю, и не о том, что думаю. Происходит всякий раз какая-то ошибка, на скорости, я постоянно уставшая, вот и мелю всякий вздор, ищу виноватых, что ли. На самом деле я тебя очень люблю, бесконечно тревожусь за тебя, точно, как и ты за меня. Но мы такие вот натуры, по-своему закомплексованные, не можем быть просто матерью и дочерью, ласковыми и нежными, в нас обеих много горечи.

После нашего разговора, вечером, я была так зла на себя, потому что выходило, что я тебя упрекала в чем-то, на самом деле у меня не было ни малейшего намерения это делать. Может быть, я тебе завидую? Таланту твоему? (Вот это, моя радость, – глупость. И. Л.)

Честности – ты не говоришь о том, что недопоняла, что не продумала и что не прочувствовала, а я загораюсь чем-то, все прокручиваю вслух, и все это не находит никакого воплощения ни в жизни, ни в текстах. Но, скорее всего, – ревную. Впрочем, каковыми бы ни были причины, они ничего не определяют в сущности наших отношений. Мы очень тесно связаны с тобой, теснее, чем можно предположить по реалиям моих, например, поступков. Я очень часто читаю твои стихи (вот и здесь читала), но редко когда тебе об этом говорю. Получается, что я не умею сказать хорошего, стесняюсь, а когда мы встречаемся, то будто бы намеренно говорю с тобой не как с автором стихов, которые ценю очень высоко (без всякой скидки на то, что ты моя мать), а как с мамой, которая должна разбираться в жизни своей дочери. Таким образом, поворачиваюсь к тебе совсем не той стороной, которой существую с тобой в мыслях. Твои трудности тоже понимаю лучше, чем ты можешь себе это вообразить, ведь я очень в них похожа на тебя (вечный комплекс вины, ответственность, которая часто выше сил, и проч.), но, как и ты, не могу реально помочь, могу, конечно же, и ты это знаешь, но в критических ситуациях, – слишком много работы всегда на мне, и часто кажется, что ты этого себе не представляешь, но это ошибочное чувство. Вместе с тем мы очень счастливые натуры, это, наверное, от Раисы Сумбатовны в нас, жизнестойкость. Иногда мечтаю вытащить тебя хоть на день, побыть с тобой где-то, посмеяться, мне так не хватает твоих рассказов, я чувствую, как и во мне умолкает твой дар, великолепный, слагать устные истории, – это очень горько.

Я верю, что ты начнешь писать на даче – все к этому располагает сейчас – весна, прозрачный воздух, окно, где сосны и березы, как огромные метры, расчерчивают поля и небо, – очень даже духоподъемное зрелище, никуда и ходить не надо. Многое из того, что ты написала, является действительным совершенством. В конце концов, мы живем, может быть, чтобы свидетельствовать о жизни. Твое свидетельство о ней никогда не будет забыто. Потому что ты в твоих стихах цельновидение мира. Почему я это не могу сказать тебе вслух?! Интернатский комплекс – не выдавать своих чувств наружу? Не знаю, не знаю.