Начала с клише, а продолжаю о сложности, к которой никак вроде бы Шекспира не привяжешь. Вдруг забыла, чьи строки:
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу.
Со мной это случается то и дело. Но вот ты пишешь о смысле: «Человек в поисках смысла – при этом человек может быть везде – на море и на суше – смысла при этом не будет нигде. И не потому, что он не виден, а потому что его нет». Дальше ты предполагаешь, что смысл:
Или он вне – положен,
Или он внутрь – упрятан,
Ясно одно – он не там, где мы,
Или мы не там, где он.
Я с тобой не спорю. А спрашиваю: если смысл «внутрь-упрятан», то что это за «внутрь»? Душа ли? Или это емкость того стакана, который вдребезги разбит и только острые осколки его отображают быт? А почему не сделать дерзкое предположение, что не мы ищем смысл, а он ищет и находит нас? Это уж точно – не клише. Это уже был бы Божий промысел. Или если ты не веришь в таковой промысел, то пусть промысел хаоса.
Поскольку я упомянула Бродского, то, ссылаясь на свои о нем размышления, еще скажу: его, наверное, этот смысл настигал в разных точках богини Урании – и в ее пупке – Европе и в прочих точках ее изрезанного водоразделами, океанами, реками, озерами, – огромного тела Урании же не без помощи, например, Овидия Назона, помогало Бродскому и в постижении Времени. Как он сообщался с прошлыми и будущими временами (см. его «письмо к Горацию»)! Иногда мне сдается, что, несмотря на мою неподвижность, смысл очень редко, но находит и меня, сначала проникая в речь, во все. А как ты думаешь, живи сейчас Кафка, раздробил бы он свою речь на стекло? Время разбрасывать камни (стекла) и время собирать камни (стекла). Это далеко не полемика с тобой, а тем более не нравоучение. Мне ли нравоучать? Но твои осколки, очень изобретательно и с большим отчаянием описанные, ранят не только материнское сердце, но и любое полоснут. Вопрос, а надо ли ранить? Ранениями и живо искусство. Именно – ранениями, а не саморанениями. Саморанение – не самоирония, а самоубийство. Вот этим мы, пожалуй, не должны с тобой заниматься, – как ни самокопательны и эгоцентричны ни были бы.
Что касается меня, я пытаюсь себе самой доказать, что являюсь только отражением мира. Делаю это на уровне моих художественных возможностей в тех редких случаях, когда то ли смысл, то ли музыка настигают меня. Недавно я мучительно думала о том, что ямб – это моя яма, мое клише метрическое, из коего я никак не могу вылезти, а значит, – есть гладкая неподвижная поверхность (почти твое размышление о реке, но вывернутое). Все, что в этой поверхности зеркально отражается, есть сон о себе самом. Такой глубокий сон, что не позволяет ни одному нерву шелохнуться, и поэтому нет сил извлечься, чтобы сделать если не физическую попытку, а попытку воображения и переместиться в пространстве. Мучительно я думала об этом как-то, отходя ко сну. Утром проснулась и в холодных лучах мая, дождя, листвы записала подряд три стишка.
Отражение
Вся жизнь твоя – остроугольник
Без биссектрисы.
Тебе позавчерашний школьник
Принес нарциссы.
И нарциссические грезы
В тебе воскресли,
Ты куришь, не меняя позы,
В казенном кресле.
В окно гостиничного типа –
В быт без оправы
Посулом меда дышит липа
И ядом славы.
Я – отраженье всех зеркальных
Живых и не живых вещей, –
Ручьев и кранов умывальных,
Эдемских крыл и инфернальных
Отполированных мощей.
Я даже крышкою рояля
Отражена как негатив.
И мне принадлежат едва ли
Мои вселенские печали, –
Они лишь отраженный миф.
И в этом не было бы драмы,
Когда б я вылезти могла
Из круглой музыкальной ямы,
Ямбической, где нет угла
Привычного и амальгамы
Весны на плоскости стекла.
Непонятно, кто и в чем
В мире отражается,
Это плохо на твоем
Сердце отражается.
Постарайся не смотреть
Ни во что блестящее, –
Ни в фольгу, ни жесть, ни в медь,
Даже в здесь висящее
Что это? Выходит в мае, в разных температурах, в разных точках Урании мы с тобой задавались одним и тем же вопросом – отражением? И почему остроугольная жизнь сетует, что исчез вдруг привычный угол. Не проклятый, например, а привычный.
Это не твой ли осколок стекла? Тот же. Правда, в нем я не вижу ни Босха, ни Рембрандта, как ты. Я просто уговариваю себя – он привычный, а раз привычный – боли не нанесет. Это боль жизни. А вот яма круглая, гладкая накатанного ямба каким-то образом причиняет огромную боль. – Это боль моего несостоявшегося искусства.
А ты говоришь – влезть в раковину – не дай тебе Бог. Я в ней давно сижу – но иначе, голове – холодно, ногам настолько горячо, что они боятся ступить на землю, чтобы вконец не сгореть. В море – всегда лучше, чем на земле. Помнишь мой подводный цикл:
Впервые – никого, и потому
Впервые в жизни мне не одиноко[353].
Это ведь тоже не дневник, а заклинание, уговаривание себя и, м.б., воображаемого собеседника: в истинном одиночестве мы не одиноки. Не думай, что я в этой тетради хочу сделать критический экскурс по своему стихописанию. Нет, вру, пожалуй, и это мне здесь надо, чтобы не прах с ног отряхнуть, а хотя бы пепел с сигареты. А вот так, как ты, закрыть крепко глаза, чтобы видеть чудесные цветовые пятна, я уже не способна. Мне это страшно. В 33 года я это уже видела, но в галлюцинациях, в этой больнице, где ты едва узнала свою мать. Галлюцинация (уж лучше посох и сума) и тюрьма, чем эта не четвертая реальность? Я ведь не понимала, что это глюки, а думала, как меня пытают и убивают направленными на меня разноцветными резкими пятнами. И я радуюсь тому, что ты зажмуриваешься и видишь эту красоту – значит, здорова душевно. Я же себе подобного эксперимента позволить не могу, имея остаток хладноумия.
Леночка, пишу тебе уже 4 часа кряду. И мечтаю о компьютере. Здесь же пишу без раздумий и правки. Вот вернусь в город, авось и куплю чудную игрушку. На ней быстрей получится, чем пером по линеечке. А м.б., она меня, эта игрушка, застопорит своим великолепьем. Все-таки привыкла я к жизни аскетичной, отручной, бесфаксовой, безынтересной. Порой сдуру кажется, что техника визуальная послужит мне подъемным краном и вытащит меня из ямбической ямы, из круглого клише. Ты вспоминаешь свою бабушку: «Человек предполагает, а Бог разлагает». А я при мечте вылезти из ямы, вспоминаю, как моя армянская баба Соня во время войны, голода вздыхала: «Мечты, мечты, где наши сладости!»
«Сладостями» в Баку называли все выдаваемое на пайку: сахар или «подушечки» (такие были самые скромные конфеты). Пожалуй, эти подушечки и ты помнишь: повидло в простейшей муке – под карамель. Ведь и после войны жили не жирно. Сейчас и, м.б., до завтра прервусь. Что-нибудь перекушу, коли о сладостях зашла речь. Я по-прежнему на строгой диете – аскеза. Яна мне привезла вчера вместе с подарками от тебя – творог, яблоки, простоквашу. Вот сейчас и попирую. ‹…›
Дорогая моя девочка! Поела – и за сигарету, и за перо. Оказалось, что искурила за письмом без одной сигареты – пачку. Жуть. А я и не заметила, что все время в левой ручка-перо, в правой – сигарета. Прежде, когда я тебе писала письма гармошкой в длину семь метров, я врала, что мне некуда время девать, избыток – вот и строчу тебе обо всем, а скорее что ни попадя. Тогда у нас был с тобой роман, связанный с твоим романом «Смех на руинах», который мне и по эту минуту очень нравится. И судьба «Смеха на руинах», как всякий смех, пока горька. Но роман есть. Не буду тебя внедрять в клише «Рукописи не горят». Многое сгорело и в Терезине, где ты душевно-мысленно, да и физически (архивы-съемки и т. п.) обретаешься.
А сейчас ты мне предложила не «Смех на руинах», а стеклянные осколки от руин. И мне к этим осколкам кроваво прикасаться: «Осколки гигантских сосудов, некогда вмещавших в себя то, что я называю смыслом».
Ей-богу, говорю я тебе и себе, надо жить легкомысленней, жить данным мгновеньем, если даже от на время утраченного смысла одни осколки. Да и грядущим жить опасно – многое можно проморгать, ожидая лучшего. Третьего дня записала строки, но стихотворение так и не дописалось, м.б., вернусь к нему, как только испишу эту тетрадку, пока не звучит во мне ничего из-за осколков.
Оно началось всерьез, а прервалось на почти частушечной шутке: Первое четверостишие сохраню. Но тебе и шутку перепишу.
Я так долго живу, что уже понимаю ворон
Мне орущих сейчас, что я уйму грядущих времен
За спиною оставила. Правы, – я, дурья башка,
Из былого себе не оставила и посошка,
Чтоб чертить по гряде облаков и по горной гряде,
По листу, по песку, по огню, по стеклу и воде:
Что должно произрасти – произрастет,
Что должно произойти – произойдет,
Будет имя на слуху,
Будет шуба на меху,
А иначе – ни ху-ху,
Ни ху-ху[354].
Видишь, как одновременно мы думаем с тобой об одном и том же, да совсем по-разному. Я сожалею, что для «умной» жизни себе посошка не оставила, а ты острый осколок подбрасываешь. И где ты его надыбала? Надо же – на страницах ты уложила столько осколочной жизни, так виртуозно и так порочно по андеграундскому замыслу. Правда, из 17 стр[аниц] ты уделила моим стихам 7 страниц. Вроде бы мне письмо, ан – нет! Хоть обращаешься ко мне и во многих местах, я себя нахожу, прямо или косвенно, на 7 стр[аницах] – прямо и косвенно – для читателей. Такая петрушка, я даже догадываюсь, что этот текст далеко не у одной меня ныне находится