А на улице по-прежнему дивно – прохладно. Как радует меня окно зеленое. Ко всему я притерпелась, а вот зимы не выношу – скользко, все блестит – и я ни хрена не вижу. Вот бы зиму в каком-нибудь климате прожить не московском, скажем, в Армении. Но ни о чем я себе мечтать не позволяю. И правильно делаю. Чем плохо в квартире сидеть? Очень даже хорошо. Надо благодарить Бога за каждый новый, дарованный им день, хоть пусть этот день ничем от старого не отличается.
‹…› Деточка, все-таки напиши мне в ответ на целую безумную тетрадь пять страниц, ну четыре страницы неэзоповского текста. ‹…› Ты мне не открываешь створок ни оконных, ни дверных. Даже раковины. ‹…›
‹…› Деточка, вижу, что все в этой тетради противоречиво. И мое отношение к твоему письму-тексту, все меж собой спорит и как бы одно взаимоисключает другое. И в моей душе, видимо, разночтение событий, времени и его мелочей, не позволяет мне стать спокойной речной гладью и объективно отражать мир, гармонизируя, а не перегармонизируя форму мира. Вновь и вновь перечитываю твой словесный подарок мне ко дню рождения: описание реки. Как коротко и чудно нарисовано и осмыслено! Ты пишешь (пересказываю приблизительно), что один поэт, как речная гладь, все отражает, а другой – мчится, как быстрина, выдает пену, хоть красивую, но не существенную. Так каким из этих двух поэтов ты видишь меня? Я так и не поняла. Зато увидела себя не там и не сям, а в виде плотины. Что сдерживаю: поток и себя, недвижную? Быть сопротивлением материалу еще не означает быть творцом, увы.
Солнышко мое! Огромное событие – я была на рыночке. Всякое перемещение приводит меня в сильное волнение, и тут я – вовсе не плотина. Но лишь подъехали к рынку и магазинам с Бориными, я успокоилась. Однако толково купить мало что смогла. Черешню недозрелую, плохо вижу, что дают, все равно вкусную. Молодую картошку, огурцы свежесобранные, все по полкило. И кг. яблок, пучок укропу, кажется, – ничего не забыла. Все это стоит 70 тысяч. Людочкин сын Фима, когда нас с Семой навестил (с ним я передала тебе письмишко и газету), сказал, что в Москве цены выше, чем в Америке, в частности в Сан-Фрациско, а тем более выше, чем в Израиле. Хорошо, мне так везет – были премии, гонорары будут. А как бедным пенсионерам, а? Но как-то все крутятся и выкручиваются, несчастный народ. Я же вернулась совершенно счастливая, хоть творога – главной пищи, не было. И еще оттого счастлива, что сама большая, не надо никому звонить и просить! Ура!
‹…› Леночка, когда я шла к машине Борина, встретила Казбека, сказала, что написала тебе о нашей встрече. Спросила, а что второе, кроме Манна, моя Леночка Вам советовала читать. Ответил: «Письма Ван Гога». И вспомнила, что ты и мне приносила эту чудную книгу читать, когда я жила уже на Беговой. Казбек поинтересовался, помнишь ли ты его. Я предположила: наверное, конечно, помнит! Мне всякий раз приятно, когда кто-нибудь заговаривает о тебе, особенно тогда, когда я о тебе хоть что-нибудь знаю. В ожидании со мной машины, Казбек мне признался, что очень боялся со мной интервью делать, а Липкина совсем не страшился. А получилось – наоборот: с С. И. был в напряжении, а со мной – совершенно легко себя чувствовал. Он, бедняга, наверное, в стихах ничего не петрит. Я у него самый любимый поэт из живых, о чем он и Семену говорил. И, конечно, последовал вопрос: почему я себя не ценю, как должно и почему с С. И. – напряженно, а со мной получился свободный разговор? Не знаю, сказала я.
На самом деле нечего мне было плечами пожимать. С Семеном напряжено, так как Семен придает, и правильно делает, своему делу и образу значение, мне же к себе относиться всерьез смешно. Это не означает, что я вовсе оставляю стихи без призора, не правлю их, не пытаюсь сделать лучше, насыщенней. Чтобы были безукоризненны (гениальны на моем уровне). Как твой рассказ о Штраусе и Майере из текста-письма. Этот вставленный в осколочную оправу портрет 2-х и даже более двух жизней, и С. И. очень понравился. А вообще он мне сказал, что у тебя трагическое самоощущение жизни. Увы, я это и без него понимаю. Если ощущение меня, именно «самоощущение», приводит в материнский трепет. Сама-то я тоже не большой весельчак.
‹…› Да, интересно, когда я правила стихотворение «Ангел с вниманьем змеиным во взоре» я к раю сделала эпитет «опрокинутый». И вдруг у тебя – прочла «опрокинутый рай», вверх ногами, как женщина в зеркале. Так ты эту опрокинутость развила, я же совпала с тобой только в эпитете. Если честно, то я и вправду, ей-богу, не знаю, нужны ли тебе мои стихи, хотя ты по телефону на мое вымогательное нытье ответила: «есть очень хорошие». А как же иначе ответишь на занудство? Так или иначе, я тебе в улучшенном, как мне кажется, варианте их переписываю.
Хочется в рай. Да грехи не пускают,
Даже безгрешные сны,
Где на волнах мои пальцы ласкают
Рыбью чешуйку луны.
Дальнее море, ах, давнее море, –
Наш опрокинутый рай.
Ангел с вниманьем змеиным во взоре
Мыслям моим не внимай.
Сон мой покинь и исчезни из были,
И не наведывай явь,
То, что когда-то мы сердцем избыли,
Всплесками крыльев не славь[366].
Если сравнишь с первым вариантом, то увидишь, хочу обогатить и свести все к одному.
Тонкие пальцы – мое клише.
Раз уж море, так море – и оно должно быть как-то охарактеризовано. Отсюда – не проседь волны (ведь речь о молодости), а на волнах – рыбья чешуйка луны. Ведь, наверное, ночью друг друга любили. И еще – внимать песне – не только клише, но и менее искушенно, чем внимать мыслям. А про рай – уже я объяснила. Вот так через день-два я черновик довожу до беловика, как я умею. Зачем я обо всем этом тебе пишу? И сама не знаю. Видимо, долго обижалась из-за… А из-за чего? Мне бы не обижаться, а беспокоиться за тебя, но я аж до обиды набеспокоилась.
И у меня, увы, самотрагическое ощущение жизни, например, в таких стихах: я тебе и их напишу и еще одно-три со своими комментариями. Есть о чем подумать мне и тебе рассказать.
Капли галоперидола,
Валерьяны и т. п.
Все и спрятано, и голо
В ясновидящей толпе.
Мир – в тоске, и ты – в болезни,
Меркнут тени, мрут следы
В предзнаменованье песни
И в предчувствии беды.
Бредит ночь: что толку с капель?
В голодынь и в холодрынь
Чем перо твое не скальпель?
Грудь проткни и сердце вынь[367].
Тут не пугайся, галоперидол я, к счастью, не пью. Его в стихи я взяла из Элиной аптечки. ‹…›
‹…› Сейчас без 10 минут 5 вечера. Передохну от печальных строк за телевизором, потом пройдусь, а вечером перепишу тебе еще кое-что. Солнце появилось – чудно!
Посидели перед ящиком, посмотрели с Семеном уже совсем дурацкую серию из идиотического сериала Венесуэлы. Надо было рядом с Семеном посидеть. Он сейчас очень переживает смерть Левы Копелева. Примеряет ее на себя. Копелева мы в апреле поздравили с 85-летием. Они почти одногодки, я Семену внушаю, что жить должен долго, не зря же он так долго не женился. Молодожен – смешу его. ‹…›
Никому на свете я так не необходима, как Семену. Я ему все – сестра, друг, доктор, ученица, а он обожает быть учителем. Пусть живет подольше, мне хорошо сознавать, что я ему нужна, как воздух. ‹…›
Сейчас 19.30. Я прогуляла Семена, по дороге присоединились Осповаты[368]. Помнишь их? Говорили о близком друге Осповата – Льве Копелеве. Семен, я даже удивилась, ведь он замкнутый, даже сказал, что у него ко всей скорби по Леве прибавилось чисто физиологическое – ведь разница в годах – 6 месяцев. Для Семена такая откровенность – SOS! Но я-то видела, понимала и, кажется, уже тебе об этом сказала. Опять вроде бы собирается дождь – тучи жирнеют и сплачиваются. ‹…›
Доброе утро, доченька! У меня, увы, была недобрая ночь – в половине четвертого проснулась – и уже никак не могла уснуть. ‹…›
Вспомнилось смешная история. В 1966-м я согласилась выступить в Иркутске, Братске и у шахтеров только потому, что Света Кузнецова сняла домик на Байкале – дорогу туда и обратно оплатят. Хорошо пожить месяцок на Байкале. Конечно же, ничего вышло – мне и в те поры устраивать стриптиз на эстраде было сверх сил. Поехали Евгений Храмов, Михаил Скуратов, всякое выступление начинавший одинаково: «Я, крепко обмосковившийся сибиряк», – и я. Вечером в гостинице в мой номер Храмов привел какого-то типа с фамилией на три буквы – не то Кон, не то Кан. Три буквы пришел с бутылкой. Было уже 10 вечера, а я ложилась спать рано (лекарства) и уже была в постели. Храмов представил его как выдающегося драматурга, три буквы сел за стол, откупорил бутылку вина, а Храмов исчез. Я осторожно предупредила гостя, который, думаю, к тому времени уже не одну бутылку принял:
– Простите, но в одиннадцать я непременно должна уже спать.
– Не имеет значения, – сказал он, – я вам свою пьесу прочту. – И давай читать, время от времени запивая монологи и ремарки. Поначалу я туманно слушала, а после стала перебивать. Мне бы, дуре, послать его на три буквы, но я никогда не умела посылать, не выходило это у меня. В 11 ч[асов] в[ечера] я перебила:
– Прошу вас, уже одиннадцать, утром рано уезжаем, мне врачи запретили…
– Не имеет значения, – и продолжает.
Я уже не слушаю, только думаю: ну как его выдворить, как объяснить?
От 11 до часу ночи ничего не слыша, я только вставляла: «Простите, поздно, мне нельзя»!
А он свое: «Не имеет значения». – Наливает и читает.