Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой — страница 107 из 147

Знаешь, как бывает, не слушаешь, но вдруг какая-то фраза до тебя долетает. И вот долетело:

– А эпиграфом будет: «Мы еще увидим небо в алмазах».

И тут, я, в длинной ночной рубашке путаясь, вскочила на кровати: «Вы еще увидите небо в алмазах, а я уже никогда. Убирайтесь!» Я орала.

– Так бы и сказали! – благодушно отреагировал гость, взял бутылку с остатками и пошел. ‹…› Вместо «Мы еще увидим небо в алмазах» теперь бытует «Все будет хорошо!». Это выражение таит в себе опасность, его очень часто употребляют люди глубоко равнодушные. Все будет хорошо – клише полнейшей безучастности. ‹…›

‹…› Помнится, я Марии Сергеевне внушала, что не стоит в трудную минуту обращаться к М. Ее «все будет хорошо» ничем не поможет, это – равнодушие. Но добрейшая Петровых не верила. Ну как поверить мне, всегда высмеивающей те или иные черты в том или ином человеке. Совсем не терпела Мария Сергеевна, если речь насмешливая, хоть и беззлобная, заходила о ком-нибудь, кто чем-нибудь болен, даже если о бесталанности болящего. – «Инночка, не надо обсуждать его стихи, он же болеет, у него камни в правой почке». Однажды она позвонила мне на Усиевича, когда, наконец, я обрела крышу над головой, а как нужна крыша над головой, если у тебя давно крыша поехала: «Инна, тут вот что произошло, Вы правы насчет М. Я уже сегодня Вам какой-то мелочью досаждала, да – письмом!» М[ария] С[ергеевна] просила меня приехать, как только будет время. Ариша[369] на 2 дня скрылась по личным делам, а ей, М[арии] С[ергеевне], пришло письмо, а открыть она его не может. Каких только сумасшедшинок не бывает у поэтов. М[ария] С[ергеевна] всегда боялась распечатывать письма, просила кого-нибудь, если нет Ариши, это сделать. Наверное – подоплека есть. Ведь ее молодого мужа, отца Ариши, в небезызвестные годы арестовали, и он сгинул. Вполне возможно, она получила либо извещение из ГБ, либо вызов туда в запечатанном письме – раскрыла и – о, ужас! Этот ужас и остался в ней. Но ведь это на поверхности лежащее мое предположение, м.б., причиной мог послужить и пустяк. Кто знает?

– Ну, вот, – продолжила М[ария] С[ергеевна], – что-то с сердцем час назад было нехорошо, решила валокордину выпить, полезла в холодильник, вытащила, а валокордин, гляжу, зеленого цвета. У кого бы спросить? Вам недавно звонила. Ах, да позвоню М. – она разбирается. И вот ее ответ: «Все будет хорошо! Валокордин зеленого цвета? Так это прекрасно – зеленый цвет – цвет надежды! Как вы думаете, что мне делать?» – «Выбросить! Я все равно к вам намылилась, прихвачу свежий валокордин».

Потом уже, когда и Марии Сергеевны не стало, узнаю от вдовы одного писателя: – Представьте себе, Саша в гробу лежит, а ко мне подходит М., кладет руку на плечо и говорит: «Все будет хорошо!» Это вовсе не жестокосердие – ведь пришла на похороны! – это уже чисто механическое движение заклишированного равнодушия. Однажды скажешь, как тебе кажется, успокоительное слово, и далее уже это слово делается твоим хозяином и правит тобой даже в самых неподходящих ситуациях. ‹…›

23.6.1997

Леночка! ‹…› Впервые после 1963 г. выпила водки полстакана, и не то чтобы была вдруг пьяной, но все же… Оля Окуджава и Войновичи[370] приехали через час после того, как я тебе перестала писать. Сидели довольно долго. Володя был за рулем, поэтому выпил маленькую стопочку. А мы поддавали, кроме Семена, не закусывая. Все вспоминали Булата. Советовались они с нами, где лучше сделать его музей, сошлись на Переделкине – здесь он жил с 87-го, здесь у него все, даже колокольчики, которые он собирал. Предлагают что-то на Арбате, но ведь и дома его не осталось, правительство хочет какое-то помещение выделить, но там все надо начинать с нуля, да и что за дом, если тебя там не было. Оказывается, Булат заразился от Левы Копелева гриппом, и умерли один за другим. Булат с Олей специально поехали в Кельн – Леву навестить – судьба. Войновичи спрашивали о тебе и передавали привет. Оля привезла мне ту книжку, а Булат хотел подарить и эту, и избранное (и там и там мне посвящения, т. е. просто адресовано стихотворение).

‹…› Оля меня очень просила написать о Булате то, что я рассказывала о нем. Не знаю, получится ли. Попробую[371]. Оле и Войновичам нравилась достоверность. Особенно Оле, когда я рассказывала, как Булат жаловался, курить не может и ложится, тогда – проходит желание. Ибо лежа никогда не курил, будучи курящим: «Инна все точно знает, Булат с ней, если не виделся – всем по телефону делился – очень. Очень любил и ценил Инну». Помнится, когда Булат меня спросил: «Инна, а как Годик, я от него книгу получил?», сказала: «Булатик, Годику сейчас трудно, получил его книгу, возьми и напиши ему письмо, это его поддержит». И я рада, для папы это письмо так дорого, греет его.

Завтра, наверное, услышу тебя, м.б., позвонишь. Вчера, так получилось, меня просто зазвонили. И при гостях меня раза 4 к телефону вызывали. – «Да кто ж тебе без конца звонит?» – спросил Войнович. А Семен: «О, с Инной не шутите, она у нас теперь такая популярная!» ‹…›

Вчера вечером, перед сном, Семен меня растрогал: знаешь, я вычитал про никотин, оказывается самое вредное – смола, но некоторые фирмы выпускают с минимальным количеством, названы только одни – немецкие сигареты «ИР». Надо попробовать – сколько бы ни стоили. Я так отвыкла, чтобы пеклись о моем здоровье, что чуть не прослезилась. ‹…›

Ну, деточка моя, пошла одеваться, это важный момент всякого дня – лишь заставить себя одеться, и уже могу выходить. Впереди еще возня с холодильником – почему-то он все мокрый. Раз уж выйду – взвешусь в том корпусе – сколько же тяну в свои завтра 69 лет. Какая противная цифра – даже не верится.

Вот я уже одета. Всего-то пять минут. Все ж – не зима. Так что за дурь такая? Можно подумать, что напялить на себя четыре предмета – все равно что улицу перейти. Но в это лето я молодцом преодолеваю лень. ‹…›

Сегодня мне дежурная загодя принесла пионы. А у меня от них и от сирени – аллергия. Сейчас выставлю на лоджию. Завтра мне не будет слишком грустно без тебя – ведь ты и на Рижское взморье иногда выезжала до 24 июня, но чаще всего старалась – после уезжать. Последний раз ты была на моем дне рождения 9 лет назад, в Малеевке. Чего только Ахмадулина не вытворяла в тот день 88-го года! Ты, кажется, да так оно и было, – до вечера была со мной, а потом уехала. Днем, а я родилась в 16.15, мы сидели в холле втроем: ты, я и Белла. Ты пришла чуть позже в холл, где мы расположились. Белла меня спросила: а в котором часу ты родилась? С утра она под моими дверьми разложила кучу подарков, я сказала время до минуты. Она предложила посидеть вдвоем в холле. Хорошо. Ты должна была подойти. И вот сидим благодушно. И надо же, в этот момент из комнаты своей вышел ныне покойный переводчик, Сергей Северцев[372]: «О, в какие века можно увидеть в нашем холле сразу двух великих поэтесс!»

Я еще родиться не успела, как мой день рождения, мое 60-летие, на этом закончилось. Ахмадулина не терпит подобного, уж так устроена. ‹…›

Скоро час дня. Пойду проделаю с Семеном нахоженный кружок. Сейчас этот круг на территории совершенно не нуден. Зелень такова, что даже ели и сосны кажутся не хвойными, а лиственными деревьями. Так красиво. Тут бы твой глаз, кто-кто, а ты бы описала эту красоту изумительно. Не талдычила бы одно и то же: пышнотелая зелень. Вот и дышится хорошо – сколько кислороду деревьями сейчас выдыхается. Этот сад-лес сейчас – кислородный оазис среди выхлопов не так-то и далеко ездящих машин. Та сторона Переделкина, да и часть по эту сторону железной дороги – уже теперь Москва. Послезавтра Тарковскому бы исполнилось 90 лет. Пойду, а м.б., кто подбросит, к нему на могилу. ‹…›

«Уже успокойся» – говорю я себе. Помнишь, из какого это домашнего фольклора? Напомню. Так в 70–71 гг. моя подруга влюбилась здесь в одного писателя. Провела с ним сутки. По ее рассказу. Да и зная предмет ее любви, я поняла, что ничего хорошего ей не светит, – любовь ее – безответна. Но она еще полгода вздыхала, трепыхалась. Я за нее как бы вперед все пережила. И вот полгода спустя она прибегает ко мне, вся пылающая румянцем горя: Инна, Инна, он так мне прямо сказал, прости, но я тебя не люблю, я тебя предупреждал, у нашей ночи не может быть продолжения. А я, давно за нее пережив, вдруг сказала: «Уже успокойся!»

– Как? Я только начала!..

Потом у нас это в поговорку вошло, только надо начинать беспокоиться (по любому поводу) мы говорим: «Уже успокойся». И Мария Сергеевна эту игру приняла. И, знаешь, часто помогало. Лишь раскипятишься, разволнуешься, а тебе – «Уже успокойся!» Смешно делалось. Вот я и говорю себе сейчас: «Уже успокойся!» ‹…›

[Окончание «Синей тетради»]

24.6.1997

Леночка! Ну вот и стукнет мне 69 г. Но пока я еще не родилась, условно. Однако уже пишу, хотя вряд ли долго продолжу это никому не нужное занятие. На самом деле, как это бывает и со стихами, я исписалась до одури. А тут еще вчера – то одно, то – другое. А я могу заниматься, как тебе известно, только одним делом. Стихи – так стихи, письмо – так письмо, и – ничего параллельно-попутного.

Это мое свойство подметил папа в одном из стихотворений «Из повести о моей музе». Папа вообще в этой книге многое, очень многое понял в характере[373].

‹…› Леночка! Ура! Ты мне позвонила! Спасибо, моя деточка!

210. Е. Макарова – И. Лиснянской25 июля 1997

25.7.1997

Дорогая мамочка! Вот так подарок ты мне сделала к своему дню рождения! Я читала с вечера до глубокой ночи – сделаю, как будет время, тебе копию – пусть у тебя хранится тоже – столько разного уровня текстов – ты можешь частично взять их и в автобиографическую книгу.