Успокоить тебя я хочу совсем в другом плане. Думаю, что все будет легче, если ты будешь соизмерять свои душевные, свои благородные порывы с физическими возможностями организма. Если вкалывать на износ плоти, душа, как ни странно, также изнашивается. Помни мою формулу – скорость тела обратно пропорциональна скорости души.
Как чудно ты описываешь Иерусалим! Так чудно, как будто и я с тобой вместе смотрю в окно твоего дома. Я написала несколько стихотворений и в следующем письме пошлю тебе. А сейчас, видишь, как мелко пишу. Хочу, чтобы в конверт вместилось и письмо Семена. Он будет завтра тебе писать. И эту страничку я допишу завтра. Постараюсь быть менее истеричной, а может быть – и стараться не придется. Ведь есть утешение – с такой жуткой болезнью Инна только 6 дней промучилась. Праведница, значит.
Нет, я все же не могу никак остановиться и оставить на завтра то, что начала сегодня. Даже из такого далека ты умудряешься мне помочь. Твои письма сейчас снова перечитала и, знаешь, успокоилась. Т. е. перестала плакать, собралась, почувствовала, м.б., впервые, что я тебе необходима и, значит, есть смысл мне жить. Все в руках Божьих, но и в руках близких людей. Нет у меня рук дальше и ближе, чем твои руки. Они сейчас гладят меня по спине, дескать, мамочка, мы еще обязательно встретимся именно на этом свете, в святом городе Иерусалиме, мамуля, перестань так убиваться по Инне, ей теперь хорошо. Вот и у меня за окном потеплело, а на душе забрезжил свет твоих слов. Как ты изумительно сказала про перемигиванье света в Иерусалиме! Наверное, действительно, души способны перемигиваться. Ведь души всегда живы. ‹…›
10. И. Лиснянская – Е. МакаровойИюнь 1990
Моя дорогая, моя любимая! Пишу тебе письмо вслед скорбному. Сегодня тебя видела во сне, «Белеет парус одинокий» такой, какая ты есть, – взрослая, но для меня все равно ребенок. Веснушки твои пылали задорной уверенностью в необходимости и незыблемости всех твоих решений по поводу работы выставочной. Это пылание – и была некая выставка. В глазах твоих вспыхивали огоньки, похожие на свечное пламечко, – то покорно судьбе, то растерянно, то настолько одиноко, чего я не замечала в твоих глазенках на том коклюшном катере без паруса. На том, который ты уже описала и который никогда не забуду, ведь я с тобой ездила на нем ежедневно. Но твое искусство писательское превратило меня, что совершенно правильно, в Луизу Вольдемаровну[30].
Никому в эти дни не звоню. Только Жене, ибо в нашей проклятой жизни, оказывается, не только место на кладбище, но и гроб почти невозможно достать. Я сейчас попытаюсь переписать тебе стихи за последнее время.
***
Бегу на смерть, как зверь на ловца,
И в этом есть моя хитреца –
Я смерть отвожу от того лица,
Которое берегу.
Мой бег навстречу смущает смерть,
И смерть в свою попадает сеть,
И, значит, жить мне еще и петь
На истринском берегу,
Где вязы старые нянчат птиц,
Где май выходит из всех границ,
Из всех зарниц, изо всех темниц.
А я на ловца бегу[31].
Май
Май щебечущий лучится
Множеством заемных крыл.
Что случится, то случится –
Думать больше нету сил.
Кресло, свеча и я
Мне больше не о чем говорить,
Но я говорить хочу
О том, что не о чем говорить,
И хлопаю по плечу
Родное кресло, – в одно окно
Глядим и на том сошлись,
Что дым отечества – это жизнь,
Отравленная давно.
Мне больше не о чем сожалеть,
Но я сожалеть хочу
О том, что не о чем сожалеть,
И зажигаю свечу.
Свеча вечерняя хороша.
Втроем мы сошлись на том,
Что наше время живет, дыша
Не воздухом, а огнем.
Мне больше некого убеждать,
Но я говорить хочу
И в том, что некого убеждать,
Возрадоваться лучу,
Лучу, заблудшему в соснах трех,
И все ж несущему весть,
Что Божье дыханье и в дыме есть,
Да нужен поглубже вдох[33].
На панихиде[34]
В панихиде – колыбельной
Отзвук нахожу,
Я свечу в руке скудельной
Бережно держу.
И к Тебе взываю снизу:
Отпусти грехи
Твоему рабу Борису
За его стихи.
– Да святится твоя жалость,
Молча я пою, –
Чтоб ему и просыпалось
И спалось в раю.
Пусть душа глядит, ликуя,
На земную синь,
Пусть услышит: Аллилуйя,
А затем – аминь.
В церкви дым кадильный тает,
Хор на миг затих.
А моя свеча сгорает
Раньше всех других.
P. S. Я впервые была в этой церкви, где, когда мы были в ней с Феденькой, задули мою свечу. Последние две строки – сущая правда. Я и прежде удивлялась, почему в моей руке свечка сгорает раньше, чем в других. Думала: наверное, у меня – короче. А тут всем в руки раздали одинаковой длины свечи. И то же самое. У всех сгорела за время панихиды – половина, а у меня – вся. ‹…›
11. Е. Макарова – И. ЛиснянскойИюнь 1990
Дорогая мамочка! Я несколько дней пыталась написать тебе письмо. Сначала я нервничала, потом узнала про тетю Инну, как раз сейчас, видимо, ты на похоронах, а я сижу в Яд Вашем, у меня есть 10 минут, чтобы написать тебе несколько слов. Это похоже на абсурд, – наши миры такие разные, здесь солнце и жара, ничего не напоминает Россию. Вчера мы смотрели фильм, который сделало финское телевидение. Мы в Химках, мы в Иерусалиме. Я с ужасом подумала, что в Иерусалимской части ты не поймешь ничего, мы говорим по-английски, все на чужом языке. Разумеется, думаю я по-русски, но как долго это продержится?
Ты пишешь о Буденной, может быть, наступит реакция, и я пойму, что существуют Буденная и издательство с тяжелыми дверями, с такими грузными и неподатливыми, что существует Буденная с сигаретой в зубах и рукописями вокруг, что среди груды рукописей есть и моя, – все это как абсолютная нереальность, то есть даже то, что читаешь в книгах, больше принадлежит тебе, чем Буденная с твоими вещами, которые, действительно, были написаны от сердца; возможно, моя вовлеченность в работу (а она связана с Израилем, а не с русской эмиграцией и не с ее все-таки очень провинциальной, безвкусной литературой) перекрывает какие-то клапаны, а когда наступит пауза, я почувствую, что все это – правда?!
Здесь жить сложно – ритм иной, поведение людей иное, притом что все похоже на русское, т. к. Израиль строился евреями из России, и поэтому многие вещи ты поначалу воспринимаешь как знакомые, а потом понимаешь, что совсем даже нет. Как похожие люди. Ты можешь вести себя с человеком, который тебе кого-то напоминает, как обычно ты себя с таким человеком ведешь, а потом выясняется, что ничего подобного, и он совсем другой, и ты теперь другая.
Когда я смотрела вчера этот финский фильм, половина – Москва – Ленинград, половина – Иерусалим, – я не могла понять, где я, там или здесь. Но все же потом, оценивая свои чувства, пришла к пониманию, что здесь. ‹…›
Представь себе, четверть страны примерно военизирована, и нет ощущения ни армии, ни режима, есть ощущение полной личной безопасности, хотя в процентном соотношении армейских здесь больше, чем в СССР. Милиции не видно вообще, она объявляется редко, если какие-то серьезные демонстрации. Здесь можно жить совсем иначе – совершенно духовной жизнью – стать отшельником или изучать всю жизнь два слова из Торы – и это не будет исключением из правил, а нормой жизни.
Федя уже способен читать Тору, медленно, но может, Маня сама переделала себя с Макаровой на Коренберг[35], нам прислали такую бумагу из Израильского музея, что наша Маня Коренберг (на иврите все) проявила себя как талантливая ученица в живописи и скульптуре, проявила способность в концентрации и еще что-то. Вот тебе и на! Я хотела быть как все, стала Макаровой, Маня хочет быть как все – стала Коренберг.
Мамочка, я уже должна идти, меня ждут. Только что принесли принт, все большими ивритскими и английскими буквами. Детские стихи – все-все-все не на моем языке. Красиво! Внутри себя я всем недовольна, но, если посмотреть не на мелочи, а в целом, я хотела это сделать для Фридл и детей, и это сделала, неважно, что все так трудно, что все упирается в мелочи, в неорганизованность… 12 июля увижу все, что настроила, поразительно!
Хорошо, что твоя книга об Ахматовой не будет лежать еще целый год. Вообще хорошо жить в словах, хорошо быть оккупированной только одной идеей, в этом большая ценность, чем делать всякие вещи за одну короткую жизнь. А мне все мнилось, что жизнь долгая и я когда-нибудь что-нибудь толковое напишу. ‹…›
12. Е. Макарова – И. Лиснянской14 июля 1990
Дорогая мамочка! Наконец-то я не то чтобы вздохнула, но перевела дух. Все готово – выставка, каталог, афиша, – красиво. На открытии были все наши друзья, министр культуры и образования Израиля, старики и старушки из гетто, работники музеев, наверное, человек 200. ‹…› Все вокруг рыдают, потому что на то, что получилось, нельзя смотреть без слез. Это то, что я бы писала в длинном романе – о в общем-то беспомощном человеке, сумевшем победить систему, сумевшем жи