арактеристики людей должны были перемежаться с комическими, да и с трагикомическими ситуациями, связанными с уймой лиц, а также с неправильным моим максималистским подходом (к примеру, Рейн, да и многие и многое). То, что собираешься писать, лучше всего не рассказывать, хотя в моих рассказываниях план весьма приблизительный, он все время нарушался бы ассоциативным уходом то в одно, то в другое. Да и вся книга должна была бы иметь уже свойственную ей или мне манеру. Но поскольку я больше ничего писать не собираюсь, и это, как мне кажется, уже не решение, а образ жизни, я и послала тебе написанное, которое по объему ты можешь счесть за мои три года тому назадошние 4–5 писем в гармошку. ‹…›
На улице потеплело – 0 градусов, но хмуро и сильный ветер. Выходить не хочется, а вчера был яркосолнечный полдень, и я с Семеном вышла потоптаться на нашем участке. Воздух был изумительный. Я топталась около часу, а Семен, молодец, полный час. Очень не хочется гостей и разговоров. ‹…› С удовольствием говорю только о кошке Фиске. Она все больше лежит, только что ушедшая от меня Марина предполагает, что она беременна. Уж слишком большой живот и невероятно прожорлива. Вчера вечером я ей открывала окно, мол, пойди прогуляйся, сделай свои дела и возвращайся домой. Она ушла от окна на стул, который я покрыла ковриком, а когда я взяла ее на руки, чтоб выпустить ненадолго, она зарычала, и я оставила ее в покое. Утром просыпаюсь, а Фиски нет. Дверь в мою комнату приоткрыта. Я решила, что она прячется у меня под кроватью и уже рожает, но не нашла ее нигде. Она появилась вскоре на подоконнике с той стороны кухонного окна, и я ее впустила. Значит, Фиска открыла дверь в мою комнату и, не желая меня будить, протиснулась в форточку моего окна меж решетками. Очень умная и хитрая, как все попрошайки, бомжихи. Ест так, как будто хочет наесться вперед на всю жизнь. Но сегодня, позавтракав плотно, она в обед уже ничего не клянчила, осваивается с тем, что у нее есть свой дом. Ведет себя абсолютно независимо: зовешь ее, лениво открывает глаза, как бы прикидывая, стоит или нет двигаться с места. Она сама, когда хочет приласкаться, приходит и трется щекой об ногу. Ей непонятно мое «нельзя» относительно диванчика в каминной, мол, почему в кресле можно, а на диване нельзя? Но как ей объяснить, что Семен иногда ложится на диван подремать и даже представить себе не может, как это я могу дотрагиваться до кошки. Правда, Фиски, которой так годика 2, он не боится, а двухмесячной Муськи боялся как огня. ‹…›
Добрый день, мое солнышко! ‹…› Ночью было происшествие: что-то грохнуло на кухне, и я помчалась, зажгла свет и увидела Фиску с мышью в лапах, я закричала: «Молодец»! – и дунула в ужасе в свою комнату. Утром Фиску я застала глядящей в окно, только хотела открыть его, чтобы она вошла, как она дунула от меня, еще быстрей, чем я ночью от нее. Я говорила об этом Семену, а он мне указал на Фискину миску, возле нее и лежала задушенная. Сразу стало и жалко, и мерзко. Семен оделся и вынес на улицу. Я так ему была благодарна, что целый час перед его прогулкой расчистила снег лопатой, а снегу за ночь навалило до половины сугробов по обе стороны тропы. Работа эта трудная, и я ее делала с одышкой и с передышками, но в конце концов была довольна собой. Ну я бы, конечно, и не будучи благодарной чистила снег. Иначе для чего и во имя чего мне здесь жить? Умом понимаю, какая красота на улице, но не чувствую ее.
После расчистки снега позвонила в город Миндадзе. ‹…› Он справился, отдохнула ли я после такой гигантской блицпобеды, имея в виду победу в дачном устройстве. Я вспомнила строку Ахматовой, которую я процитировала в своей речи при вручении премии, мол, сегодня праздную «Победу мою над судьбой», и задала вопрос: скажите, Саша, вы задумывались когда-либо, как чувствует себя победитель? Побежденный, всем понятно, как себя чувствует. А вот победитель? Всегда ли он счастлив, одержав победу? Думаю, что не всегда. Миндадзе сказал, что ему такой вопрос и в голову не приходил, а на самом деле он согласен с серьезностью такого вопроса и размышленья над ним. Миндадзе не иронизировал, он задумался. И я задумалась. Я победила быт, но опять же победила судьбу. И эта победа уже – поражение в правах, обернувшихся обязанностями. Но обязанности перестали, слава Богу, быть болезненно-обременительными. В конце жизни – новая жизнь, в конце судьбы – новая судьба. Я не жалуюсь, честное слово, не жалуюсь. Я совершенно успокоилась. Даже не так, как ты мне и папе, ужасаясь предстоящей операции, писала в ежедневных записках: «Сегодня я уже ничего не боюсь». На самом деле я спокойна и, пожалуй, если еще боюсь мышей, то самую малость. Ночью мне стало их жалко. ‹…›
257. И. Лиснянская – Е. Макаровой4 февраля 2000
Леночка, солнышко мое! ‹…› Когда-то я написала банальнейшее: «Самые лучшие клоуны – самые грустные люди». Вот и наш Федя все занимался самокопанием, все искал, чем заняться, думаю, неправильно полагая, что клоун – это не серьезно. Когда он был здесь, как-то обмолвился, что твой литературный талант ждет от него чего-то такого же эдакого. А ему страшно, что он не может соответствовать. Это какое же счастье, что Федя нашел себя и увидел, что и другие нашли в нем талантливого мастера. Надо Федю поддержать на этом поприще всей семьей, теперь и Маня увидела, на что он способен, и это очень хорошо. Я, оправившись от очень трудного состояния, просыпаюсь с мыслью, а что такого чудесного происходит, – ну да, мой внук – талантливый клоун. ‹…›
Деточка моя, я очень обрадовалась, что тебе понравились мои стихи. Вообще в этой моей борьбе за выживание, т. е. за вылезание из депрессии, ты мне очень, очень помогла, твой голос в телефонной мембране просто вытягивал меня. Да, я счастлива, что ты мои стихи одобрила, надеюсь, ты не преувеличивала своего мнения из медицинских соображений. А мои вопросы: а не хуже ли эти мои новые по сравнению с прежними, оказывается, нормальное дело. Вчера на ночь я читала полувоспоминания-полузаметки Лидии Гинзбург об Ахматовой, которая очень чувствовала слушателя и любила цитировать Маяковского: «Только не говорите мне, что мои предпоследние стихи лучше последнего». Нет, ты говорила искренне о стихах, это подтверждается теми серьезными замечаниями по поводу моей биопрозы. Ты совершенно права, я тоже чувствовала, что после «стрижки» все пошло вяло, хотя с некоторыми неплохими кусками. Как жаль, что, когда я это писала, тебя не было рядом. Если бы мы были поблизости, то я тут же смогла бы переписывать слабые места. Ты правильно мне сказала, что необходим труд. Я вспоминаю, как ты трудилась над «Фридл», как, прислушиваясь и к моим замечаниям, что-то перекраивала, преобразовывала, короче, трудилась. А то, что ты из «Смеха на руинах» смогла сделать даже журнальный вариант, это вообще – подвиг. И это указывает на масштаб писательского дара. Я же, мое солнышко, могу что-нибудь переделывать, улучшать, обогащать лишь тогда, когда все это печется, варится, жарится. Ну, просто ничем способ моего письма не отличается от приготовления еды, когда я импровизировала, пробовала, то подливая масло, то воду, то меняла пропорции, скажем, овощей и трав. А потом, чаще всего, даже вкусно и вдохновенно приготовленное, сама есть не могла. Вот так же я никогда не могу вернуться к старым стихам, казалось бы, вот тут и тут подправить, домыслить, – и они станут живыми существами. Да я даже перечитывать, скажем, «Из первых уст» не могу – отвращение берет. ‹…›
Ты зря рассердилась, когда я сказала, что после моей смерти, м.б., ты что-нибудь извлечешь из моей биопрозы для публикации. Это нормально, поскольку я не умею работать над старым и из него можно что-либо извлечь. А не нормально вот что: я говорю так, как будто уверена, что буду после смерти интересовать читателя. Да, вот это минутное заблуждение. Приходится соглашаться с Семеном, часто рассуждающим на тему: вот был поэт, все его считали безусловным талантом, а где он? Умер, и с его смертью пропал всякий к нему интерес. А ведь как гремел! Засим начинается перечень от Сельвинского, Асеева, Луговского, Антокольского и до… Хоть это выслушивать, – терять силы, но нельзя не согласиться с его правотой. Так и о поэтах 19 века, так и о поэтах начала века, а ведь сколько их было! Из своих современников и частично из моих, по Семену остаются лишь Заболоцкий, Тарковский, Бродский и еще, м.б., я кого-нибудь запамятовала. И, в общем-то, Семен прав. Но он и сам говорит, что его заключения, которые он и к себе относит, не отрезвляют и не уводят от желания писать. Счастье писать прозу – каждую ночь спишь с ощущением, что проснешься и начнется блаженство – писание. Стихи проходят иногда косяком в 7–10, а после – никакого блаженства улова, но 7–10 это еще прекрасно. А когда одно-два, и надолго молчок, неприютно и неуютно душе. Вишь, захотелось комфорта. А он и так у меня есть. Мыши убежали, беременная Фиска дрыхнет в кресле. Она, набравшись побирушного опыта, очень хитра. Иногда мне кажется, что она пришла в мой дом как в родильный. Заранее все обдумала. Первые дни все подряд съедала – борщи, правда мясные, куриные бульоны с лапшой, а теперь, отведав колбасы, рыбных и мясных котлет, от супов и даже от кефира нос воротит. И ты знаешь, она понимает, что я ее так же по расчету взяла в дом и только потом привязалась, знает, что я нуждаюсь в ней, и диктует свои условия питания и режима, иногда поглажу – огрызается, а как ластится, когда хочет вкусненькое получить! Она чувствует и понимает, что Семен не против нее, если она к нему не лезет. И все меньше делает попыток прижаться боком к его ногам, разве что разваливается в кресле напротив его кресла, знает она, кто в доме хозяин. Приближается время обеда, и я заканчиваю сегодняшнее письмописание. Еще раз спасибо тебе за все, в том числе и за прочтение моих 213 стр. ‹…›