Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой — страница 129 из 147

делать, смотреть в окно и маяться дурью? Да, далеко не многие, особенно здесь, в России. ‹…›

Я ошиблась на один день – ты уже дома и только сейчас мне позвонила. Ура! Очень я по тебе соскучилась, моя ласточка. Ну что делать, если меж нами почти непреодолимое пространство. Уже привыкла тосковать не по твоему присутствию, а лишь по голосу. Вчера к нам заходили очень хорошие люди – Инайка Бабенышева[424] и ее муж Юра. Они на 2 недели приехали в дом творчества, а вообще живут в 15 минутах на автобусе до Очакова, и Юра уверял, что если мне нужно что-нибудь или в город, то он мгновенно приедет побыть с Семеном не только в наше, но и в свое удовольствие. Он действительно любит и знает эти места, всегда снимали они дачу на Карла Маркса, но это все, понятно, для бедных людей кончилось. Инайка выпустила книгу о Муни, слабом поэте, но особенном человеке, о ближайшем друге Ходасевича, в книге стихи, пьесы Муни, отрывки прозаические. Муни ничего не заканчивал, начинал и бросал, был самоедлив и другоедлив. Ходасевич испытал немалое влияние Муни, который в 26 лет покончил с собой. Ходасевич мучился виною перед ним долгие годы. Ну, это длинная и тонкая история, да и ты ее, наверное, знаешь, по «Некрополю». Меня остановила формулировка Ходасевича муниной поэзии и, по-моему, и жизни: не тип, а симптом. Симптом! Как сказано, и как много в этом мудрости, применимой не к одному Муни. А я до сих пор не могла себе найти названия, графоман не графоман, тип не тип. А вот уж симптом – это точно. ‹…›

18 марта 2000

Леночка, родная моя! Сегодня вернулись из города, где пробыли часть четверга и пятницу. Наконец-то мне кажется, что трехмесячная тяжесть дачной жизни спала с меня. И хотя дома было приятно валяться на своей кровати, я вошла в дачные хоромы без унылости, даже с некоторой радостью. Ой, как хорошо, когда перестает быть так плохо. Печаль одна, и она безысходна – Семен слабеет. Вот сейчас лег поспать, давление – низкое, я тревожусь. Но это нормальная тревога, а не напряжение обезумевшей старухи. Что поделаешь, моя ласточка, старость есть старость. ‹…›

Это я уже пишу 26 марта. ‹…› Семену лучше. Возилась со своими стихами, кое-что правила, учтя и твое замечание по поводу: «Ни войны не боялась, ни паперти». Переписала две строчки, т. е. строфу. А еще прочла книгу Пунина: дневники, письма. Очень интересно. Да, были люди в ихо время! Каким ничтожно самовлюбленным выглядит Нагибин в своих дневниках по сравнению с Пуниным! Правда, и без сравнения – тоже. Пунин, который сильно копается в своей душе, не боясь показывать свою мелкость во многом, оказывается крупным. ‹…›

261. И. Лиснянская – Е. Макаровой5–6, 10–11, 13 апреля 2000

5 апреля 2000

Леночка! У нас отключен телефон, т. е. не у нас персонально, а вся линия по Довженко. ‹…› Так что сижу без всякой связи с внешним миром, но это меня не удручает, правда, беспокоюсь, а вдруг Семену понадобится врач? Прибегает кормиться Фиска и еще один чернокудрявый большой и добрый пес – Фискин друг. ‹…›

Стихи этой зимы и весны меня тревожат. Слишком много пишу, а это дурной признак. Я их не решалась отдавать, как обещала, в «Знамя», но Семен настоял, и я отдала чертову дюжину, которая целиком понравилась отделу поэзии и Ивановой. Но, боюсь, что моим стихам как бы уже положено нравиться редакциям. ‹…› Я тебе переведу весь файл со стихами и те тринадцать стихотворений, которые отдала, как-нибудь отмечу, ну хотя бы цифрами в том порядке, который определила Ермолаева. ‹…› Прошу тебя, доченька, ответь, что тебе понравилось, а что – нет[425]. ‹…›

* * *

Е. М.

Я тихая – с чего бы мне шуметь?

И глупая – с чего бы поумнеть?

Дарю тебе безгрешные стихи,

А это непрощенные грехи.

Я робкая – с чего бы осмелеть?

Беззлобная – с чего бы мне озлеть?

Отдам тебе и белых два крыла,

Которыми хранима я была.

Но тут конец возможностям моим,

Как выяснилось, ангел мой незрим, –

Лишь тихий шелест слышу за спиной, –

То ангел мой смеется надо мной[426].

6 апреля 2000

Доченька! Это я с утра пораньше раздумалась о тебе и напела, написала стишок. Показала Семену. Он сказал: чудо, какие стихи! Но посвящение сужает смысл. Не знаю почему. Если так, то оно будет без посвящения. Могла бы озаглавить «Дочери», но у меня так уже озаглавлено одно стихотворение, если ты помнишь. Как быть?

‹…› Снегу здесь еще невпроворот, а в городе, говорят, снег сошел весь. Сухо. А здесь глухо, но красиво. Представляю себе, что за красота будет летом, – на участке несколько берез и елей, куст жасмина и еще два не опознанных мною дерева, наверное, осины. А недалеко от нашего забора, на улице, огромный дуб. Уже я привыкла и к решеткам на окнах, хотя если бы их не было, вид был бы – сплошное загляденье. ‹…›

Вчера вечером приоткрыла окно и хорошенько накормила Фиску мясом, она вдруг забыла, что входить нельзя, и вошла, пришлось прикрикнуть, и она, бедняга, вся сжалась и вышла за окно. Странно, я замечаю, что после того, как минут пять-шесть ее кормлю, у меня начинают слезиться глаза. Неужели такая же свирепая аллергия, как на ту поэтессу, которая была сильно нарумянена, накрашена и накормлена, и читала мне на морозе стихи. Я извинилась: простите, слушать не могу, у меня аллергия на вашу косметику. А она: ничего, я буду идти следом за вами и читать. Это было году в 93 на территории Д[ома] т[ворчества]. Но ведь Фиске не объяснишь. А когда потеплеет, и мы выставим зимние рамы и откроем окна, она же будет свободно заходить. Надо что-то придумать, кормить ее подальше от дверей и окон, что ли? А отказать ей в куске мяса, чтобы она вообще отвыкла от нашей территории, у меня сил не хватит. Придется – слезиться глазами и иногда пить супрастин. ‹…›

10 апреля 2000

Доченька! Вчера приезжал Леша и привез мне от тебя сразу два письма. Первое – потрясающее рассуждением о литературе, о твоих намерениях, о возможностях и невозможностях их осуществить в силу твоего характера и понимания долга по отношению к жизни. Ну, я пересказать такое чудное письмо и не могу, и не надо. Семен тоже восхищался твоей эпистолой. Огромное спасибо за браслет, правда, на него только смотреть и нужно, сразу из рамки выпала миниатюрка. Но не огорчайся, я ведь никуда не выхожу, и надевать браслет все равно некуда. Семен благодарит тебя за тюбетейку и шутит: «Лена переоценила огромность моей головы». На самом деле она чуть-чуть больше, чем надо, и он спокойно и с удовольствием будет носить такую красоту. Особенное спасибо тебе за второе письмо, за то, что нашла время подумать над моими стихами. Сначала я решила, что ты на трех-четырех примерах показываешь мне мои изъяны и что общее твое мнение, увы, дурное, несмотря на некоторые общие похвалы. Это я решила потому, что ты, немного исказив, шуточно мне приписала строки Тютчева «Так души смотрят с высоты / На ими брошенное тело». Потом я плюнула на эту маленькую издевку и стала вдумываться, что и почему тебе не нравится, что и почему, по твоему мнению, я должна, скажем, сократить. Если тебя что-то корябает, за редчайшим исключением – не зря. Так, не сокращая «Сумерек», я задумалась над последней строкой в «Вороне», увидела, что она не то чтобы лишняя, а пафосная, и, скажем, одно «со смирением благодарю» пафосно портит все. Я переписала строфу. Теперь так:

Я в междождливое небо смотрю,

Вижу все то, что не снится,

И верноподданно благодарю

Дерево, ветер и птицу.

Тут нужна и вторая строка и верноподданство природе. На мой взгляд, пафос исчез, а вот я не могу исчезнуть из этого стихотворения. Семен считает, что я удачно переписала строфу, и согласен со мной, что без нее нельзя. Переписала и ту строфу из «Лета», которую ты сочла кокетливой, и уела меня Тютчевым. Действительно, сколько можно о грешной или безгрешной душе мне рассуждать? Стала строфа выглядеть так:

Так и обманусь, блеск перебирая,

Что судьбы не жгла, не жила в разоре.

Время – в берегах, а душа без края,

Потому что лето, потому что море…

Сравни, если не лень. Может быть, и дальше пойти: потому что память, потому что море. Правда, в середине последней строки хочется открытой гласной: лето. По поводу веника-неврастеника ничего сказать не могу и сделать не могу. То ли я это стихотворение не смогла написать, то ли ты метафоры недопоняла. Еще ты мне переставила строфы и сократила на одну строфу стихотворение, где обращение к Богу, связанное с войной. Это мой черновик, который я не удалила из письма и над которым и не думала работать. Но ты так переставила строфы, выбросив одну, явно лишнюю, что стихотворение стало похоже на стихотворение. Может быть, не пренебрегать им? Семен тем возмущен, что я предлагаю Господу протереть окуляры, но с твоей перестановкой это уже не выглядит так грубо. Леночка, меня еще сбивает с толку то, что ты мне пишешь насчет разгона, поэтому первые строфы бывают лишними. Но примеры приводишь совсем другие. Но главное, доченька моя, что я до конца не уверена, что твои замечания и перестановки относятся только к тем виршам, какие ты привела в письме. Конечно, я хочу невозможного при твоей занятости. То есть мне хотелось бы прочесть: «Мамик, вот эти стихи мне нравятся, а вот в этих то-то и то-то». А то я вижу то-то и то-то, – и переношу на все. ‹…› Поэтому умоляю, уточни, эти примеры твои для того, чтобы я все стихи пересмотрела или те, о которых ты пишешь? Я и не подумала обидеться, я с благодарностью и обдумыванием делаю правку. Но ночью я была уверена, что это твои примеры ко всему мной здесь написанному относятся. Неужели меня подвело мое чувство или оно гипертрофировано? Почти до утра не спала, – вся горела, а не только спина. Могу предположить, что ты спешила писать и не считала нужным перечислять мои удачи, полагая, что и без того все ясно. Но не мне, доченька, не мне! Ну, ничего. Утром встала и уселась кое-что переписывать, как мне кажется, улучшать. И за это тебе превеликое спасибо. Мало что «всем нравится», как ты меня процитировала. Я же писала тебе, что это меня настораживает, что есть опасность, что ты мне и подтвердила. И что значит «все». Все – это не ты, всем – лишь бы приятное сказать, ибо