В одном интервью Лиснянская сказала, что писание стихов – это избавление от безумия. И все же наиболее продуктивно рассматривать «виноватость» в поэзии Инны Лиснянской как вид метанойи – «переосмысления», характерного и для покаяния, и для психологической трансформации, для любого разумного усилия. И «вина» является лишь метафорой качественного «изменения ума». В книге «Сны старой Евы» можно найти парадоксальные объяснения этого состояния. С одной стороны: «Я сама оговорила / Жизнь мою, – не так все было, как в моих стихах» (2006). С другой стороны: «Грехи донимают, – сторонним не видимы глазом, – Но легче их преувеличивать, чем не дочесть» (2005).
Отнести поэзию Лиснянской к метаноическому типу дают основание десятки стихов и беспрецедентно мастерский венок сонетов – «В госпитале лицевого ранения»:
И жаль душе не то, что я отрину,
А то, чего душа не обретет.
О больших циклах и поэмах Лиснянской следует размышлять особо. В рамках же короткого предисловия к эпистолярной книге лишь заметим, что в цикле «Постскриптумы» (1982) появляется явственно «бродский» ритмический рисунок и прорисовывается сквозной в поэзии И. Лиснянской образ зеркала:
Этот, четвертый, постскриптум про то
Зеркало, где я никто и ничто,
Зеркало, где отражения нет, –
Лишь от алмаза змеящийся след.
Инфернальная нота (в зеркалах, как известно, не отражаются вампиры) здесь – след той же самой «виноватости», желания стать невидимкой. Конечно, в зеркалах Лиснянской посверкивает «зеркальце» Ахматовой. Об одном из самых повторяемых образов Анны Андреевны написаны горы текстов. Целая книга Аллы Демидовой называется «Ахматовские зеркала». И «Черный человек» Есенина здесь возникает не менее правомерно. Но поэзия вся – гулкая перекличка поэтов. Ни одно поэтическое клише не застраховано от вечного повторения на другом уровне и вечного обновления, даже какое-нибудь самое замыленное «ручей журчал» может быть поставлено в совершенно новые условия взаимодействия с другими словами и моделями. Поэзия антиинерционна и противоамортизационна. В этом шансе на обновление и заключается ее волшебная сила. И одна из лучших книг Лиснянской носит название «Дожди и зеркала».
Каждый знает, что в разных зеркалах мы отражаемся по-разному, иногда становясь неузнаваемыми. Ахматова и Есенин эти искажения и анализировали, проецируя их на себя и эпоху, в которой жили. В зеркалах Лиснянской, в которые первым вслед за ней заглянул Ст. Рассадин, мне видится скорее перекличка с Цветаевой:
А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем –
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах…
Лиснянская по творческой натуре – не победитель, но и не жертва. Она – «приниматель», «оправдатель», локализатор:
Время делю я всего на четыре части
Года: мне страшен вечности произвол.
Самоумаление растворено в крови человека христианской цивилизации. И одно это уже знаменует перерастание Серебряного века – века нарциссического культа и гиперэго. Только поздний классицист Ходасевич отрекся от себя, усомнился в своей стеклянной копии – опять же стоя у зеркала: «Неужели вон тот – это я?» Лиснянская перекликается и с этим мотивом неузнаваемости и неузнанности:
Ты всматривалась в зеркала
И подлинного отражения
Никак найти в них не могла.
Семен Израилевич любил рассказывать историю, которую Инна Львовна приводит в одном из писем дочери: «Мне вспоминается, как секретарь райкома, когда нас вызывали, возмутился словами Семена: “Время со времен Рождества и т. д.” Он завопил: “При чем тут Рождество?” А Семен спокойно ответил: “Хотите Вы этого или не хотите, но в России календарь ведется летоисчислением со времен Христа. И я, и Вы живете по этому календарю”. Я видела, как у этого секретаря со значком университетским на лацкане глаза выпучились и на мгновение застыли. Он каким-то утробным нюхом понял, что это не вызов, не издевательство над ним, а правда. И эта правда его потрясла».
В «Снах старой Евы» – книге, во многом итоговой, Лиснянская суммирует и свои «зеркальные» опыты: «И в каждого глядела, словно в зеркало». И буквально в следующем стихотворении книги фиксируется основной признак зеркала – скользкость, неверность поверхности:
Ах, что за жалость – что зеркало, что гололедь, –
Скользкие вещи, – на них нелегко уцелеть.
Изменчивость, смываемость зеркального отражения приравнивается к ходьбе по льду: и то и другое чревато серьезными травмами, подчас несовместимыми с жизнью. Зеркало в мире Лиснянской, мире, рассчитанном судьбой на долгое нелинейное наблюдение, постепенно прозрачнеет и превращается в окно:
Поверхность дает мне больше, чем надо.
Глубина не дает ничего.
И чем локальнее становится обзор, тем яснее и полновеснее вид: «Но как красиво в окне! Надо сказать, что Рильке, перенесший свое, я уверена, детство в Данию, потом долго живший в Париже, окну придавал огромнейшее значение и чаще – положительное, чем мрачное. Какая благодать – смотреть даже в зарешеченное окно…» Непрозрачность зеркал полностью искупается перспективой промытого дождями и солнцем окна, прозрачного до всевидения и всеведения:
В меня, словно в оконное стекло,
Да и как в зеркало ты посмотри…
Лирическая душа этих стихов с каждым годом все проще относится к собственному отсутствию в мире, ограниченном окном, но не обкорнанном ножницами своего «Я»:
А птицы, а листья летящих дорог
Без нас хороши в золотистом окне.
Метонимически способностью летать в ракурсе стихотворения обладают не птицы и листья, а именно дороги. В повести Чехова «Моя жизнь» управляющий говорит подчиненному: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели». А подчиненный отвечает начальнику: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать».
Это не «Аптека. Улица. Фонарь» в их безнадежной статичности и несменяемости. Это вечное движение природы, сегменты которой попадают в поле зрения краткосрочного человека. У Лиснянской «С окном окно и с фонарем фонарь» говорят, как лермонтовская «звезда с звездою». Образ оконного переплета постоянно напоминает нам об ограниченности не просто кругозора, но земного срока. И чем старше становится так называемая лирическая героиня, тем приятие этой ограниченности становится все более органичным:
А что на картах? – Гробовая глыба.
А что за гробом? – Музыка и берег.
Одна из книг так и называется: «Музыка и берег». Но мир в пределах окна не аутично замкнут, но в любой момент может открыться и впустить вечного путника – заоконный пейзаж:
Окна я растворю – пусть согреется ветер немного,
Двери я растворю – пусть заходит трудяга-дорога…
«Гулять, целоваться, стареть…» – триада Ахматовой образца 1914 года потеряла во времени третий глагол: Анна Андреевна избегала темы старости и отказывалась изображать себя старухой. Блок в 19 лет написал «Я стар душой», в 28 вопрошал: «Или вправду я слаб уже, болен и стар?» Есенин в 25 лет уповал:
Поддержись, моя жизнь удалая,
Я еще не навек постарел.
Лиснянская преодолела и этот страх. В образе старой Евы она описала и все последствия первородного греха, и его искупление, и всякий раз заново творимый любовью горней и губимый дольней страстью рай. Такого гимна убывающей жизни, утрате жизненных сил и приобретению взамен пушкинских недостижимых «покоя и воли» в русской поэзии до этого не было. Была тютчевская поздняя страсть, было много ювенильного самолюбования, когда разговоры о старости либо кокетливы, либо порождены страхом неизбежного умирания. Эту тему прекрасно проанализировал Д. Полищук. Не станем повторяться. У Лермонтова в «Дарах Терека» «старец-море» Каспий не устоял, принимая от буйной реки «труп казачки молодой». Инна Лиснянская два базисных состояния человека называет своими именами и атрибутирует:
Молодость – время, а старость – место…
Молодость – действо, а старость – греза…
После бунинских «Темных аллей» преображенный Эрос, изжитый страданиями и испытаниями стыд эдемской наготы, ставшей вдруг очевидной, становится живоносной природной силой, как в стихотворении «Первое электричество», не имеющем поэтических аналогов, кроме пушкинского «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»:
Электричество было открыто еще при Адаме и Еве:
Он входил в ее лоно так плотно, как штепсель в розетку.
Как светильники быта, плоды на познания древе
Загорались их страстью, приняв золотую расцветку
Волосков напряженных, под коими синие вены
Трепетали разрядами молний…
По иудейскому счислению Адам прожил 930 лет. Это в пересчете практически столько же, сколько прожил Семен Липкин (96 лет). В Библии отсутствует описание жизни в раю. Только сад невиданной красы. Этот сад своего подмосковного рая созерцала и слушала лирическая героиня, неустанно описывая его четырехкратную ежегодную новизну. Ева вышла из Адама до совершения греха, о чем часто забывают. Но имя свое Праматерь получила от Адама уже после грехопадения. Христос за руки вывел из ада Адама и Еву вместе с ветхозаветными праведниками. В каком-то смысле стихи Лиснянской суть слезное покаяние Евы, свидетельства о котором хранит церковное Предание, и плач Праматери о перебранившихся до смертоубийства детях: