По-моему, можно взять любое стихотворение и попробовать его прочесть так, как я тебе говорю. Напр[имер], 53 стр[аница]. Открой[221].
Первые две строчки – сиянье неба и зелени, импрессионистическая картина, очень точная, по музыке и слову, вторые – строчки – два фрагмента, – стволы, земной юдоли достоянья, и листья – достояние небес. Это уже онтологический подход. Постоянство земное и небесное, вторая строка – развитие темы. Птицы, вьющие гнезда на земле и в облаках. Ствол – и листья, дальше – лирическое слово поэта. Про участь Вавилона. Про себя, не умеющую отличить зеркало от стекла, и потому грешно даже обращаться мыслями к Вавилонскому крушению. И последнее – Фокус, Божественное состояние, при котором в каком бы направлении ты ни смотрел, ты душа, и ты зришь только душу, в которую втекает изумрудный свет (возвращение к первой строке стиха), и душу, которая птицей взлетает из гнезда (возвращение ко второй строфе). Таким образом, мы имеем Смерть-Бог-Жизнь, и это такая неисчислимая величина, что ей, как и лирическому герою, не дано понять, где стекло, а где зеркало, и Божественное состояние присутствия в этом странном мире – без постижения главного закона, – это и есть преломление твоей души в триединстве Смерть-Бог-Жизнь. Мамуль, всякие разборы такого рода – глупости. Но у меня было и осталось от стихов такое прекрасное ощущение света, цвета и музыки, это при наличии смысла всегда, нигде он не теряется, и чем внимательней читаешь, тем больше вычитываешь. Например, про федеральную державу и Вавилон. Эти слова, поставленные рядом, относят тебя к мысли о социальном и вневременном, которое подвластно высшему отсчету времени, мифологическому, поэтому федеральное в контексте Вавилонского естественно ставится в оппозицию к лесному и изумрудному. Интересно, что при высоком уровне ассоциативности твоей поэзии тебя нигде не заносит, мысль не буксует и не петляет там, где ей нечего делать. Действительно, слово у тебя – сгусток зрения и слуха. Мамуль, меня потрясла третья часть триптиха виноградника.
Пронзила мысль, которая вообще-то приходит в голову, но, скорее, в виде не сформулированном, поскольку сформулированное в слове имеет финальный смысл, а финально о жизни думать, это значит переходить в разряд «смерти», что пугает. А вот это «простите» за краткое стихотворенье, – оно не короче, чем жизнь на земле, – краткость самого стихотворения, ты видишь четыре строчки, и понимаешь вдруг сжатость времени земного, и неопределенность «иного», т. к. предлагаются варианты: виноградная тень, зыбь на море, пятно на стекле, – известно, что придешь, но в каком из обличий? И как-то краткость стиха и краткость жизни действует в результате примиряюще[222].
Мамулик, ты очень большой талант, не давай душе простаивать, пиши, – хотя такие вещи могут быть форсированы только свыше.
Прочла интересное интервью художника Ильи Кабакова журналу «Зеркало». Он говорит, что его интересы лежат только в сфере искусства. Только в сфере фантазии. Но это никакая не духовная жизнь, «по-моему, это другое, личное занятие». Мне это очень близко. Я тоже чувствую, что живу одиноко со своим личным занятием, и все мечтаю объединить всякие виды искусства вместе, но мне никак не удается найти такую группу людей, которая поняла бы «сверхзадачу», – словом, все мое существо полно фантазий, которые возникают или как словесные, или как какие-то скульптуры, или говорящие тексты в пустоте и картинках, проектируемых на стены, – мне не хватает уверенности в себе, чтобы взять что-то и сделать, отговариваюсь перед собой отсутствием мастерской, хотя в музее я могла бы оставаться и делать после работы то, что хочу.
Вчера работала с сумасшедшими. Изучали человека. Глаза по столу катались, животы толстели, ноги росли от ушей, уши топырились варениками, рты скалились, – откуда столько скрытой агрессии? Или их агрессия только по отношению к человеку, то есть себе подобному? ‹…›
145. И. Лиснянская – Е. Макаровой30 октября 1994
Деточка моя, солнышко мое! Я потеряла целое письмо, где описывала свои звонки насчет тебя, т. е. твоих дел, и тот бурный ад, в котором я пребывала с 29 сентября по 24 октября. Повторяться не буду. Коротко: я жила на кухне между Галей и Семеном. ‹…› Я была администратором, слушателем, секретарем сразу двоих, врачом, девочкой на посылках за коньяком и вином и еще бог знает кем. ‹…›
‹…› Вечер в годовщину лицея стал неким событием. Мне звонят читатели, ищут, где достать книгу, звонили из «Эха Москвы», с телевидения и т. д. Я, конечно, отказалась от выступлений. Посыпались письма со стихами, посвященными мне, с предварительными звонками авторов или их ценителей. Увы, опять не без корысти, – чтобы я ознакомилась с их творчеством. Но я вся собралась и пропускала это желание ко мне заявиться мимо левого уха (правое после всего, что со мной случилось 26-го, еще заложено).
Единственное стихотворение не графоманское, а профессиональное и тонкое (если бы касалось не меня) прислала Баженова. Фамилию с именем-отчеством я не связывала, позвонила поблагодарить за хорошо написанное стихотворение. И только когда набирала телефон, сообразила: Ба! Так это же Леночкина издательница! У нас был чудный разговор. Она тебя боготворит, и за эту книгу я почти спокойна.
‹…› Вчера вполглаза смотрели с Семеном фильм Феллини «Репетиция оркестра» (вполглаза, ибо мне пока надо было бы вообще еще не устанавливаться в телевизор, но новости – Израиль пропустить не имею сил). Семен ‹…› наконец понял роль дирижера и нечто связанное с партитурой. Прежде я ему этого никак не умела объяснить. Он еще и тем потрясен, что ты и в музыке разбираешься. Спрашивал, от кого (гены) – от папы или от тебя. Я ему рассказала о своих музыкальных прямых и косвенных родственниках. Мама моя, папа мой единственный в его семье не имел слуха, двоюродная сестра Хиля – музыкантша, пианистка. Тетя Фаня была не только инженером, но и пианисткой. После возвращения из заключения и ссылки, уже будучи пожилой, не пропускала ни одного концерта стоящего, как в Баку (звезды приезжали), так и когда оказывалась в Москве или в Ленинграде. Дядя Мося, отец Робика[223], был с потрясающим слухом. ‹…›
Ленусенька, радость моя, обо мне не беспокойся. Сейчас я уже в порядке, а правая нога и рука еще долго будут слабы, я к этому быстро привыкла.
‹…› В начале октября звонил Мессерер[224] и просил посетить его выставку, говоря: «Мы с Беллой много о тебе думаем и говорим, но Белла уже совершенно сумасшедшая». На что я: «Представь себе, Боря, что я теперь тоже совершенно сумасшедшая, но выставку твою посещу, раз хочешь, обязательно, хоть нездорова и с транспортом не справляюсь». Я решила поехать с кем-нибудь, в данном случае это была Маша. ‹…› Приехала, заплатила 10 тысяч в один конец, это – Пречистенка, бывш[ая] Кропоткинская, Академия художеств (он же теперь академик!), написала хороший отзыв – мастер. Отметила вещи, которые мне понравились более других, опустила бланк в ящик с отзывами. ‹…›
Обратный путь оказался случайно бесплатным. Посадил нас в машину какой-то интеллигентного вида и речи человек. Тоже за 10 тысяч. И вдруг, чего только не бывает, – когда я доставала деньги, он мне говорит: этот дом мне известен. Здесь живут Мережко, Радзинский, и даже говорят, что здесь живет Инна Лиснянская. Мне бы, дуре, промолчать, но я от ошеломленности воскликнула: «Это ведь я!» Он от денег отказался, спрашивал, где можно купить мою книгу. Я сказала: в магазине «YMCA-press», – «Дожди и Зеркала»? – У меня есть. – Тогда будет новая книга «После всего» и т. д. и т. п. Он выразил счастье, что вез меня: «Ну как же я вас не узнал? Ведь у меня есть и ваша белая книжка совписовская с вашим портретом!» Короче, я была так ошеломлена, что ни на вечер его не пригласила, ни адреса не спросила. Все это мне потом говорили Семен и Галя, как же это я так? Но я обалдела и чувствовала страшное неудобство, что он денег не берет. ‹…›
146. Е. Макарова – И. Лиснянской1–3, 6, 8–9 ноября 1994
Как раз полночь. ‹…› Читаю Бруно Шульца в переводе Эппеля. Он большой молодец. Передай ему, при случае. Я читала Бруно Шульца по-английски, в подметки русскому переводу не годится. Большой писатель, огромный художник из забытого Богом Дрогобыча, убитый пулей в лоб в 42-м году, в самом расцвете, это видно. В предисловии (издано в 93-м году в Москве, прочти, не пожалеешь ни секунды) Эппель правильно говорит, что будь эта книга издана в Москве 20 лет назад, повлияла бы на русских писателей, – но и теперь не поздно увидеть это на лету схваченное и остановленное навеки время в его рассказах. Также прочла весьма забавную автобиографию Фонвизина[225]. Этот человек меня всегда занимал, я в последние дни перечитала его пьесы и письма, – Гоголь на хорошей почве родился, там его корни, и в дурном, и в великом. ‹…›
Мамик, прочла у Бруно Шульца про спящих людей, про дикий вид сновидцев. Подумай, это зрелище спящих сколько раз меня поражало, – а не написано. Про коллекцию марок в детстве – тоже невероятно описано, про первые попытки рисовать, – столько общих тем, где Бруно Шульц проявился, а я ничего не могла сделать. Нечто пролепетала.
Отработала с сумасшедшими, на иврите. Говорила с Анитой[226] из Швеции, она хочет приехать в начале декабря сама, посмотреть работы в архиве. Как она мне объяснила, теперь выставка должна начаться в Копенгагене, затем переехать в Осло, затем в Швецию, в Стокгольм, затем в Гетенберг, затем в Лунд, с апреля по февраль это будет продолжаться, если все будет в порядке.