(26.7. 1995. Откуда я взяла эту дату, давно прошедшую?)
Доченька моя, солнышко мое! Спасибо тебе, моя милая, что так постаралась, так быстро смогла мне прислать приглашение! Я уже себя мысленно готовила к этому чуду, оказаться в Швеции, в Стокгольме, увидеть тебя в Европе, побывать на выставке, ходить и ездить за тобой хвостиком, а если мешала бы, то сидеть там, куда ты меня посадишь.
Мысли были счастливые, бестревожные. Но вот – не судьба.
Только сообщила вчера вечером Семену, который тоже хотел, чтобы я поехала увидеть тебя, твою выставку и все, что вокруг, только пришла сказать о приглашении и что я должна сразу же задействовать Пен-центр (виза, билет), как Семен сказал: «Думай о самом худшем, как ты поедешь, на чем, раза 2 в Москву, как в аэропорт, исходи из своей болезни, надо всегда учитывать худшее». И вот я уже не хочу, не могу не учитывать самое худшее и, значит, никуда не двинусь. А худшее (я на него никак не настраивала свою психику) – уже не могла не видеть «кровавый путь». Но я так долго пребываю как бы в нигде, а если и пребывала, – только в мечтах. Сейчас мечта моя прекратилась. ‹…›
Такая апатия. На этой черной полосе моей жизни была в моем мозгу только взлетная площадка – в небо до Стокгольма, до тебя. Вот осталась и без взлетного светлого пятна на черной невзлетной полосе.
‹…› Ведь я за лето ничего так и не написала, только одна неделя мая, как я тебе сообщала, была моя. Но это была радость исключительно для меня (графомания), а так я никого не интересую и никому не нужна. Этакая стабильность мне во благо. Существует некое равновесие между самопониманием и меняпониманием. Вообще, еще немного и я возьмусь, либо постараюсь взяться, за книгу типа «Непридуманные истории». В самый раз. Я лишилась полностью каких либо иллюзий и мечтаний, и можно без вставания на ходули идти по бумаге. Не искажать ничего в угоду мечте, а тем более в угоду тщеславию, ибо нет иллюзий.
‹…› Иногда здесь случаются у меня и приключения. Недели две тому вдруг пришла Наталья Иванова: «Инна Львовна, я вам пожарила курицу, говорит, ничего столовского вы есть не можете и не выходите. Так вот я вам и пожарила курицу, как смогла». Смогла хорошо, вкусно. Но курица – особая тема. За день до прихода Ивановой приезжала Женя – дочь Инны Варламовой с Бахытом Кенжеевым. Заговорили о том о сем (она работает в каком-то валютном фонде – в Вашингтоне редактором) и вернулись, конечно, к курице. ‹…› Женя рассказала Бахыту, как в наши опальные годы я ничего, кроме творога, не любила, так объясняла Семену Из. – Курицу – терпеть не могу, яблоки – также, курагу также – обожаю только творог, кефир. И Семен Из. настолько верил этому, что не замечал, как Инна Львовна уплетала курицу у нас на кухне раз в две недели. Это мы с мамочкой звали их на ужин, когда получали писательский паек.
Но курица в моей памяти связывается не только с бедностью (так я, когда брали обед у твоей бабушки и дедушки, ела только шкурку, остальное – тебе и папе), но и с роскошной жизнью. Даже с фольклором, а с каким – забыла. Мы жили с Семеном на правительственной даче в Душанбе. В это время там был Исидор Геймович Левин, ты его видела со слепой женой, если помнишь, в Комарове. Так вот Левин в Душанбе тогда был без своей Розалии Моисеевны и влюбился в меня, о наших отношениях с С. И. он не подозревал.
Я нажимала на черную икру и разные разности. И вот однажды за завтраком Исидор Геймович (помнишь его лицо со следами ожогов – это он выбрался из-под горящих евреев и спасся) заявляет: «Сегодня, Инна Львовна, на обед не приходите, вам это меню уже надоело. Я закажу курицу и принесу ее в ваш номер». – Хорошо, согласилась я. Он принес чудесно поджаренную курицу со словами: «Ешьте, пожалуйста, Инна Львовна, а я на вас смотреть буду». Дней через десять он мне, краснея, сказал: «Инна Львовна, завтра приедет моя жена Розалия Моисеевна. Так я вас очень прошу, не рассказывайте ей, что мы с вами вдвоем ели курицу, сами понимаете, это очень интимное дело». Хорошо – согласилась я, а про себя подумала: бедняга, он из огня вышел не только полусожженным, но и полусумасшедшим! Оказалось, это он мне объяснял года через два, уже зная, что я с Семеном, – поедание курицы вдвоем – ритуальное действо, по какому-то фольклору, невесты и жениха. Так вот, мой курицын глазик, можно целый рассказ сочинить, в центре которого будет курица. ‹…› Но ни рассказ «Курица», и никакой другой, ввиду моей безутешной лени, не будет написан. А написано стихотворение «После дождя».
Эта старуха устала, устала быть молодою,
На побегушках у всех и у всех под рукою –
Лекаркой, банщицей, стражницею и связною,
Грелкой душевной и книжицею записною.
Так что не троньте ее, не троньте, не троньте,
Как отстрелявшую гильзу на жизненном фронте.
Так что оставьте ее, оставьте, оставьте,
Как отшумевшую воду на шумном асфальте[257].
Деточка моя! Посмотрела на начало вчерашнего письма, чтобы датировать это, и увидела несуразность. Либо я не того, либо огорчилась своим неполетом к тебе до того, что произвольно поставила первое попавшее на ум число. А меж тем, судя по твоей записке, ты уже 9-го, послезавтра, даст Бог, приземлишься в Швеции. Почему-то твои перелеты и поездки и перелеты моих родных меня тревожат.
Сегодня искупалась с утра, потом назвонилась – целый час – а потом сидела и думала, как Манька самостоятельно вылетит во Францию, где и как передвигается Федя.
‹…› Я постепенно прихожу к мысли, что создана в какой-то мере как юродивая. Нет, не князь Мышкин – он прекрасен: а я хитрая юродка. О ней, чаще всего во втором лице, написан в мае цикл стихотворений. Чувствую, если на меня еще раз до конца лета успеет накатить волна вдохновенья, то будет написана маленькая книжица 25–30 стихов. Под общим названием «Дурочка». Одно из них – последнее, я тебе вчера переписала. А вот и еще одно:
Тебя тащили в этот мир щипцами,
Щипцовым и осталась ты дитем,
Вот и живи[258] между двумя концами, –
Недорожденностью и забытьем.
Вот и живи и не нуждайся в сходстве
С тебе подобными. Какая дурь
Не видеть благости в своем юродстве
Среди житейских и магнитных бурь.
Ищи угла, огрызок жуй московский.
Случайная[259], тебе ли в прочность лезть?
Есть у тебя заморские обноски,
Даже кольцо салфеточное есть.
Переводи на пузыри обмылки,
Дуди в необручальное кольцо.
Ну что тебе насмешки[260] и ухмылки,
Да и плевки не в спину, а в лицо?
Ты погляди, как небеса глубоки
И как поверхностен овражий мрак,
И научись отваги у сороки,
Гуляющей среди пяти собак.
Как барственна походочка сорочья
Меж пригостиничных приблудных псов…
Я расстелю тебе и этой ночью
Постель из лучших подмосковных снов.
Так вот лучший подмосковный сон – Швеция, уже увиден и продуман и не воплощен в реальность. Единственный на этом свете человек, с кем я бы, пожалуй, повсюду и всячески смогла бы передвигаться, – это ты. И этот сон, а возможно, и явь у меня еще впереди. Но откуда берется вообще такое стихотворение, где достоверно на сегодняшний день лишь факт – я – щипцовое дите. Еще факт: сорока гуляла как ни в чем не бывало между пятью собаками.
Если в первом стихотворении все опирается на реальность, то о втором это никак на первый взгляд не скажешь. Я куда практичней той, к которой обращаюсь и которую жалею. А жалеть себя в стихах – это уже последнее дело. Таких последних дел в моих книжках, увы, немало. В этом щипцовая ущербность моего дарования, если таковое в какой-то мере есть.
Но тема юродивой – не случайная. Она то там, то сям возникает в моем стихотворчестве, да еще от первого лица. Однако для себя составлю для смеху, хотя бы по оглавлениям в моих книгах, небольшой сборник: Дурочка или «стихи дурочки». Да, тема не случайная – она выходит из детства и юности, из не написанного мною рассказа «Примерка», из ненаписанной книги «Невыдуманные истории».
‹…› Но если решусь на такое многостраничное письмо, то это будет – сплошняк. Хотя в сплошняке появятся такие, например, главки: «Если ты партизан, бери ружье и иди в горы»! (Выражение Фазиля, обращенное ко мне.) Или связь между «несостоявшимся наездом и битой посудой».
‹…› У меня впервые за летние погожие месяцы установилась в душе безоблачная погода. Видимо, одна возможность тебе писать, зная, что 28–29 августа я тебе через Кешман смогу передать долгоиграющее письмо, так меня окрылило, что, выйдя (звонила по телефону) покурить на каменное крыльцо на скамейке, я всей грудью вдохнула теплый, почти нежный воздух и дала себе слово с послезавтрашнего дня выходить из своего затворничества, из нежелания кого-либо встречать на переделкинских путях и с кем-либо разговаривать. Кроме берез, лип, сосен, чертополоха все остальные переделкинские жители мне бесконечно обрыдли. В особенности – демократы.
От Феликсов Кузнецовых я в раздражение не прихожу, ‹…› эти давно и насквозь понятны. А вот возникшие в перестройку, или, как я ее называю, «перелицовку», типы, в основном дачники, меня не прекращают угнетать своей перелицовочностью. Это такие хапуги, каких не было еще на Руси. ‹…›
В западном мире вполне естественный подход к деньгам как к образу существования. Если даже писатель себе ставит одну задачу – деньги, то занимается спросом – детектив и т. д. и т. п. Смотря где и что ценится обывателем. Такой литератор – явление нормальное, и здесь есть такие «нормальные», учитывающие спрос населения. Но вот «перелицовщики»! Эти грабастают все, что может дать советская власть (а она продолжается в новой форме, да и как иначе: разве может параллельно происходить два процесса – перестройка и перелицовка), и все, что дают мафиозные структуры. В самом же ДТ рыбка помельче во всех отношениях. Эта рыбка безумно завистлива, она хочет вырасти до переделкинских акул и потому клеймит их как воров и бездарей. Последнее подходит далеко не ко всем дачникам-акулам. ‹…› Короче, ощущение от Д[ома] т[ворчества]: я, тихопомешанная, живу среди буйнопомешанных.