Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой — страница 79 из 147

Смехом ее горьким изморщинено:

Правда стала ложью, гость – непрошеным,

И двуглавый в небе, что подсинено

С краю одного, глядится коршуном.

Коготь да зеленый серпик месяца

Друг о друга точатся и тупятся…

Жизнь твоя, как погляжу, нелепица,

Смерть твоя – пред Господом заступница,

Только за кого – мне знать не дадено,

Как ни морщу лоб – одна испарина:

Сколько у тебя судьбой украдено,

Ровно столько же тебе подарено[266].

Оно, Леночка, наверное, так и есть. Поэтому я и жива и еще проживу. И какое же это счастье: слышать твой голос! Он до сих пор в моем ухе живет. Почему-то я сегодня надеялась еще тебя услышать. А м.б., ты звонила, да занято было. Но еще – в прямом смысле – не вечер, а без двадцати три дня.

Интересно, что сейчас делается со Швецией в связи с твоим приездом в Стокгольм? От тебя к людям идут такие ток-волны, что многие там от тебя без ума. Ну а мать твоя – и на огромном расстоянии их ловит и безо всякой антенны. А все, все же больно жить так далеко от тебя, в смысле материи – пространства. Душа-то рядом с тобой. А все же – и глазом хочется быть неподалеку. Да не вышло. Не хватило мне той крепости, о какой я написала.

* * *

Я речами сыта ветвистыми,

И делами сыта бесславными, –

Раб крадет и грабит хозяин,

И по горло сыта убийствами

Заказными да и державными

От Москвы – до самых окраин.

Все ж надежду мою не выветрить

Да и веру мою не вытравить

Солью крови, чумой событий.

Слезы жгу, – как на коже мебельной,

На глазах лежат пылью пепельной,

Не глядите в глаза, не глядите![267]

Не глядите в глаза мои пыльные,

Твари темные, звезды небесные,

Не глядите, Авель и Каин!

У меня ведь силы стожильные,

И, конечно, нервы железные,

И, конечно, сердце что камень.

Это стихотворение, как, впрочем, и остальные, сегодня после бани и завтрака я прочла Семену. У него есть возражение против последней строки. Он считает, что «сердце что камень», русская поговорка, в данном случае не уместна. Дескать, это о жестокосердии. Как я ему ни доказывала, что это, исходя из всего предыдущего, надо понимать наоборот, он не соглашается. Предлагает стих, связанный с историей петровских времен, когда крепость-тюрьма из деревянной превратилась в каменную. Вот предложенный стих: «Да и сердце одето в камень». Напиши, что думаешь по этому мелкому поводу?

‹…› Думаю: по-семеновски – красивше, а по-моему – точней. Ну, хватит уже переписывать, на последнее и предпоследнее уже нету сил. Пусть остаются в черновиках. ‹…›

164. Е. Макарова – И. ЛиснянскойАвгуст 1995

Стокгольм, август 1995

Дорогая моя мамулечка! Я не нашла дома лучше бумаги, чем эта, чтобы написать тебе хоть пару слов на ночь глядя. Пишу на программе проекта, так что ты можешь отыскать мое имя кругом. Сегодня получила по факсу приглашение из Парижа быть куратором выставки ЮНЕСКО, – детские рисунки из Терезина, – которая откроется в феврале 96 года в помещении ЮНЕСКО.

Думаю, теперь у меня будет все больше и больше работы, – как-то складывается жизнь – для себя не успеваю, но это и хорошо, наверное. Каждое утро я встаю в 6 утра и в 7 еду на работу. Вечером засыпаю в 10.30, совершенно сумасшедшее для меня расписание.

Билли прилетает сюда тоже, снимать фильм, так что мы все опять вместе, и это большая глупость, что ты не приехала, честное слово, уж на тебя у меня всегда бы нашлось время. По-русски бы поговорили! Я все последнее время пишу только по-английски, это и хорошо и очень плохо, как ты понимаешь.

‹…› Мамик, Стокгольм ужасно хорош собой, спокойный, упоительно красивый город, особенно когда тепло. Я взяла с собой твой костюм и еще мне надо купить платье или что-то, так как слишком много официальных приемов, и нельзя быть все время в одном платье. Жаль денег, но придется что-то купить. Я – голый король, в смысле, что столько работаю, а не могу себе ничего позволить. ‹…›

165. И. Лиснянская – Е. Макаровой18, 22, 25 августа 1995

18.8.1995

Доченька моя, дорогая! ‹…› Сейчас 2 ч[аса] дня, я уже слопала молодую картошку с огурчиком, укропчиком (дежурная сварила себе и мне). А до этого я сделала круг с Семеном внутритерриториальный. Он уже вышел из тоски. Я ему здраво утром говорила: ну, а тебе-то что жаловаться, вон у тебя слава какая, все у тебя отлично, тому бывают подтверждения почти каждый день. Вот стоило тебе со мной побывать на поминках (а м.б., – дне рождения у Всеволода Иванова)[268], как мне уже звонит утром Рудольфовна, что в «Московском комсомольце» (самая популярная в Москве газета) описаны, названы все, кто был у Комы (я в том числе), и сказано, что Семен Липкин сказал целую речь. ‹…›

Сегодня, вспомнила, день рождения моей сестры Тани, я ее видела только в годовщину маминой смерти. ‹…› Подсчитала в правом углу страницы, что сегодня ей – 55 лет! Просто не верится. Я помню так ясно ее на руках то у мамы, то у Томы, то у Кази[269], когда они спускались во время бомбежек в бомбоубежище. Мне как раз было около 13 или 14 лет, подсчитывать неохота, я-то бежала с мальчишками на чердак и на крышу смотреть, как бомбы рвутся. А потом мы выбегали на улицу подбирать осколки от бомб. Видимо, Манька, в каком-то смысле, в меня пошла: никакой управы. И как бы мама, казалось бы, ни махнула на меня рукой, вряд ли спокойно сидела в подвале, зная, что я по крышам бегаю. А позже, после войны, когда я на лето приехала к маме, помню, как Танька рассуждала со своей подружкой-соседкой, у которой был прелестный дед (у Тани была жуткая баба Люба, мамина свекровь): что лучше – баба и гитара или дедушка и больше ничего? Всегда выходило: дедушка и ничего лучше, чем баба Люба и гитара. Почему они так мечтали о гитаре, для меня осталось тайной, ибо в доме были баба Люба и рояль. Баба Соня, мамина мама, жила еще в Баку. И если бы меня спросили, чего я хочу, я в свои 17–18 лет сказала бы: бабу Соню и ничего. Но баба Соня, добрейшая, с еще более сияющими глазами, чем у мамы, бедняжка, хоть очень меня любила, больше всех внуков, была так занята. ‹…›

22.8.1995

Деточка моя, доброе утро! Вчера по всем телеканалам передавали, показывали Иерусалимскую трагедию. Какой ужас, доченька! Сколько евреев погибло! Сколько ранено. И из этих раненых сколько еще не выживет! Сердце кровью обливается.

Сейчас ислам набирает в мире такую силу, что, боюсь, не за горами страшнейшая война. Не хочу тебя пугать, но надо продумать, придумать место бегства, если что. А если бы вы в эти дни были дома, уж не знаю, как бы я это все выдержала из страха за вас. Но я и мои чувства – дело десятистепенное. Страшно переживаю за будущее Иерусалима, за вас моих детей, в особенности. ‹…› Как будто наяву сбылся мой тот сон, такой кровавый – залитые кровью лица, это после него я боялась несколько дней засыпать. А сегодня, т. е. в ночь на сегодня просто не спала, все думала, думала о судьбе евреев, об Израиле и Иерусалиме, в частности.

‹…› Где тут мне до стихов! А Семен пишет. У него в какой-то панцирь самозащитный одета душа. М.б., так со всеми творцами? Тогда я абсолютно никакой не творец. Моя душа даже в тонкую пленку не одета. Голая – совершенно. И мне кажется, что она не во мне, а где-то снаружи обитает.

Тем временем, по предвыборной гонке, в России все явственней обрисовывается возможность победы национал-коммунистов. Все так печально, но надо жить, поддерживая чью-то уходящую жизнь, мысленно подставляя свои плечи и душу под вашу молодую будущую жизнь, – я уже думаю не только о тебе и внуках, но и о правнуках. Свою же жизнь рассматриваю только как функцию.

Правильно говорила М. С. Петровых (мне это когда-то передала Лидия Корнеевна): Инна говорит только о себе, а делает только для других. М. П. имела в виду, наверное, чисто бытовые мои заботы, привоз тахты, телевизора и т. д. и т. п. Все это года два, при получении гонорара, я покупала для некоторых друзей и знакомых крупные вещи. На мелкие подарки не способна из-за дурного зрения. У меня был договор с одним водителем мебельного магазина на Октябрьском поле. Я его всегда там находила, нанимала, и мы с ним что-нибудь развозили. Я ему говорила, что я из Бюро добрых услуг. Так вот однажды я везла с ним Кларе[270] египетскую кровать, о которой та мечтала, запуталась в переулках (округ «Большой Полянки»), с трудом въехали в Кларин двор. Так вышло, что я очень куда-то спешила и, когда мы с ним на лифте привезли кровать и позвонили в Кларину дверь, то с Кларой я ни на минуту не осталась вдвоем, просто внесли, и я бросила: «Спешу, спешу». Обычно, когда он доставлял, скажем, М. П. телевизор (мы называли его «красавец»), я задерживалась на 10–15 минут, а потом либо ехала с ним, но чаще всего спускалась и расплачивалась. А тут на его глазах я распрощалась с Кларой: «Спешу, спешу». И водитель мебельного фургона, когда мы уселись в кабину, возмутился: «Что же тебе за “добрые услуги” даже трешку не дали?! Что же это за “бюро”, и что за такая работа неблагодарная!» Он так расчувствовался, что сказал: «В следующий раз бесплатно повезу». Загадочен русский человек, да и всякий. ‹…›

25.8.95

«Наступила весна», моя деточка. «Но откуда такая печаль, Диотима?» А оттуда, из телефонной будки. Я, как и собиралась, позвонила тете Лены Кешман, она мне сказала, что сегодня на рассвете ей звонила Лена. Узнав, что я хочу тебе передать деньги, возразила: «Но ведь Лена хочет им помочь, а не наоборот». ‹…› Расстроилась я – ну просто жуть как.