Будучи изначально структурным концептуалистом, Шмид, как всякий талант, вырвался из рамок школы. Одна только статья о «Гробовщике» Пушкина чего стоит! Новый острый взгляд, новое прочтение, новый анализ. ‹…›
Накануне нашего отлета Вольф Шмид и Ира попросили нас почитать стихи. Я прочла 7 или 6 стих[отворений]. Семен 12–13. Реагировали они на мои стихи безмолвно, но горячо. После того как я прочитала, Ира стала на колени и начала целовать мои руки. Перед сном Семен сказал: твои стихи им понравились больше моих. А я: «Семен, просто они не ожидали от меня хорошего, как я не ожидала, что Шмид – талант». Однако утром, когда я поднялась из своей комнаты раньше Семена, Шмид высказался: «Только не говорите ему (Семену), но ваши стихи мне нравятся больше парадоксальностью мысли, музыкой и остротой чувства». Не скрою, что мне было приятно это слышать именно по причине того, что я приехала как дырка от бублика, Семенова жена.
Конечно, Шмид ошибается в данном случае, но именно в данном случае его ошибка мне приятна. Я же ему высказалась о половине его книги: «Гробовщик», «Метель», «Поздние элегии Пушкина», где он сделал текстологическое открытие. Всегда и все полагали, что Пушкин как бы и не заметил Тютчева, что правда, если исходить из его высказывания: «Что сказать о Киреевском, Хомякове и Тютчеве? Из них первые два безусловно поэты». И вдруг Шмид показал, как внимательно был прочтен и учтен Тютчев Пушкиным, – две строфы Пушкина совпадают со строфами Тютчева. Надо же, этого из русских пушкинистов никто не заметил.
Но я сделала Шмиду ряд замечаний по русским пословицам и поговоркам. У него многое базируется на поговорках, пословицах и идиомах. Он, крайне самолюбивый, благодарил меня и обещал все учесть в переиздании. Семен также выделил «Гробовщика».
Я так много пишу о Шмиде, так как это оказалось самым сильным впечатлением в Гамбурге, хотя мы и прокатились по Эльбе, видели ратушу с жутким новым памятником Гейне на площади перед ратушью. Город мне понравился – зеленый, очень зеленый.
Много и подробно мы с Семеном рассказывали чете Шмидов о тебе. Его жена Ира полуеврейка с очень интересной биографией. Это – отдельный рассказ. У меня уже не остается времени в этом письме на него.
Доченька моя, когда будешь посылать папе деньги, присылай мне какую-нибудь мелочь типа карандаша или еще чего-нибудь недорогого. А то я и впрямь как ребенок. Огорчилась, что мне нет подарочка. ‹…›
169. Е. Макарова – И. Лиснянской3, 17 декабря 1995, 20 января 1996
Мамик, Алик починил мой компьютер, первое, что на нем было, – твои стихи, я их сразу же по получении начала переписывать, а потом он отчего-то заглох.
Ваши письма подняли мой дух, но мои мозги или, скорее, все мое физическое тело (пара-апчихологический бред) пока еще способны производить одни лишь сновидения, да и те стираются пробудкой. Надеюсь, что это не признак депрессии, а потребность чего-то там во мне перейти в иное состояние. Мне очень понравилось определение Лидии Гинзбург[279] – у Мандельштама импульс тотчас переходил в поступок, в действие, т. е. он вел себя импульсивно, хотел читать стихи – читал, хотел догнать Гумилева и идти с ним, а не с тем, с которым договорился идти в другие гости, – такое не каждый себе может позволить. И что правда – такие люди раздражают, если не понимать характера. Я этому качеству завидую. Сколько было сделано из вежливости или из страха кого-то обидеть, подвести, быть неверно истолкованным! И никому не лучше оттого, что ты сделал что-то по вышеуказанным причинам. ‹…›
Через неделю будет точно известно про французский проект, – если да, опять гонка, если нет, несколько месяцев покоя, это и страшно, и прекрасно. ‹…› Я столько всего перевидала за этот год, хватит на «Улисса», но, думаю, за большие формы сейчас не браться, попробовать очень короткие зарисовки, где каждое слово весомо, привести в порядок родную речь.
Федя решил еще задержаться в Иерусалиме, до середины января, потом он поедет в Берлин, а оттуда в Прагу – учиться. Все наши идеи о высшем образовании хороши безусловно, но нет правил для особо одаренных натур. Мне литинститут нисколько не помог, из всего, что проходила, запомнила настолько мизерно-мало, кажется, даже в подкорке выученное не отложилось, – все, что изучила сама, – глубоко сидит. А вот работа у Эрнста мне дала очень много, по сей день ему благодарна. Например, понимание визуального пространства – от перевода его рисунков в рельефы. Понимание пространственных моделей – только со Сретенки. Ни в коей мере не из Суриковского института. Федя читает письма Пушкина к Наталье, – и от них – к прозе. Он человек, которому нужна творческая атмосфера, и это есть в Праге, я была там в Высшей школе кино и фотографии – очень хорошие лица, свободные, хорошие работы. Так что по мне – лучше не придумаешь. ‹…› Ясно одно – Федя по природе своей – композитор, у него еще нет достаточного опыта – но есть чувство композиции во всем, за что ни берется. Он ее слышит, видит, пытается передать. И в музыке, и в рисунке, и в фотографии, и в прозе, и в переводах.
Я так приободрилась, услышав твой голос – пишешь про Тарковского, строчишь под кофе и сигареты. Молодчина.
Представь себе, меня вместо Москвы отправляют в Баку, на неделю, преподавать. С конца января до начала февраля. Самолет прямой. Извивы судьбы.
‹…› Федя звонил из Берлина. Пока непонятно, что он собирается делать. Естественно, я за него волнуюсь. Он, при всем его уме, еще ребенок, легко возбудимый и легко ранимый. Так бы хотелось залечь у тебя дома, но не быть усталой, как это постоянно случается, а свежей и спокойной, без дерготни. Это из разряда «мечт».
Вечер. Хорошие новости. Мы получили все! деньги на фильм про Швенка. Снимаем продолжение в апреле. ‹…› Следующая «тайная» новость – мне и вправду позвонили из Лос-Анджелеса, и вправду меня собираются взять в большой проект. За большие деньги. Такие суммы, думаю, предлагают профессорам или академикам. Но главное – я согласилась бы делать такую работу даже за гроши, а тут! Ночью пришлют факс с предварительным соглашением, на подпись. И хоть Семен Израилевич не велит мне задирать нос, я его на секунду задрала. Все-таки мне было очень трудно в течение нескольких лет.
Приехать сюда, думать, что буду работать в Яд Вашем, вот, мол, мое место, убедиться, что в Израиле, где, по всем моим советским представлениям, должны ценить людей, посвящающих себя той истории, которой я стала заниматься в Москве, вместо этого найти здесь уйму бездельников, бездушных чиновников, стоящих по стойке смирно в День Памяти и целый год валяющих дурака рядом с бесценными архивами. Они предлагали мне работать гидом, мол, начинай с низов, карабкайся. Если бы только знала, сколько пропозлов мы написали с Сережей, в сколько фондов, мы не получили ни одного положительного ответа. Если бы ты знала, какие моменты отчаянья я здесь переживала, – и вот ты видишь, я ни на минуту не оставила своей темы, своих персонажей, своих героев, думаю, в первую очередь, из-за ответственности перед ними, не перед публикой или читателями. И то, что я теперь могу работать одна, с помощью, без бюрократов и идиотов, – это, конечно, не чудо, а моя вера в необходимость делать то, что делаю. Своего рода упертость. Туманы рассеиваются ‹…›
Дорогая мамочка! Пишу карандашом, поскольку это удобнее, когда лежишь, ручка в направлении [нарисована стрелка] буксует. Мне уже гораздо лучше. Сегодня я два раза сама ходила гулять – чудесная погода, солнце (после снега и ветра вчера), воздух такой, что не хочется возвращаться, но долго мне еще гулять, наверное, нельзя.
Вчера говорила с Федей. Ему очень хорошо в Праге, душевный комфорт. Там он почему-то начал читать много русских книг, в восторге от «Жизни Арсеньева» Бунина, прочел тоже там «Жизнь и судьбу», снял много, теперь будет проявлять пленку и начал, как он сказал, две картины. У него там куча друзей, часть от меня – Магдалена, девочка 23 лет, которая работала ассистенткой, когда мы снимали фильм про Фридл, потом дочка Крофты – Яна, скульптор, и прочие очень милые люди. Наша Прага! Подумать, Федька мне по телефону произносит чешские фразы. ‹…› Манька тоже очень радует. Она умнеет (раньше только хорошела) с каждым днем.
Сережа оправился от первого шока (все-таки я как-то не ассоциировалась у него с болезнями), и все входит (вошло) в русло. Думаю, я своевременно сделала операцию. ‹…›
170. И. Лиснянская – Е. Макаровой12–14, 16, 20–21 февраля 1996
Леночка, солнышко мое! Вчера услышала твой голос, поняла, что тебе не слишком хорошо и в смысле здоровья, и в смысле практического гостя[280]. Дай Бог, чтоб я ошиблась хотя бы в первом.
У меня же вчера был нелегкий день и душевно, и физически. Прощались с Лидией Корнеевной. В 10 утра поехали на Тверскую, на городскую квартиру вместе с Машкой. Люша, которая тебя обожает, встретила меня вопросом: «Как Лена?» «Ничего, – ответила я, – безобразно себя ведет». Пошла в комнату к Лидии Корнеевне, слава Богу, еще не набежал народ, и погладила ее ножки, порасправила цветы, поцеловала лоб. Она прожила длинную и высокодостойную жизнь. ‹…›
Уже накануне Владимир Корнилов, который вел гражданскую панихиду, звонил мне и просил сказать несколько слов о Лидии Корнеевне, сначала я отказалась, дескать, не умею говорить, но он меня пристыдил: неужели у тебя не найдется несколько слов для Лидии Корнеевны, которая так любила тебя и твои стихи! – Володя, я бессмысленная, боюсь тебя и всех подвести, но если ты говоришь, что без меня «список будет неполным», скажу, как получится. Поэтому, зная, что будут телекамеры, я замоталась так теплым платком, чтоб меня узнать было нельзя. Два автобуса, полные-преполные, отправились с Тверской в Переделкино. Мороз ужасный стоял. В Переделкинской даче и была панихида.