Имя разлуки: Переписка Инны Лиснянской и Елены Макаровой — страница 84 из 147

Открыл ее Корнилов. Первым выступил Солженицын, потом косноязычный Евгений Пастернак, далее я, но не выступала, – говорила Лидии Корнеевне то, что хотела сказать, потом – Залыгин, за ним – Святослав Федоров – известный глазник, замыкал глупый, но добрый Берестов. Конечно, весь народ в дом не пробился, в том числе и Наталья Иванова, которая мне сегодня звонила, спрашивая о твоем здоровье, о моем «Отдельном»: «Я к вам никак пробиться вчера не могла, так вас окружили». Я подошла сама только к единственному человеку – к правозащитнику Сергею Адамовичу Ковалеву, поблагодарить его за все, что делал и делает. Потом мы уселись в автобусы, а кто – в машины и кто пешком двинулись на кладбище. Бедная Лидия Корнеевна сопротивлялась уходу в землю. Мы выстояли на морозе минут 40–50, могильщики долбили яму, ибо гроб не проходил.

Я, закаленная в пещере Иоанна Крестителя[281], с ног не свалилась, хотя их не чувствовала. Все эти сорок минут, обняв меня сзади, удерживала меня на ногах Наталья Солженицына, и при этом говорила, как они с Исаевичем меня любят, что он прочел мою «Шкатулку» и сказал: «Ни один литературовед ничего не заметил, это только могла понять, проанализировать только такой крупный русский поэт, как Лиснянская, она меня целиком убедила». И еще. «Он постеснялся к вам подойти и познакомиться, но глаз с вас не сводил». А я ей: «Наташа, какая странность, мы с вами познакомились 30 мая на могиле Пастернака и вновь встречаемся на кладбище, на этом же, Лидию Корнеевну хороним, я тоже хочу здесь лежать».

После того как уже бросили по горсти земли на, наконец, опустившийся гроб, Наталья меня повела к машине. Все, а всех было не менее 300–500, были приглашены в ресторан «Сетунь». ‹…› Было много достойных и порядочных людей. Стали говорить речи. ‹…› Поминщики один за другим начали говорить не о Лидии Корнеевне, а о том, как она их любила, т. е. о себе. Все потихонечку шло к тусовке. ‹…› Меня увезла на своей машине директор какого-то музея, сейчас не вспомню. Но все равно это было самое достойное собрание людей, какое я уже не видела много лет. Люша вела себя изумительно. Сегодня утром она позвонила и благодарила меня, расспрашивала, не слишком ли измучилась я на морозе и вообще, снова говорила о тебе. Исключительной чести человек. Еще спросила: не было ли позора? Нет – не было! Сегодня целый день звонки, дескать, увидели меня в трех программах по TV, всякое любопытство. ‹…›

Очень, доченька моя, тоскую по тебе, хотя понимаю, что мой к тебе прилет – не подарок. Но я все-таки мало побыла – 7 дней. Я и вправду вела себя навязчиво и занудно. Но ты, милая моя, не серчай. Это я от обалдения и беспокойства. ‹…›

13.2.1996

Моя деточка, твоя Чарли Чаплин и Обломов со всем справилась. И с показаниями счетчика, и с уплатой. ‹…›

Семен так пристал ко мне, что с ужасом, но дала ему прочесть мою «воспоминательность». Он в восторге: «Даже не мог представить себе, что это так много можно написать о Тарковском, поэт хороший, но неизвестно (вечное семеновское), будут ли читать его в следующем тысячелетии? Но получился очень живой характер, просто произведение. Я думал, что ты себя будешь выпячивать. Но твой характер – очень живо виден, хоть ты себя на авансцену не выдвинула». У него было несколько, как он сказал, корректорских замечаний, и все по делу. Я поправила. Правда, Семен сделал вывод: «Все-таки ты немножко в него влюблена, и если бы не было меня, то неизвестно, что было бы»… Я, конечно, смеялась: «Но ведь ты был!»

‹…› Эти дни буду тебе пописывать что в голову придет – так мне легче жить. Было бы совсем легко, если бы твоя «Черняховская» находилась, как здешняя, за углом. Но, увы. ‹…›

14.2.1996

Ленусенька, дорогая моя, любимая! Доброе утро, дай Бог, чтобы у тебя все утра, дни, вечера и ночи были добрыми! ‹…› Вчера вечером Машка взяла мою рукопись «Отдельного» довести до дела на компьютере. Мне было жаль расставаться с писаньем, правкой и т. д. и т. п. Писание – единственное мое спасение все время, сквозь все, тревога за тебя, за твое поведение. Эгоистично и писание тебе писем меня спасает.

Вчера на ночь, до Библии, прочла очень умную статью на всю полосу в «Литгазете» Фазиля Искандера. Смысл поверхностный в том, что истинная литература приносит успокоение. А ведь я именно это слышала от многих, как я уже на кухне говорила, – начиная с Сережи и кончая Лидией Корнеевной. Стыдно признаться, но меня эта статья, в смысле успокоения, успокоила. Так, до того, Семен просто вывел меня из себя: «Почему на наши книжки никакого отклика? Значит, в наших книгах – порок? Мы сами в этом виноваты?» – «Ну что ты обо мне говоришь “мы” – ведь тебя то и дело цитируют, ставят к статьям из тебя эпиграфы, при чем тут ты? Хорошо, я согласна, я – бездарна». – «Но на мою-то книжку был лишь небольшой отклик в “Книжном обозрении” – и более ничего, никакой серьезной статьи». – «Сема, давай договоримся, никогда не смей употреблять местоимения “мы”. Ты что, садист? Начни думать с того, что тебе сразу дали и Пушкинскую премию немецкую, и Государственную единогласно, которую только в президентских кругах вычеркнули. Ты был в шестерке на Букера. Так почему ты соединяешь меня с собой? Постыдись!» Эти глупости, как и «до бездарности тебе еще надо дорасти», меня почему-то вгоняют в депрессию. Захотелось отвернуться к стене, ни вставать, ни есть, ничего.

‹…› Ну что это такое сидит в Семене? Как только кто-то что-то говорит мне доброе (скажем, на похоронах Наталья Солженицына), как он начинает меня опровергать. В чем дело, – я этого никогда не пойму. И почему от его «выступлений» я лишаюсь душевных сил – тоже не пойму. Прости, что пишу тебе об этом. Но когда пишу тебе изо дня в день, то получается повседневная дневниковость. ‹…›

Кто знает, м.б., возьмусь за автобиографическую повесть «Человек за кадром». Но ты убедилась, что в прозе я не сильна, говоря об «Отдельном» это заметил и Семен: «Твоя вещь и хороша тем, что прозу писать не умеешь». Но надо чем-то спасаться. И м.б., отписав тебе письмо, возьмусь. Стихи же приходят ко мне только в полной лениво-беспечной обстановке. Живу в этом смысле надеждой на Переделкино. ‹…›

16.2.1996

Доченька! Какая обида, стала складывать по страницам письмо и увидела, что нет первых четырех страничек. Как в воздух поднялись, в воду канули, в землю провалились. Помнится, сначала шли «полезные советы» тебе. А дальше небезынтересный рассказ о проводах Лидии Корнеевны, и как кто себя проявляет. ‹…› Там, между делом, я тебе написала, как меня всю дорогу и при стоянии 40 м[инут] на морозе буквально держала на ногах Наталья Солженицына и как говорила мне, что Исаич постеснялся подойти ко мне познакомиться и что прочел мою «Шкатулку» и сказал: «Только такой поэт, как Лиснянская, и никакой другой, тем более – литературовед, не мог расслышать и увидеть Цветаеву в “Поэме”, и что она (Лиснянская) меня абсолютно убедила». Но это – мелкий штрих из того, что я тебе описала. ‹…›

20.2.1996, 8 утра

Доброго тебе утра, когда ты проснешься! Деточка моя, девочка моя, красавица, дай Бог тебе сил и здоровья! Я раскрыла глаза, бросилась на кухню, выпила кофе, помолилась, схватила в правую руку сигарету, в левое перо. Семен слышу, уже вышел, стелет себе постель и сейчас начнет завтракать. С завтраком справляется самостоятельно – творог, яблоко, курага, кофе с молоком. Он привык к тому, что, когда я работаю и тебе пишу письма, на кухню не захожу. Сегодня хочу прибраться в комнате и хоть как-то, пусть по-домашнему, одеться – придет «знаменец» за «Отдельным».

‹…› Если бы не папа, снова прилетела бы на недельку без напряга для тебя, без моей тогдашней болтовни (молчала дома два месяца подряд), без пещеры. Хотя, скажу тебе, и церковь Иоанна Крестителя, и пещера, где он провел 25 лет, и роза, подаренная монахом, оставили в моей памяти и в душе неизгладимое впечатление. Ты, моя родненькая, свезла меня именно в то место, которое незабываемо для меня. Правда, тебе было еще рано делать такой спуск и подъем, и это меня огорчает, а то, что я задыхалась, подымаясь, то, слава Богу, все обошлось, я не устроила вам сердечный приступ, когда нужна «скорая». Господь был ко мне милостив. Но этот вид с серо-сиреневыми облачками деревьев, эта церковь, сохранившая запах миро и ладана, не смешанный с выдыханием углекислого газа людьми в ней случайными, а эта роза! Мне сейчас жаль, что я ее не забрала с собой, не засушила ее лепестки в своей тетрадке для стихов.

Ты мне говорила, что эта прогулка в пещеру даст мне импульс для стихов. Все может быть, а пока это посещение церкви и пещеры Крестителя дает мне стойкий запах жизни и волю к ней. Ах, моя непослушница, как хорошо ты знаешь, что кому нужно. И разве только, что нужно твоей матери? Нет – многим. Только ты не желаешь знать, что тебе нынче нужно. Но – молчу.

‹…› Семен все восхищается моим «Отдельным» – на одном дыхании, все время обогащается характер (кусок, где Айзенштадт, я переписала). Спасибо тебе за твою редактуру. Жалко, не было со мной всего, ты, м.б., больше полежала бы на своей тахте, и было бы мне больше ЦУ. Я перестроила кое-что по твоему совету, полуразобрала одно стихотворение А. Т., снабдила каждую главку эпиграфом из Тарковского. Вчера вечером, проведав больную Лиду, по ее просьбе, дала и ей почитать. Она в восторге. Что же до меня, мне уже ничего не нравится, кроме заглавия. Ей-богу, не вру. ‹…›

Деточка, уже прибралась в комнате с помощью Валентины. И немного похудев, все-таки при легкой нагрузке имею 180 ударов в минуту моего сумасшедшего сердца. Села на строжайшую диету – надо 8 минимум скинуть, и тогда, я уверена, буду бегать, как бегала с тобой по Переделкину и за тобой – по Москве. ‹…›

Пообедали. Ели: тертую свеклу, щи, бушевские куриные ножки с рисом, Семен и Валентина по яблоку. Бушевские куриные ножки здесь называются «окорочка». ‹…›