‹…› Сейчас прочла роман американского писателя (ой, не вспомню фамилии) «Выбор Софи». Очень сильная вещь. М.б., ты читала? Там Аушвиц, но не – только. Американец пишет о польке и еврее, он не был в Аушвице. Но веет на меня туманным антисемитизмом от этого романа. Описывая судьбу польской красавицы Софи, автор ни одного еврейского лица в Аушвице ее глазами не дал. Все происходит на серо-массовом фоне уничтожения евреев. А герой романа очаровательный Натан, возлюбленный Софи, выжившей и очутившейся в Америке, оказывается параноиком и заставляет Софи вместе с ним принять цианистый калий. Очень горько мне было закрыть книгу с чувством, что у чудного автора не прямо, а косвенно сидит нелюбовь к нашему брату. Что поделать?
Достоевский был откровенней в этой нелюбови, чем ныне живущий амер[иканский] писатель. Это как-то даже легче выносить. ‹…›
Сегодня в сберкассе одна тетка меня спросила: «Простите, вы – лицо кавказской национальности или еврейка?» Я засмеялась: «Один профиль – кавказский, другой – еврейский!» Она была ошарашена и сделала простодушный вывод: «Ясно, вы русская, если так шутите».
‹…› Однако сам гениальный Кома меня огорчил, но не слишком. Я ему высказывала мнение о его воспоминаниях и показалась ему умной. Он попросил у меня «Одинокий дар», я подарила. Через несколько дней Света приехала на машине за нами и взяла на дачу. Живут они рядом с дачей Пастернака, но Семену туда дойти нелегко. Короче, высказавшись о книге Семена, что он всегда любил и любит его стихи, Кома в сильном смущении обернулся ко мне: «Инна, у вас хороши те стихи, которые написаны трехстопным размером, а четырех– и пятистопные ямбы выглядят застывшими». Бедняга, как ему хотелось сказать мне хорошее, но он честен и не попер против совести и вкуса.
Всю ту ночь я не спала: почему ни одному культурному человеку, ни одному поэту я так не нравлюсь, даже книжку вытащила, чтобы сосчитать, сколько у меня ямбов. Но – поленилась. Да и разве дело в ямбах? Однако, промучившись ночь, я встала как ни в чем не бывало, взялась за чтение и между чтеньем чиркнула стишок четырехстопным с дактилическим окончанием в первых и третьих строках, правда не ямб, а, кажется, амфибрахий. Помню его и сейчас черкну для разрядки напряжения.
Цветами стреножены бабочки,
В лучах окрыляется прах,
И даже домашние тапочки –
Как ласты на ватных ногах.
А вросшая в берег смоковница
Пушистей, чем сна вещество.
Все явное тайным становится,
Когда ты вглядишься в него.
Меня обнимающий празднично,
Ты видишь в объятьях своих,
Что я невесома и призрачна,
Как кружево гребней морских[292].
Теперь мне хорошо. Печататься никогда не буду, и все равно – качественно или нет стихотворение. Но минутный кайф (написалось за минуту) поймала. Теперь мне хорошо. Напрасно ты говоришь, что хорошо бы о детях «за работой» написать, но кому это нужно! Нужно! И в первую очередь тебе. А там – и всем. Ты, слава Богу, не так ограниченна, как твоя незадачливая мамаша. Тебе есть о чем писать!
Для смеху перепишу и трехстопный:
Ушла под пепел Федра –
Осталась диадема.
И трепетнее ветра
Трепещущая тема:
Утрачиваем души,
Одушевляя вещи.
Но чем мой голос глуше,
Тем осязанье резче.
И вот я буквально осязаю то расстояние, которое между нами. Ты права, да – это нелегко. Матери – в особенности. Но жизнь есть жизнь, и, м.б., она подкинет мне возможность быть неподалеку. Не впритык, но близко. Впритык – всем тяжело. Такой штуки я тебе не подстрою. В крайнем случае, не на Васильевский остров, а в Израиль: «Близко, в дом престарелых, я приду умирать».
Но хватит умирать. Все! Амба. Думаю, смерть Сережиной сестры (как жаль ее, еще – молодая) последнее наше горе. Уж мне кажется, жизнь дает нам хоть какую-то передышку от похорон. От них никто уйти не может, – но не подряд же! ‹…›
183. Е. Макарова – И. Лиснянской14, 17, 20, 28 августа 1996
Получила от тебя письмо от 17 июля, что называется, и года не прошло. Знаю, что сегодня Сережа с Яной поехали к вам, так что хоть он расскажет, как вы на самом деле.
Твое письмо мне показалось попыткой развеселить меня. Мол, что ж, не буду печататься, зато буду жить спокойно. Но мама, если у тебя вышла осечка с книгой и Тарковским, это вовсе не значит, что надо принимать такое решение. Ведь ты в последние годы могла публиковать практически все, что выходило из-под твоего пера, и два случая могут рассердить, но уж не настолько. Может, я пишу это со своей стороны, потому что не избалована публикациями, все же лучше людям читать настоящие вещи, твои, чем словесный мусор, подумай о читателях. Ты пишешь для себя, но публикуешь не для себя. Не предлагай сама, как всегда ты делаешь, но, если просят и есть, что дать, не надо отказываться, так мне кажется. Я живу вдалеке от всего, что называется если не литературой, то литературным процессом, и мне иногда бывает одиноко. Но ты, как ни говори, живешь среди писателей и читателей, которые тебя любят, знают! ‹…›
Сережа приехал, наконец-то я услышала из первых уст о тебе, как ты выглядишь, о чем говоришь и т. п. Это меня утешило, вместе с письмом и стихами[294].
Мамик, видишь, какие стихи ты написала, очень здорово.
Не будь снобкой, не надо тебе, чтобы Кома тебя признавал. Он совершенно из другой оперы. Он направляет свой бинокль на мысли структурированные, а не бегает с сачком за тенью. Ты неуловима для него. Про тропы – бред полный. Не упражняйся в бухгалтерии ямбов.
Сережа привез дневник своего отца, когда тому было 19–23 года. Это нечто! Произведение литературы. Деревенский мальчик в Петрограде изучает на курсах русскую литературу, готовится быть учителем словесности. Какой язык, – какие наблюдения! Как его обломала совдепия, умерщвление человека при жизни. ‹…›
Дорогая мамочка! От жары слипаются мозги. Сегодня днем было 38 градусов, и все же я сидела все это время перед компьютером – систематизировала материал по Терезину. Я жалею, что послала тебе набросок – просто хотела показать, в каком направлении я двигаюсь, в каком жанре. Теперь это имеет совсем другой вид, и в конце будет иметь третий вид – это как скульптура – сейчас лепится первый слой по каркасу, так что нет смысла говорить ни о фактуре, ни о методе лепки – такие заготовки нормальные люди никому не показывают, разве что самым близким. Чтобы сказать им – вот так будет строиться вещь, в таком направлении. Поскольку ты для меня и есть такой человек – я тебе послала набросок, точно так же я тебе посылала, если помнишь, набросок романа, и он тоже вызвал целый ряд справедливых замечаний. Сейчас вещь проясняется – но теперь я пришлю тебе ее только в окончательном виде, хотя было искушение послать тебе все 100 стр. до Терезина. Но лучше подожду.
Сегодня с тетей Идой и Сережей были на кладбище у дяди Мили. После кладбища – традиционный обед с фаршированной рыбой, опять все та же голова, но только очень жарко и не хотелось есть, но я съела, во имя сохранения традиции. Количество фосфора в мозгу резко возросло, и если бы не марево в башке, то рыба бы точно пошла на дело литературы.
Маня и Федя встретились в Вене, живут в доме архитектора Георга Шрома, который, напротив, улетел в Лос-Анджелес встречаться со своим дядей (90 лет), – тот, в свою очередь, уехал из Вены до войны, был баухаузовцем, фотографом, весьма третьестепенным, в 58-м прославился своей книгой про американских индейцев, стал знаменитым американским писателем и исследователем, – а считался отъявленным лентяем, и его отправляли к Фридл в Прагу, чтоб та дала ему толчок к активному творчеству.
Я же послала для той же цели Маньку к Эдит – и, кажется, правильно поступила. Может, она, к годам 50-ти, напишет книгу о бедуинах в Израиле.
Настроение у меня хорошее, – давно забытое ощущение наличествующего, но никак и ни в чем, кроме исследований, не проявлявшегося дарования, возникло вновь, – и я гоню на всех парах, пока ничто не мешает, кроме уже упоминаемой жары.
Интересно, Фридл мне часто напоминает тебя, например, отношение к быту – при невероятной выносливости – невыношение быта, еще в тщательности, и огромной требовательности к качеству продукции, и в постоянных сомнениях и уничижениях. И ее виноватость похожа на твою. Неужели это – от детства, отсутствия рядом родителей, предоставленности самой себе?
‹…› Не бойся, меня неверные слова не уводят от смысла в данной работе, они проскальзывают часто, поскольку я имею дело со сплошь переводным материалом. Стиль – это очень важно, огрехи непростительны, но ты даже представить не можешь, сколько других вещей приходится держать «под контролем» – фактографию, верность смысловую всех переведенных текстов – например, даже Марк Харитонов был не в состоянии перевести письма Фридл, настолько они замысловаты, и когда я это видела впереди, то от страха пролетала по простым вещам. Теперь, когда я справилась с письмами (еще надо смотреть по стилю), с выборкой из 200 стр[аниц], – я считаю свою задачу наполовину выполненной. ‹…›
Стих к компьютеру и последний мне очень понравились, в компьютерном – нет никаких «но», это –
Август. Знойная сырость.